Рыжая поняшка в коллективе прижилась на удивление легко. С Напси она спелась практически сразу — в самом буквальном смысле: оказывается, у Евы имелся голос, небольшой, но приятный, что-то вроде меццо-сопрано. Во всяком случае, для репертуара Напси он вполне подходил, да и святое караоке она исполняла с большим чувством. Арлекин, который женский пол не котировал, а к няшу был устойчив, тоже нашёл с Евой общую тему: с рыжухой можно было поговорить об эквестрийских жеребцах, вспомнить приятные моменты, сравнить впечатления. Когда же Арлекин узнал, что Ева даёт в попу — под настроение, конечно, но всё-таки, — он к ней совсем подобрел и однажды даже назвал Писториус 'нормальным парнем'. Пьеро на Еву откровенно запал — неземная страсть к Мальвине почему-то ему в том не препятствовала — и всё норовил пощупать и погладить ей всякие места. Ева не то чтобы поощряла эти поползновения, но и не особо сопротивлялась. Единственное, что стояло между ними — стихи. По собственному Евиному признанию, виршеплётство Пьеро отбивало у неё всякое желание.
Карабас смотрел на всё это сквозь пальцы, да и вообще не мешался, предпочитая держаться на некотором удалении. В самом прямом смысле: для себя любимого раввин прикупил пароконную рессорную коляску на дутиках, на которой и раскатывал, контролируя ситуацию с ближней дистанции. Сейчас, правда, он от отряда отстал — из-за Евы, у которой некстати случилась тяжёлая менструация. Тут раввин, обычно заботящийся о подчинённых весьма умеренно, неожиданно выказал редкую галантность. А именно: снял у местной жительницы удобную конюшню, где и остался со страдающей поняшей. Мотивировал он это тем, что в таком состоянии ехать куда-либо Еве тяжко. От предложения Арлекина тормознуться всем составом Карабас отмахнулся — дескать, езжайте, мы вас на коляске через пару дней нагоним. Арлекин подумал и решил не развивать тему: спорить с Карабасом было всё равно бесполезно, ждать объяснений — тем более.
Вообще-то — размышлял Арле, сидя на тюке с матрасами у тележного борта и играя с Напси — шеф всячески показывал, что никуда не спешит. Более того, с какого-то момента он стал обставлять каждый пройденный километр множеством лишних телодвижений. Обоз всё время буксовал, всё больше по каким-то ничтожным поводам. Однажды Карабас застрял сам и задержал всех, потому что ему вздумалось полакомиться черешней — которой у крестьян, конечно же, не нашлось. В другой раз он тормознул обоз на час раньше обычного, так как его, видите ли, заинтересовало мраморное изваяние поняши без головы и хвоста — и он решил расквартироваться поблизости, а заодно узнать историю памятника. Местные, разумеется, ничего не знали. Насилу нашёлся какой-то очень старый хрен — прошитый для приличия редькой, — который таки вспомнил, что в молодые дни он слыхал, будто памятник был поставлен героической драгунице времён Уруру, а голову и хвост ей позже отломал какой-то двуёбый жабледрот, пытавшийся трахнуть статую с обеих сторон сразу. Всё это было, конечно, чрезвычайно познавательно, но, на вкус педрилки, слишком уж оторвано от нужд момента.
Арлекин из всего этого делал следующие выводы. Во-первых, Карабас сознательно тормозит движение обоза. Во-вторых, шеф всячески старается наследить, обозначиться, показать, где он сейчас находится. В-третьих, останавливаться он тоже не хочет. Обоз, хоть и медленно, но приближался к цели.
Последнее, впрочем, было вполне объяснимо. По понятиям, артисты имели право свободного прохода, но отнюдь не право селиться где угодно: такие вопросы нужно было решать с местным авторитетом. Что подразумевалось под словом 'селиться', зависело от него же. Но кинуть предъяву могли даже тем, кто дважды ночевал в одном месте. Именно этого Карабас старательно избегал. Несмотря на то, что авторитетов здесь не водилось, он всячески демонстрировал лояльность нравам и обычаям Страны Дураков.
Кроме того, продолжал рассуждать про себя Арлекин, лениво теребя ступнёй слепую пёсью морду, Карабас как бы даёт сигнал Директории, что намерения у него мирные. Медленное движение — безопасно, возможность спокойно собирать информацию — успокаивает. Тем более, с появлением в группе Евы у властей Директории появился лишний повод понервничать.
Этот момент Арлекину был неясен. Карабас не стал бы рисковать успехом миссии, в чём бы она ни состояла. Ева же, безусловно, миссию осложняла, и довольно серьёзно: её присутствие могло стать причиной недопуска в Директорию. Далее, сцена, при которой присутствовал Напси — пёсик легко разболтал все подробности — была, на вкус Арле, ненатуральной и постановочной. Он был готов прозакладывать собственную жопу, что визита Евы Писториус Карабас ждал, а все решения принял заранее. Из чего следовало: позаботиться о бедной девочке раввина кто-то попросил. Кто-то настолько убедительный, чтобы Карабас отнёсся к просьбе серьёзно. По оценке Арлекина, это могла быть только Верховная Обаятельница. Которая, похоже, раввина купила. То есть мешок денег ему дали не только за услуги Арлекина и Пьеро, но ещё и за это...
Тут об ногу задумавшегося педрилки с хлюпаньем вытерлось что-то мокрое. Он в недоумении посмотрел вниз — и увидел Напси, из глазных рылец которого катились прозрачные сопли. Арлекин успел понять, что это такие слёзы — и тут же, в тот же миг осознал, что и сам рыдает.
Арле поднял глаза — и увидел, как Пьеро вытирает лицо рукавом.
— Спа... спасидо, — прошептал Пьерик насморочным голосом, — и прости меня... прости... я в тебе сомневался... как я мог... как мог я подумать, что ты мудак, как смел...
Тут до Арлекина дошло, что их всех накрыло эмополе. К сожалению, дошло это только до рассудка. Аффективная же часть его натуры — то самое, что иногда называют душой — хотела сейчас одного: захлебнуться в сладком умиленье. Именно оно, умиленье, растекалось по душе пидараса, как маслице по сковородочке.
— Ты меня так слушал... так слушал... — продолжал Пьеро, делая глотательные движения кадыком. — Как поэт поэта... как брат брата... я сердцем чувствовал твою нагую душу, мой ангел... — он склонился перед педрилкой и поцеловал его ноги.
Повозку подбросило на ухабе, жёсткий борт ударил Арлекина в спину. Это его немного отрезвило.
— Знаешь, а я ведь раньше думал, что ты не понимаешь поэзии... как я был слеп, слеп, — Пьеро смотрел на Арлекина с каким-то усердием вины, с покаянным каким-то восторгом.
До педрилки начало доходить. Похоже, пока он размышлял о насущном, Пьерик, закинувшись айсом, впал в поэтическое состояние и прочёл какую-то стихотворную хрень. Не огребя за это леща и ориентируясь на сосредоточенное выражение лица Арлекина, он решил, что наконец-то обрёл у него признание. И расчувствовался. До такой степени, что его пробило на эмо-выплеск. Плохо было то, что он никак не прекращался.
— Ребятушки... — раздался голос рыжего першерона. — Милые... Простите за всё... По жизни... ёпа...
'Блядь, и этих накрыло', — подумал Арлекин, борясь с желанием обнять Пьеро и, признавшись в своём прискорбном бесчувствии, облобызать ему что-нибудь.
Тут трезвомыслящая часть головы педрилки внезапно подала хороший совет — вышибить клин клином. Стихи Пьеро обычно вызывали у него только одно чувство — крайнее раздражение. Но сейчас именно это было бы очень кстати.
— Прочти мне ещё раз, — попросил Арлекин поэта, почти не кривя душой.
— О, если ты просишь... — Пьеро выпрямился, встал в поэтическую позу, смежил очи и принялся декламировать:
— Этот город в руинах растаявших грёз... Проплываю я мимо, как ёбаный стос...
Арлекин почувствовал, что милота мало-помалу отпускает. Стихи Пьеро оказали обычное своё действие.
— Снова осень вуалью туманов спешит, чтобы выплакать весь факен шит, нежным стоном своим приглушив слёз души прихуевшей самшит... — заливался Пьеро.
Арле перестало плющить и колбасить, но само по себе эмополе никуда не делось. Нужны были какие-то радикальные меры.
Арлекин знал по опыту, что всякие нахлобучки — затрещины, заушенья, подзатыльники и прочие меры физического воздействия — на поэта действуют не всегда. Нужно было что-то более чувствительное, уязвляющее.
Решение пришло внезапно.
— Не, — Арлекин покачал головой, — всё-таки плохие у тебя стихи.
Пьеро побледнел, качнулся, сел.
— То есть как плохие? — спросил он голосом сорванным, испуганным. — Почему?
— Матерные потому что, — сказал Арлекин первое, что ему пришло в голову. — У тебя не поэзия, а мат один сплошной.
Эмополе как метлой смело. Умиленье лопнуло с брызгами. Арлекину показалось даже, что температура окружающей среды упала градусов на десять.
— У меня, значит, не поэзия? — совершенно спокойно, трезво, без обычного блажного подблекотывания, спросил Пьеро. — Мат один сплошной? Ты в самом деле так думаешь? — он как-то нехорошо подобрался.
Арлекин внезапно вспомнил, что Пьеро шахид по базовой модели. И сообразил, что, пожалуй, лучше было бы на него наорать или дать по морде. К этому поэт относился как к части жизни, а вот обоснованную критику ненавидел всерьёз.
Положение спас Напси.
— А чё, мне нравится, — заявил он. — По-моему, прикольно. Про ёбаный насос хорошо.
— Не насос, а стос, это совершенно разные лексемы, — механически отметил Пьеро. — Так ты говоришь, прикольные? Прикольные, прикольные... ну допустим, прикольные. А вообще ты прав, простая душа, — в голосе поэта прорезалась привычная шизинка, — ты один меня любишь, ушастый, дай я тебя почелюю... — он взял пёсика за уши, поднял к себе и чмокнул в носопырку.
Тут Арле сообразил, что повозка-то не движется.
— Эй, — крикнул он першеронам, — чего встали?
— Да... это... вот... — смутился рыжий, ответственный за команду. — Любуемся! — нашёлся он и мотнул головой вправо.
Арлекин невольно посмотрел туда же и увидел ромашковое поле, посреди которого мясистый рогач-злопипундрий пялил пупицу. Пялил он её усердно, но тупо, механически двигая бёдрами. Пупица держалась незаинтересованно, будто и не её имели.
— Вот, смотри, — Арлекин, желая отвлечь поэта от нехороших мыслей, потряс его за плечо.
Пьеро глянул и отвернулся.
— Обыкновенная пошлость бытия, — вынес он свой вердикт открывшемуся зрелищу. — А ты мне — мат, мат... Ну вот как описать всё это без мата?
— А что, не можешь? — подначил Арле. — Без мата?
— Ну допустим, могу... — Пьеро задумался, побурчал что-то под нос, потом встал на телеге и внезапно заорал во всё горло:
— Злопипундрий пупицу опупил! Распупырил, пупице внутрил! И ея всея окозалупил! Озалупил, пупу разорил!
Слова поэта достигли ушей сношающейся парочки. Пупица возвела к вышине печальные очи свои, а злопипундрий вытянул шею к повозкам и угрожающе замычал. Видимо, стихи ему не понравились.
— Всё, давай хватит, — сказал Арлекин Пьерику. — Он же ща бросится.
— Утихни, невежа. Это признание, — зыркнул на него Пьеро и заорал ещё громче:
— Залупырь залупице заначил, позачал ей чадце под ребром! Злопипун во внутренность струячил, на пупынь кидался осетром!
То ли вопли Пьеро разъярили зверя, то ли сравнение с осетром его как-то особенно покоробило — но злопипундрий с чвяком вытянул из пупицы, как меч из ножен, багровый длинный уд, развернулся всем корпусом и понёсся к повозке, взрыкивая и клацая челюстями.
— Ходу бля! Ходу! — вскричал перепуганный Арлекин и хлестнул першеронов вожжами. Те вразнобой заорали что-то непотребное и дёрнули телегу. Пьеро упал за борт, мелькнули тощие ноги в грязных чулках.
— Да ты сука ебанись... — простонал Арле, спрыгивая с телеги, но по другую сторону.
Раздалося глухое 'бумп', сочное 'бздынь' о тележный край и полузадавленный стон. Плеснуло ужасом — как из ведра окатило, — и тут же угас этот ужас. И более — ничего; это озадачивало; это пугало.
Арлекин выждал немного, потом ещё немного и только потом осторожно выглянул из-за телеги.
Злопипундрий валялся на дороге пупырчатым брюхом кверху. Был он неподвижен и гадок, один рог сломан, морда расквашена. Хуже всего пришлось детотворному органу: он на глазах опухал, синел и раздувался, как баклажан. Видимо, злопипундрий сломал его.
У тележного борта валялся Пьеро. Прямо над ним в борту красовалась здоровенная вмятина, а промеж досок торчал кусок рога. Походило на то, что нелепый стихотворец избежал пиздеца буквально чудом. Но он был живой и относительно невредимый — Арле видел, как он дышит и слегка подёргивается. Злопипундрий косил на шевелящегося поэта кроваво налитым глазом, во взоре его отчётливо читалось: 'Если б я только мог, я б тебе кишки выпустил'.
Рядом сидела на корточках запыхавшаяся пупица с надутой губой и хныкала. Это окончательно убедило Арлекина, что бояться нечего.
Он осторожно подошёл к пупице. Та со вздохом поднялась, оправила юбочку.
— Извините, женщина, — буркнул Арлекин. — Он у нас дурак, — этот сомнительный комплимент был адресован Пьеро, который как раз поднялся и принялся отряхиваться.
— Да чего уж теперь-то, — вздохнула пупица, горестно раздув шейку.
— Чего это с ним? — поинтересовался педрилка, показав на неподвижную тушу уёбища.
— Прихватило его. У него во лбе нерва есть, — принялась объяснять пупица, — он когда той нервой об чего ёбнется, так потом два часа вот так валяется. Пырализовувает его, — выговорила она с запинкой сложное слово. — Охти, ещё и женилку изломал, — пригляделась она. — Вот хозяйка-то злая будет.
— Что за хозяйка? — забеспокоился Арлекин.
— Да помещица местная, Кутычихой кличут. Усадьбишка ёйная тама, — пупица показала куда-то вдаль. — По основе пяденица, прошита саранчою. Вредная очень, — пожаловалась она, — и скупая. За сношение вот с этим дефом чмошным, — она показала на злопипундрия, — два сольдо берёт. А он старый, у него малафейка-то ужо не та, не схватывает. Я уже третий раз к нему хожу, и всё без толку.
— И чего тогда ходишь? — не понял Арле. — Для удовольствия?
— Да какое ж тут удовольствие, — сказала пупица специальным бабьим голосом. — Это всё маманя моя. Внуков хочет, свихнулась просто на этом. Каждый день одно и то же: ты когда траханьки ходила? а меськи когда последние были? а задержка есть? а давай эмпата позовём — мож, у тебя в пузявочке моя внученька завелась? а вот на тебе денежку, сходи-ка ты поебенькайся... Всю мозгу мне проела, скобейда пилючая.
— Забей, — посоветовал Арлекин.
— Я бы забила, да нельзя, — вздохнула пупица. — Мамка моя — коммунальная собственность. Ежели я её забью, на меня штрафу навалят.
— Сколько? — спросил Арле.