Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

И любил сметану душевно


Жанр:
Критика
Опубликован:
19.08.2020 — 19.08.2020
Аннотация:
Нет описания
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
 
 

Здесь нужно перейти к языку. Написан 'Виктор Вавич' сжато, ёмко, очень выдержанно, насыщенно, с тенью и светом. Это резкость, обрывистость, переходы, стекло разбитое, и в каждом осколке свой солнечный зайчик. При этом текст прокручивается, он на повторе, создаёт ритм, певучесть, которые гипнотизируют, уводят – туда, в неназванный автором город, не в утопический Чевенгур, а во что-то бывшее, существовавшее, где о революции говорили иначе, за чаем, не слыша смолкших перед грозой птиц. Вот характерный образчик житковского прокручивания:

Приказчик не глядел на Виктора, сырым полотенцем тер прилавок все дальше и дальше. А Виктор вытягивал, вырывал бумажник из-за борта казакина.

– Получай!

А приказчик наклонился куда-то, за банками с огурцами и миногой, за разноцветным маринадом.

– В участок... вызову для вручения! – кричал Виктор.

– Это уж с хозяином, – подавал глухой голос приказчик. Виктор вышел. Он видел, как дама провожала его глазами, как поворачивалась ему вслед малиновая ротонда.

Житков не может скрыть радости, когда в 1928 году выходит первая часть 'Вавича': 'Цензура из него не выкинула ни единого слога'. Это не только понятное родительское чувство. Для Житкова важен ритм, невыпадающие предложения. Он не просто задумал написать классический русский роман языком двадцатых, а выразить им то же, что выражали Толстой и Тургенев: окалейдоскопить природу, быт, общество; сократить многостраничные размышления в резкий бег глаголов с наречиями; проникнуть в мир внутренний без запевов с зачинами, а сразу, всего одним словом, обсечённым, как грифель карандаша. Чисто технически это невероятно сложная задача. Она уже решалась на десятке или сотне страниц, но выдержать в таком темпе в шесть раз больше... словно и не задача, а спор, который задиристый Житков вновь решил выиграть. А пока что можно насладиться первой великой сценой романа, где вольноопределяющийся Виктор Вавич приходит в гости к любимой Груне:

Груня ела весело, как будто она только того и ждала целый день этой тарелки щей. Улыбалась щам и, как радостный подарок, стряхивала всем сметаны столовой ложкой.

– Ой, люблю сметану, – говорила Груня и говорила, как про подругу.

И Вавич думал, улыбаясь: 'А хорошо любить сметану!' И любил сметану душевно.

Если 'радостный подарок' – это просто очень хорошо, 'и говорила, как про подругу', – великолепно, то 'и любил сметану душевно' – уровень гения, первый ряд в битком набитом зале русской литературы. 'И любил сметану душевно' – столь ладно подобранные слова, что они открывают всё, что можно: мир Вавича, мир сметаны, кустодиевскую дородность, самовар, что-то до 1917-го. Никакой выморочности. Самые простые слова. Вещи простые.

Когда он печатал, лицо у него делалось лихим и преданным. Как будто начальство смотрело, а он нравился.

'Начальство смотрело, а он нравился'... Кратко и как улыбчиво! Вот ещё, тоже кратенькое: '...смирно грелась на солнце пустая улица'. Почему это хорошо? 'Грелась' одушевляет улицу, она теперь живая, но употребляет свою живость на то, чтобы нежиться под солнцем. Изящество в том, что Житков не отступает от реализма, потому что улица, даже в своей одушевлённости, не делает чего-то не-уличного, а 'смирно', то есть прямо, вытянувшись и застыв, греется на солнышке. Литературный факт. Формализм.

Ещё, целая россыпь:

– Встать, встать, все встать! Боже, царя хра-ни! и! – и водил рукой, будто кота гладил.

Груня раскрытыми глазами глядела на кукиш, как на светлое диво.

Солдат держит левую руку вперед, и между пальцами бьется записка, будто солдат поймал бабочку и несет Груне.

Дворники стряхивали с запревших голов тяжелые шапки и держали их на горсти, как горшок с кашей. И пар шел из шапок.

Колеса стучали на стыках рельсов и отбивали Виктора все дальше, дальше от отца.

Груня знала, что он страдает и что скорей, скорей надо.

Она несла с собой свою погоду, как будто вокруг нее на сажень шла какая-то парная теплота, и теплота эта сейчас же укутала Вавича. Груня улыбалась широко и довольно, как будто она только что поела вкусного и спешила всем рассказать.

Санька перекрестился. И без веса рука, как воздухом обмахнул себя Санька.

Грустно смотрел Спаситель из киота и руку поднял, как будто не благословляет, а дает знак: тише!

Чтобы не списать на отдельности:

Сел за стол и тут только увидел солнце: оно блестками, радугами вошло в граненую чернильницу, и она цвела как брильянтовый куст. Больная муха грелась на крышке и сонной ногой потирала упругое крыло. 'Птица в своем роде...' – загляделся Вавич на муху и на весь зеленый ландшафт стола – молью выеденные колдобины, чернильные острова. Виктор смотрел, как мшилось на солнце сукно, и захотелось поставить на этот зеленый луг оловянных солдатиков: чтоб блестели на солнце, чтоб тень была с острыми штыками и чтоб пахли игрушечным лаком. Какой это лак такой замечательный? Виктор взял со стола полированную ручку, поднес к носу. Нет, не пахнет.

Недостаток прозы Житкова в том, что порой она частит, зря проверчивая предложения. Если долго кружиться, заболит голова – поэтому любое радение должно уметь вовремя перестать. Это особенно видно в первой части романа, где текст набухает перечислениями, повторяя одно и то же. Можно увязнуть, забыть, кто за кем следовал, и удивиться тому, сколь много в романе комодов. В 'Вавиче' вообще много вещей, это их торжество, целое скопление, описанное со знанием дела, так, как это мог сделать только любящий труд человек. Это объектно-ориентированное письмо, возможно, имеющее для русской литературы куда большее значение, чем для других европейских литератур.

В русской литературе священный вещизм, когда материальный объект становится чем-то большим, нежели сама вещь, является неким выразителем времени, нарратива, истории. Обусловлено это тем, что указанные понятия (а также миф, государство, идеология, строй и т. п.) в российском ХХ веке полностью ломались как минимум дважды, а по-хорошему ещё больше (война, НЭП, девяностые) и зацепиться обо что-то затруднительно, поэтому так необходимы 'мраморный столик на камышовых ножках', игрушечная лопаточка, с которой можно попробовать икру в гастрономе, и портсигар, который 'как ларец, и синим шелковым хвостом опускался фитиль с узлом и кистью', и аршинное проволочное живило с 'гладко заделанным узлом на конце' – им старый надзиратель Воронин раньше 'разговаривал' с ворами, а теперь хочет с революционерами. Это не просто реквизит, а картография эпохи, то, что выстраивает пространство, которое можно помнить и в котором можно жить. Вероятно, такая необходимость вскоре отпадёт (если ничего не случится), и вещичность житковской прозы, как, например, и елизаровской, будут не совсем понятны. В литературе же нового поколения вещи будут просто воскрешать детство, воспоминания, уют, а не выстраивать хронологию, связывать рассечённое катаклизмом пространство. Вот почему 'Вавич' прежде всего связующее произведение. Оно не только между 'Тихим Доном' и 'Доктором Живаго', не только между веком XIX-м и XX-м, а стягивает какой-то потаённый нарратив, принципиальную невысказанность, которую можно распознать лишь в самых простых вещах.

Но почему о 'Викторе Вавиче' вообще можно говорить как о великом романе?

Во-первых, сверхзадача языка – написать классический роман остранённым рубленным слогом, не расколов при этом героев на щепочки и лучины. Во-вторых, размерность: в романе явлено российское общество перед революцией; представлены все городские слои, есть слово даже у силовиков; у каждого своя правда, полицейский убедителен не менее, чем революционер; множество характеров, вещей, событий – необходимый объём, чтобы высказать что-то значимое. В-третьих, околоточный надзиратель Виктор Вавич как скрепляющий сюжет русского романа само по себе явление небывалое, но куда важнее здесь то, что нравственное изменение Вавича не однотонно. Он не садист, который только и делает, что пытает благородных революционеров, а сложный сюжет. Сложен он оттого, что Вавич сер, как его шинель, и суметь провести эту серость, не надоесть ею, развить её, не допустив уплощения на шести сотнях страниц – это надо обладать недюжинным талантом. Виктор Вавич будет бить, брызгать слюной, вытягиваться и козырять, но при этом не быть чудовищем. Если б так – отличался бы роман судьбой, да стилем. Советская критика тридцатых физически не могла сказать этого, но во всём своём злобстве Виктор Вавич остаётся ребёнком. Капризным, не очень умным, взбалмошным, любящим красивые крикливые игрушки (какие у него были сапоги, какая винтовочка, как славно он играл во дворе в солдата!). Это ребёнок, которого тянет к маме, и не случайно, что у Вавича прописан только старик-отец, а болеющую мать ему заменяет Груня.

С ней есть воистину прекрасная сцена, когда ушлый торговец присылает на квартиру Вавича свёрток с сёмгой. Тот от завуалированной взятки приходит в бешенство и только и думает о том, в каких словах вернёт рыбину. На следующий день Вавич врывается в магазин, устраивает скандал, никто ничего толком не понимает, над полицейским посмеиваются, и Вавич отступает, кляня взяточников. И вот, оплошав в гастрономе, Виктору Вавичу нестерпимо захотелось: '...вернуться к Грунечке, рассказать, как не вышло'. Это 'рассказать, как не вышло' прямо-таки что-то невозможное. До слёз просто. Предельное откровение, когда ругливый околоточный оказывается неуверенным в себе мальчишкой, который подглядел за взрослыми и хочет быть как они, но 'не вышло', мир опять оказался хитрей, ребёнок испугался, озлобился, кричит и вот-вот сделает гадость, прямо как в следующей сцене, где Вавич хлещет портфелем сонного дворника. Но в душе он всё равно хочет вернуться к Груне, которая, конечно, никакая ему не жена, а добрая недостающая мать.

Примечательно, что Житков не считал себя 'детским' писателем. В 1927 году он заметил о своём рассказе 'Про обезьянку': 'Это первая детская вещь моя. Остальные все – не-детские'. В 'детских' вещах Житков всегда серьёзен, говорит с читателем как с равным, не поучает его, не уменьшает свой рост. 'Виктор Вавич', в общем-то, таков же. Так не является ли он в известном смысле 'детским' романом, точнее романом про выросших и безответственных детей?

На это указывает имя связующего героя. Вавич – это ж как вавка. Болячка, пальчик. То, что беспокоит маленького человека. А не была ли детьми русская интеллигенция? Все её наивные метания (об этом тоже роман), думы о народе, салоны, гостиные... откроешь сборник либеральных эссе и ясно – дети. Не были ли детьми революционеры – одержимые, жестокие, самоотверженные? Дети ведь жестоки. Не по природе, а по своей безопытности, по неумению соотнести. Иными словами, если кто и мог написать роман о Первой русской революции, больше стихийной, нежели подготовленной, революции страшной, с погромами, большим террором и с не меньшей надеждой, то только детский писатель, ибо кому, как не ему, знать, в чём, собственно, дело.

В этом ведь и трагедия, и восторг. Взрослый скучен, предсказуем, понятен. Ребёнок неодолим, его волнует всё. Инфантилизм – всегда крайность, хорошая ли, плохая, и из неё – искусство, революция. В начале ХХ века Россия была так юна – крошечным городским населением, средним возрастом в каких-то двадцать пять лет, молодыми институтами, расцветающей культурой, ложной, как оказалось, верой в прогресс; это не могло не выстрелить, и оно выстрелило. Линии романа сходятся на еврейском погроме. Описан он столь достоверно, что даже вызвал упрёки в антисемитизме. Но это не достоверность, нет. Это увиденное:

Бросают что-то с балкона, валят кучами и внизу ревут, скачут – чего это скачут на одной ноге? Это брюки валят из "готового платья" – надевают брюки, скачут. И вдруг глаза упали вбок, на край тротуара – человек лежит, тушей вмяк в камни. Искал лица – из кровавого кома торчали волосы – борода, и вон белая ладонь из лоскутьев. У Саньки глаза хотели втянуться назад, в голову, пятились и не могли отойти от крови. Идет какой-то, шатается, раскорячился, тугие ноги: штанов много, и вдруг стал над этим. Санька видел, как мигом вздернула лицо ярость.

– А, жидовская морда! Жидера, твою в кровь – веру, – и железной трубой с двух рук с размаху ударил в кровавое мясо, где была голова, и молотил, и брызгало красное, вздрагивало тело. – У! Твою в смерть...

Тоже ведь детское. Необъяснимая обида, злоба всесильная, когда беспричинно хочется ударить, только вырос уже, окреп, и некому остановить занесённую тобой руку. Почему? Потому что полиция сама участвует в погроме. И если б Вавич бежал впереди, расталкивая и показывая, – нет, не было бы романа. Но Виктор не хочет участвовать в погроме. Он мнётся – есть ли приказ? – надеется, что негодяй Сеньковский напьётся, заснёт и не надо будет никуда идти. И даже попав на погром, Вавич стреляет в темноту, подсаживает дверь ломом, делает что-то ещё, но мечется скорее как свидетель, не распиная и не топча в корыте. И страшно это, и горько за Вавича. Не в том ведь ужас, когда неистовствует злодей. Хуже, когда осатанел обыватель. Хотя бы по причине его большинства.

Не трудно заметить, что 'Виктор Вавич' неудобен. Теологические догмы марксизма он не поддерживает. Хрустом французской булки не звучит. Для 'патриота' многовато евреев, хотя евреи у Житкова необычны, тоже из одесской жизни. Изображены без какого-либо пиетета или третируемой и потому надломленной гениальности. В общем-то, не типичные для русской литературы евреи, которые могли бы разбавить неприятно-брезгливый ряд, собранный, например, в замечательном издании Г. С. Зелениной 'Евреи и жиды в русской классике'. Примечательно, что в культурологических текстах, посвящённых образу еврея в русской литературе, роман 'Виктор Вавич', дающий как раз один из самых необычных срезов, почти или вообще не встречается. Нет этого у Михаила Эдельштейна, нет у Дмитрия Быкова. Впрочем, ничего удивительного. Это роман-контрабанда. До сих пор неясно, кому Житков вёз её.

Напоследок хочется заметить вот что.

Великое литературное произведение обрастает не только художественными подробностями, но и историей публикации и непубликации, цензурными перипетиями, какими-то мифологиями. Так и с 'Виктором Вавичем'. Считается, что Лидия Чуковская сохранила единственный экземпляр уничтоженного 'Вавича', по которому в 1999 году роман был переиздан. И хотя экземпляр был не единственным, сама легенда указывает на наличие некоего мифологического пласта, наросшего над книгой, а значит, речь не просто об ещё одном тексте, ведь мифология окружает то, что действительно важно для человека. Поэтому вдвойне удивительно, что роман Бориса Житкова до сих пор в русскую литературу не возвращён. Никто толком не знает почему. Ну вот так вот оно. Написал человек вещь, после которой переписывают учебники, и... не переписали. Может, уже накоплена такая инерция, что учебники не переписывают, а только дополняют. И от 'Виктора Вавича' решили попросту отмахнуться: 'Ой, ну ладно вам, что, из-за одной книги всё переделывать?'.

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
  Следующая глава



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх