Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения
Убрать выделение изменений

Срез времени (забегая вперёд)


Опубликован:
05.06.2017 — 09.10.2020
Читателей:
1
Аннотация:
Отрывки из глав, которые ещё не попали в основной файл. Возможно и не попадут никогда.
 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 
 
 

Срез времени (забегая вперёд)


Переступил порог и октябрь. Окрестный лес наполнился новыми красками, так как хозяйка Природа очень любит латать свой величественный холст, не оставляя в этом пейзаже пустых мест. Уже в эту пору заморозки да иней по утрам совсем не редкость. Незаметно закончилась пора жаркого полдня, разнотравья и парного тепла от реки. Окончились и тёплые дожди, проникающие в глубину корней сладкою влагою и возвращающие терпким соком по берёзовому стволу. Совсем скоро Природа укроет всё снегом, согревая своих новорождённых чад пушистым покрывалом и лишь стоящий в пространстве гордого одиночества столетней давности пень немного покряхтят. Он-то знает! За вековое стояние мало что изменилось: совсем растрескалась кора, а седой древесный гриб чудом, просто чудом ещё держится в корке плесени. Заметит ли пень ту, молодую поросль? Ему самому помирать давно пора, а он всё кряхтит, стонет под ветром и поворчит про себя, смотря с сочувствием, как молодой побег тянет соки из поваленного дерева.

Это был лакомый кусочек земли, раскинувшийся передо мной как сад Афродиты, не скрывая и не тая своих девственных секретов. К северу от реки земли были заняты заливными лугами и волнообразными полями, поднимавшимися там и сям на пологие зелёные холмы. По краям виднелись небольшие рощицы, уже тронутые изумрудом весенней листвы. Вдали, на горизонте, маячил лесной кряж Лущенки, тяжёлое кружево леса тянулось вниз по склонам к Борисовке, обволакивая тёмной гривой деревьев земли моих предков. За садом простирался густой малинник, подёрнутый тонким утренним туманом, сгустившимся вдали, по берегам и где-там, далеко-далеко вдруг, заухал филин, сообщая об удачной охоте и окончании ночи.

Вокруг царила тишина, прерываемая лишь шорохом опадающих листьев да треском сучьев, сквозь которые продирался матёрый секач или даже целое кабанье семейство. Дорогу в этой непроглядной тьме можно было разглядеть лишь с помощью дьявола. Лошадь мерно вышагивала подо мной. Её даже не приходилось понукать или же следить за движением.

От самой Подберёзной пустоши на восток залегали берёзовые чащи, и эхо топоров и дымки угольных ям следовали за ними шаг за шагом. И бесконечно тянулись седые стены величавых исполинов, смело смотревших в глаза проплывающим по Каспле баржам. Деревья здесь — и хлеб, и соль для местных. Здесь дети рождаются с твёрдыми ладошками, пригодными для топора и лопаты. Вырастают под шатрами лесов, играя деревянными топориками и совочками. А когда уже могут держать в руках железные, начинают рубить берёзы и жечь уголь. И рубят и жгут, и рубят и жгут, пока их самих не повалит дерево или старость. Тогда ложатся в землю. А деревья дальше растут в небо, ожидая следующего поколения рубщиков и углежогов. Новые деревья и новые люди.

(эпилог)

Стояла ранняя весна восемьсот одиннадцатого года. За раскрытым окном веранды уже появились почки на деревьях, стала пробиваться зеленью трава, и с речного берега открывалась такая даль, что от простора щемило сердце. Тёплый воздух был тих и прозрачен. Время закатной старческой неги, утолённых желаний и последней в жизни безумной надежды на то, что этот покой теперь до самой смерти. Почему ошибки заглаживаются лишь последствиями? Почему их нельзя исправить тем, что было прежде? Это так тяжело, так тяжело знать, что случится наперёд и ничего не делать.

(накануне начала войны)

Лошадь шла медленным шагом, и время позволяло мне немного умерить пыл и предаться трезвому размышлению. Следуя намеченным путём, я несколько раз притормаживал, чтобы свериться с компасом и обдумать в обволакивающей темноте события, которые были столь важны для меня и в разгадке которых я мог обрести понимание, — это давало мне удовлетворение, правда, с оттенком незавершённости. Седьмого августа здесь развернётся сражение и если в этой истории ничего не поменялось, то на этом ответвлении старой дороги французов будет ожидать сюрприз. Несмотря на бездорожье и многочисленные препятствия, я, хорошо ориентировался в этих местах, продолжая направлять лошадь вперед, огибая овраги, продираясь сквозь заросли ежевики, перескакивая через ручьи и повал, чтобы не отклониться от курса, пока не достиг прячущейся в темноте елей тропинки, которая вела к замаскированному складу. Я посмотрел наверх. Облака, которые раньше лениво перемещались по небу, только что окрашенному в оранжевый, розовый и лиловый цвета нарастающего заката, сейчас стали блёкло-голубыми и заполнили небосвод. Светлого времени осталось лишь на обиход лошадей. Отсюда до поляны всего пройти шагов двести и следовало поспешить.

— Здесь заночуем, — сказал я, обращаясь к сопровождающим меня людьми, когда мы оказались возле старого костровища, где нас уже ожидали.

Шишки и хворост уже громко трещали в огне, наполняя землянку смолистым ароматом. Дым плавал под почерневшими брёвнами потолка и неспешно уходил в отверстие дымохода. Языки пламени отражались в тёмных глазах приютившего нас хозяина, масляными оливками блестевших из глубины то ли куколя монаха, то ли башлыка абрека — настолько непонятен был его головной убор. Присматривать за землянкой Полушкин поставил беглого каторжанина, которого отловил ещё три года назад и отчего-то поверил в его невиновность. Впрочем, достаточно было и слова Иван Ивановича, что человек этот правильный и надёжный. Ибо сейчас такое время, когда слишком часто оказывается, что люди высоконравственные абсолютно неспособны, а способные являются безнравственными.

Я подвесил на крючок чайник с ключевой водой и развязал мешочек с травяным сбором.

— Завтра я возвращаюсь, — произнёс я. — А Вы тут уж присмотрите за игрушками, что у дороги установят. Негоже никому на них наткнуться. До поры до времени, конечно. Да начинайте заимку обживать, как плотники сруб закончат. Семья ваша в скорости прибудет, но первым делом наш уговор.

Мужик кивнул головой, и мне показалось, что человек он не особо разговорчивый, так как за всё время не проронил ни слова. Тут-то меня осенило: немой.

— Имя-то есть?

В ответ лишь кивок.

— Я сейчас стану называть буквы, — произнёс я, — А ты кивай, если угадаю.

К тому времени, когда вода в чайнике закипела, я уже знал, что передо мной сидит Иван Зыков. В принципе, этого было достаточно и не пытаясь продолжить беседу, попив чаю, мы улеглись кто, где смог. Мне достался топчан в землянке, а солдаты с артельщиками довольствовались шалашами.

Утром, наблюдая за работой землекопов, как они насыпают возвышение у берёзок, организуя что-то вроде редута, я заметил со стороны Лубино деревенскую телегу с сидящими на ней детьми, медленно проезжающую по дороге. Лошадью, как ни странно, управляла женщина, и это заставило меня проследить за ней взглядом. Вообще, в эти времена, бабам телегу не доверяли, как мужикам, например, не доверяли прялку. Завидя вооружённых солдат, женщина побелела лицом, и что ей стоило сдержать страх, одному богу известно. Вскоре повозка остановилась, и к ней из леса вышел Зыков, маша рукой. На землю тут же повыскакивала малышня и бросилась к Ивану. Тут и думать особо не надо, явно, что не чужие ему люди. Отвернувшись, я продолжил заниматься своими делами, а когда телега поехала обратно, остановил её.

— Здравствуйте, — произнёс я. — Сидите, сидите.

Женщина, оставив попытки слезть с телеги, опустила голову и, не проронив ни слова, поправила вожжи. Лошадь тем временем всхрапнула и замотала головой в поисках подходящей травы, а с телеги спрыгнул самый старший из мальчишек и, заломив шапку, с поклоном пожелал мне здоровья.

— Иван до середины августа будет находиться здесь, в лесу. А вы начинайте обживать новый дом.

— Батька предупреждал, барин, — ответил мальчишка.

Каким образом немой мог предупредить я не стал выяснять, но поддержать материально семью Зыкова посчитал правильным. Не стоит вводить в искушение человека, чтобы он начал пользоваться оставленными припасами. Пусть семья сама его снабжает.

— Съездишь к мельнику, в Жуково, да заберёшь у него две дюжины мешков ржаной муки, — сказал я, одновременно составляя записку. — Пусть мамка твоя сухарей напечёт.

— А дадут ли? — спросил мальчишка.

— По этой бумаге дадут, не переживай. Далее... Как муку привезёшь, отправишься в вашу старую деревню и передай наказ старосте, что б стали коптить окорока и колбасы. Забьёшь ими весь погреб. Приеду — проверю.

Стоял по-особому тёплый и вызывающе щедрый на ароматы трав летний день. Сельская местность у Немана радовала своих обитателей красками плодородия, свойственными этому времени. Поспевал урожай, округляла бока домашняя скотина, пахота служила верой и правдой тому, кто заботился о ней весь год. Луг, на котором мы спешились с Полушкиным, расцвечивали кустистые жёлтые лютики и фиолетовые васильки. Иногда белели островки ромашек, а шевеливший их ветерок казался ленивым и жизнерадостным одновременно. Любой приобщённый к искусству человек, будь то ребёнок или старик, наверняка остановился бы и, разглядывая природу, задумался о том, какое место он сам занимает в этом пейзаже, где нет ограничения холста багетной рамой. Здесь всё представало в своей первозданной красе, удовлетворяя потребности самой взыскательной ценительницы. Даже сама Афродита призналась бы сама себе, что всё вокруг питает разум и душу.

Однако мы с равнодушием взирали на пейзаж. Ни один из нас не остановился, чтобы полюбоваться живописными возвышенностями по обоим краям долины или пофилософствовать о величии русской нации, взявшей под опеку и взлелеявшей эти красоты. Ни разу не оглянувшись, мы направились по тропинке в лес, где под навесом было оборудовано стойло для лошадей, и стоял шалаш.

Выскочивший навстречу дозорный тут же доложился и замер, ожидая команды.

— Любезный, — по-отечески и как-то партикулярно обратился Полушкин к дозорному. — Распорядись, пусть подготовят голубя в Ковно.

Пусть глаза у меня не такие зоркие, и я уже не вижу так чётко, как в молодости, я всегда ориентировался в пространстве не хуже почтового голубя Генриха Вальдемаровича, которого Полушкин только что отослал, и все повороты и тропинки чётко запечатлевались у меня в голове, стоило их один раз увидеть. Вот уже показалось высоченное дерево, на котором была обустроена смотровая площадка. От него до берега метров сто, но оно оказалось самым удобным: выросло на возвышенности, и подобраться к нему можно было через овражек. Взобравшись по приставленной лестнице на широкий сук, я был вынужден обхватить ствол дерева и, нащупав уже верёвочный трап, подняться наверх. Устроившись на площадке, я изо всех сил потянул привязанный за верёвку тяжеленный рюкзак. Натруженные руки, одолев с десяток метров троса, гудели, и мне пришлось немного отдохнуть, пока дыхание не восстановилось. Перво-наперво я вытащил трёхлитровую бутыль с кипячёной водой и свёрток с сухарями и изюмом. Это перекус наблюдателю, который появится тут с рассветом. Потом пошёл оружейный кофр и тренога с подзорной трубой. Мне она по большому счёту особо не нужна, оптика начала XIX столетия крайне примитивна, но сейчас её можно использовать как подставку, заменив трубу ложей винтовки. Разложив и закрепив все взятые предметы по своим местам, я обратил свой взгляд на запад. На противоположном берегу, у самого кряжа, возле пухлой копны сена появились две сутулые фигуры в длинных плащах. Позади них, на некотором удалении стояли лошади в компании ещё одного. В этот момент ветер подул мне в лицо, и я различил, как надо мной и над ними тихой волной прокатывается далёкий рокот, вроде молитвенного гула, когда прихожане возносят литанию в храме. В этот миг моё любопытство одолело осторожность, и я вслух неприлично высказался. Вдали, подо мной, сколько хватало глаз, расстилалась тёмная равнина, усеянная сотнями мерцающих огней. Сквозь вечер, словно несильный ветер, медленно лился странный звук — речь тысяч людей и гомон, издаваемый бесчисленными стадами животных. До той поры даже я, пожалуй, принимал на веру знания о нашей нелёгкой победе. Но в этот миг я вдруг понял, что должны были испытывать те же троянцы, глядя со стен Илиона на разбитый внизу лагерь ахейцев, читая грядущее возмездие в отблесках лунного света, отбрасываемых отполированными вражескими щитами и шлемами. Действительно, не зря армию Наполеона назвали 'Великой'. Это была орда до самого горизонта. И сломить её могла лишь величайшая сила. Настроив оптический визор, я определил расстояние до целей. 'Лейка Вектор' дорогущая штука, но точнее прибора я пока не встречал. Анемометром узнал силу ветра и стал готовить винтовку к выстрелу. Смотря через прицел, можно было разглядеть в фигурах, укрытых плащами, двух немолодых военных, усатых, с измождёнными лицами, и от этого выглядевших какими-то злыми. Ещё бы им не быть злыми, когда за четыре с четвертью часа до полуночи они вынуждены торчать здесь, а не играть в карты в уютной палатке с сослуживцами. Кстати, именно в этом месте послезавтра будут наводить переправу, и уж не инженеры ли сюда наведались? Трава вокруг них выкошена, и место у берёзки явно пользуется популярностью. Хотя нет. Вон, на моей стороне видна припрятанная лодка, и они смотрят в её сторону, явно ожидая появления бывшего гувернёра, шпиона Жерома Фуркада. А значит, это самые лютые враги. Я выдохнул и навёл сетку прицела на ближайшую фигуру, прямо на лицо противника, медленно смещая её вниз. Палец плавно нажал на спусковой крючок. Мужчина в плаще вдруг опёрся спиной о ствол берёзы, и, схватившись за живот, громко закричал, решив, что, видно, в его нутро, прямиком из преисподней заселился дьявол. Его вопль заставил встрепенуться товарища, а я, даже не позволяя себе вздохнуть, поймав следующую цель в перекрестье, вновь нажал на спусковой крючок. На этот раз крика я не услышал, зато третья пуля удачно угодила в голову. Удачно потому, что несмотря на сделанному из самых высококачественных материалов по индивидуальному заказу оружию, отборного пороха, приборов наведения и прочих усовершенствований, стрельба свинцовой полуоболочной пулей на таком расстоянии имеет сумасшедший разброс. Ведь целился я во всех случаях в грудь, а попадал совершенно ни туда. От лошадей к ним на помощь бросился ещё один и тут же нашёл свою смерть. Он взвыл и молча рухнул после негромкого и тягучего выстрела, точно сломали крепкую, но иссохшую на солнце ветку. Резко и навсегда. Пять пуль на троих, весьма неплохо. Последний выстрел, своего рода coup de grâce пришёлся по первой жертве. 'А ведь Жером сознательно оставил умирать корнета, — подумал я, — ранение в живот в это время считается смертельным, к тому же очень мучительным, и если бы пуля предварительно не прошла через напульсник с монетами на запястье Еремеева... Впрочем, уже с послезавтрашнего утра с обеих сторон станет совершаться такое, о чём нельзя будет поведать святому даже иносказательно. Послезавтра начнётся война'.

— Иван Иванович, — тихо сказал я вниз с дерева. — Вы были правы. Фуркада ждали на том берегу.

— А я что говорил. Так может, навестим? Вдруг, какие-нибудь бумаги при них?

— А давайте. Выстрелы там вряд ли услышали, ветер на нас, да и посмотреть, кто же там был, охота.

Пришлось спешить, так как резко стало темнеть, а нам ещё возвращаться. До припрятанной лодки мы добрались налегке и вскоре оказались на том берегу, шустро взобравшись на невысокий холм. Мертвецы оказались в тех же позах, в которых я их наблюдал через оптический прицел. Иван Иванович бесцеремонно перевернул первого в лейтенантском мундире и чёрном плаще. Глаза его уже остекленели, и дырка во лбу выглядела не очень аккуратно, залив кровью половину лица. Второй так и остался в положении сидя, опершись спиной к стволу берёзы, и казался вроде ещё живым, хотя пули в живот и грудь должны были гарантированно отправить на тот свет. Но вблизи стало ясно, что движения губ не более чем обман зрения, когда ветер шевелил густые усы. Третьего я осматривал более внимательно и, задержав взгляд, пытался вспомнить, где я уже с ним встречался.

— Никаких бумаг при них нет, — проходя мимо меня, произнёс Полушкин. — Пойду лошадей проверю.

— Проверьте, Иван Иванович, — ответил я, оставаясь возле копны сена.

Солнце уже исподволь подкрадывалось к горизонту, опускаясь за какую-то невидимую черту, заглянуть за которую никому ещё не удалось. Запад алел робко и нежно, удерживая на горизонте последнюю видимую частичку светила, и на дереве присвистнула какая-то птица, видимо, удивляясь той лёгкости, с которой люди справились с себе подобными. Ей отозвалась другая, поддакивая и чирикая, и лишь ветер и птицы были слышны в это мгновенье.

— Смотрите, какие интересные пистолеты, — ведя лошадей в поводу, произнёс Полушкин и протянул мне один из трофейных пистолей.

— Ого! — вырвалось у меня. — Это очень редкое и, несомненно, дорогое оружие, Иван Иванович. Если не ошибаюсь, магазинный пистоль Лоренцони. Такое явно не по карману простому пехотному лейтенанту.

— Проклятье, — вдруг прошептал Полушкин.

— Что с Вами?

Он на мгновенье замолчал, медленно поворачивая голову то влево, то вправо.

— Как так может быть, что Вы ничего не слышали? Какой-то звук, прямо позади Вас.

— Честно говоря, мне показалось, что треснула ветка.

— Ветка, которая ломается сама собой? Это было бы очень любопытно, — поддел он меня, оглядываясь по сторонам.

— Да кто здесь ещё может быть?

— На землю! — вдруг крикнул он, и что-то просвистело прямо над моей головой, когда я резко присел и стал заваливаться набок.

Выскочивший из развороченной копны полуголый мужик только и успел, что второй раз взмахнуть саблей, чтобы напороться своим носом на рукоять брошенного с поразительной точностью трофейного пистолета. Пытаться выстрелить из незнакомого оружия Иван Иванович не стал и принял единственное верное решение — использовать его, как метательный снаряд. Деревянная рукоять, а скорее всего и лицевая кость, хрустнули, и за стоном поверженного тут же последовал женский визг. Буквально следом за полуголым мужчиной из травы показалась не обременённая одеждой фурия с растрёпанными волосами, и, не разбирая, что к чему, как хищная кошка прыгнула на стоящего без оружия Полушкина, вцепившись зубами в его ногу. Иван Иванович если и опешил, то лишь на мгновенье. Без всякого рассусоливания он, крикнув что-то про старую волчицу, и отвесил ей затрещину, пытаясь сбросить со своей ноги. Но не тут то было. Одного удара явно оказалось недостаточно, и лишь со второй попытки челюсти разомкнулись, и дама покрыла своего недавнего кавалера как опытная любовница юношу. Парочка так и осталась лежать в интересной для индийского трактата о любви позе.

— Нет, Вы видели? — возмутился Полушкин, подбирая саблю и вороша копну с сеном на всякий случай. — Ото всех спрятались, так какого чёрта полезли?

— Может, замёрзли?

Иван Иванович перевёл свой взгляд на лежащую женщину, и не найдя за что зацепиться взглядом, фыркнул:

— С такой действительно можно замёрзнуть.

Размахнувшись, Полушкин запустил саблю в полёт по направлению к реке. Трофей был так себе, и мы поспешили обратно.

— Интересно, — произнёс я, когда мы закончили переправу. — Иван Иванович, Вы когда-нибудь задумывались о том, что волчицами во времена Древнего Рима называли дорожных проституток, которые обслуживали пастухов и крестьян?

— Как-то не интересовался, — ответил Полушкин. — По мне, особой разницы нет, какая тварь ухватила меня за ляжку. Посудите сами, откуда я мог знать, каким образом она зарабатывает на жизнь? Так что волчицей я её обозвал только из-за укуса. Алексей Николаевич, а неплохо сходили, а?

— Да, неплохо. Только пистоль жалко, треснула деревяшка.

— Неужто он лучше 'бранда'?

— Конечно, нет. Просто такую пару в подарок поднести можно.

(война 1812 года, засада через час после встречи беженцев из Вильно)

Непостижимое расстояние отделяло графиню от патронируемой ею церкви Успения Пресвятой Богородицы, что стояла в Любавичах, где они задержались на сутки и усадьбы в Курске, куда она ехала со своей племянницей, навестить двоюродную сестру, перед длительным путешествием в Москву. Десятки вёрст уже были пройдены и сотни оставались, но она старалась не вспоминать о подобных вещах. Так же точно она пыталась не думать о войне, которая наступала за ней по пятам, и из-за которой произошёл этот вояж из Вильны. Как впрочем, и о волках, которые всё чаще стали появляться на дорогах, по которым они путешествовали. Она убеждала себя, что ни один даже самый свирепый зверь не рискнёт приблизиться к четвёрке лошадей , несущейся на полном скаку, под управлением кучера и его дюжего помощника. Чтобы не чувствовать лишений во время путешествия, которое должно было продолжаться несколько недель, в карете, на случай остановки для приёма пищи, имелся полотняный навес с турецким ковром под ноги. Мягкие подушки, серебряные приборы и фарфоровая посуда с подсвечниками и прочими мелочами, так же присутствовали в огромных чемоданах, поскольку графиня настаивала на том, что стол следует накрывать по всем правилам даже во время путешествия по дикой местности. Она везла с собой ликёры и шампанское, не забывая о десертах, которыми намеревалась наслаждаться под звуки флейты, исполняемой одной из двух юных служанок. Вот только ничего из этого ей пока не пригодилось. Двигаться пришлось споро, зачастую не уделяя должного внимания нужным мелочам. И может из-за неуёмной суеты графини, требующей мчать во весь опор или ещё каких-либо поджидающих торопливых путников в дороге препятствий, случилось несчастье. На полном ходу в карете что-то скрипнуло, шумно треснуло и, несмотря на всю выучку упряжки и самоотверженности кучера, конный экипаж оказался в незавидном положении.

Вот уже много лет Ромашкин наблюдал, как другие, обладающие гораздо меньшим умом, гораздо менее преданные, чем он, живут за счёт богатств этой земли и в ус не дуют. Они либо добивались покровительства; либо имели призвание появляться перед начальством в нужное время и в нужном месте; либо иногда — и это казалось ему самым гнусным, — нужно было, прежде всего, научиться лгать и льстить. Ромашкин не умел лгать, не умел притворяться — отчего его карьера в своё время не пошла в гору, а гражданское участие в обществе не дало видимых успехов. Однако события последнего времени обнаружили таившуюся в глубине его подсознания нешуточную страсть, страсть на поприще разведки. Андрею Петровичу до безумия нравилась состояние возбуждения в период опасности и ещё больше, прогнозировать и подводить свои действия к этим событиям. Он упивался логическими терзаниями и анализом, получал удовлетворение от расчётов и выкладок, находил смысл там, где другие пожимали плечами. И когда Воейков его вновь принимал с отчётом, то помимо рапорта выложил на стол тетрадь, где была обоснована идея о создании шпионской сети от севера Франции до самого Лондона. Сеть со 'спящими' до поры до времени агентами глубокого внедрения и боевиками, готовыми в любую минуту совершить акцию. Сеть с конспиративными квартирами и доходными домам с коммерческими предприятиями, обеспечивающими деньгами. И наконец, благотворительным обществом, оказывающим попечение над беспризорниками и тайной школой для них, где станут учиться будущие агенты. Сию минуту это предприятие пользы почти не принесёт, а вот, лет через десять-пятнадцать...

Как свежеиспечённые пирожные, продаваемые в кулинариях, соблазняют людей своей миловидной формой и запахом, так идеи и знания соблазняют их праздным соблазном. А там, где идеи — там усиленная работа мысли, порывы, искания, промахи и ошибки, много ошибок! Но в основании подо всеми одно: это умение чуточку заглянуть вдаль и неспособность видеть или понять то, что творится вблизи, под носом и под ногами. И тот, кто осознает глубину идеи и банально смотрит под ноги, оказывается на коне.

Он мне рассказывал о своих делах с таким увлечением, что мне, наконец, стало гадко. В принципе, я ненавидел эту породу хищников и мироедов, у которых труд в полном презрении и все помыслы, все надежды которых устремлены на даровую добычу, а между тем, признаюсь, успех его, как успех, возбуждал во мне невольную зависть.

'Вот, — думал я, — человек не жал и не сеял, а умел только протискиваться между людьми, и уже уважаем обществом. А ты!...'

И длинный ряд неудачных попыток приладиться к жизни прошел в моей памяти траурною процессией. Наука, служба, дело, на которое все мы смолоду возлагали большие надежды и которое, как марево, сулило нам впереди что-то недостижимое...

Замерев, я прислонился к царствующему в этом лесу исполинскому дереву. Плющ, обвивающийся вокруг дуба, подобно ниткам Лилипутов вокруг Гулливера, пытался охватить мощное тело и удержать на месте этого могучего колосса. Подняв голову, я заметил, как между листвой, в просвете голубого неба вспорхнули крылья. Какая-то пёстрая птичка запела трели, стараясь привлечь свою подругу. Посвист с её клюва лился, капля по капле, да так ловко и гармонично, словно сама Природа дирижировала перед ней. В высокой траве, полной цветов и шмелей с золотистыми спинками, порхала с зелёными переливами стрекоза, поднимаясь как вертолёт: то вверх, то вниз. Лучи солнца, протянувшиеся через зелёную дорогу, изредка отражались от её тельца, и в эти мгновенья она казалась ярко изумрудной. Самые высокие цветы покачивали свои головки под ветром, который ласкал их и убаюкивал, а стрекоза тревожила и будила. Как вдруг, поле пересёк стремительный росчерк, и зелёная проказница оказалась крепко зажата в клюве пичуги, не иначе товарки той самой, сидящей и чирикающий надо мной. 'Лес полон коварства, — подумал я. — Пока одна заливается посвистом, вторая охотится под шумок'.

Дул холодный и сырой ветер. Только здесь, на Смоленской земле, возможны такие перипетии, когда ещё с утра нещадно палило солнце, и пот градом катился по лицу, как уже через пару-тройку часов природа решила всё переиграть. Капли дождя мешались с дорожной пылью, готовые превратиться в маленькие грязные лужицы, одежда на мне ещё не промокла, но на спине, и особенно на плечах, уже ощущался некий дискомфорт. Пройдёт совсем немного времени, и если я не найду укрытие, эти места одежды промокнут до нитки. Пришлось возвращаться в лес. И в ту же минуту во мне возникло ощущение, что убежать от самого себя никак невозможно. Всё сделанное мною за этот год оказалось тщетно. Даже если я вооружу полк новыми винтовками, глобально ничего не изменится, и это как та иллюзорная защита из еловых лап на шалаше, — куда я иду, — лишь на время. Подобная мысль навалилась огромным камнем, и как ни старался я из-под него выбраться, тяжкое бремя бытия пригнетало меня к земле. Как бы мне не хотелось обратного результата, ход истории изменить не получилось. Да, наверно, успешными действиями отряда ополчения мы выиграли пару дней, не дали выбить себя с редутов, но ёлки-палки! Французы усилили полк артиллерией и в убийственной и безрассудной атаке на левом фланге, несмотря на чудовищные потери, прорвали оборону регулярной армии как упаковочную обёртку. В итоге, всем пришлось отступать. Отчего так произошло? Не верили, что удержим высоту и артиллерию заранее отправили на запасные позиции? Пожалели дефицитный порох с картечью, и что теперь? Отходить в предместье и вести бои на улицах? Проклятье, даже этот план отказались рассматривать. Как же, имущество пострадает. Не выстрадали ещё здесь до понятия, когда 'Всё для фронта, всё для победы'. Но ничего, когда всё запылает, терять станет нечего.

— Колонна на дороге! — раздался голос наблюдателя.

'Молодец Ванька, — подумал я, — мелкий Полушкин весь в отца: такой же глазастый. Только тот в первой же стычке генерала Русселя заприметил и укокошил, а благодаря Ване мы эту колону сейчас расчихвостим'.

— Расчёт первого и второго орудия! На исходную! — Я стал отдавать команды. — Никакого геройства. Залп картечью и в лес! Господа, мы всё отработали на учениях и все знают свой манёвр. Ефрем Михайлович, Ваш десяток стреляет только в офицеров. Как закончите, разрешаю стрельбу на выбор. Пётр Семёнович, твои с револьверами в первой линии. Не дайте прорваться к егерям Ромашкина на деревьях и, корнет, береги себя. Семечкин, выкатывай карету на дорогу, прямо под яму. Остальные внимание! Бьём француза до последнего, пленных не брать, в пороховой ящик не стрелять.

Едва я закончил отдавать распоряжения, как позади меня хрустнула сухая ветка с одновременно произнесённым женским голосом 'Ой!'. Я почувствовал себя как человек, которого толкнули под локоть, когда он уже поймал цель на мушку. 'Чёртова баба! Снова она со своими претензиями'. Повернувшись, я увидел перед собой не скандальную графиню, а её племянницу. Это была высокая девушка лет четырнадцати-пятнадцати, привлекательная, несмотря на некоторую резкость черт продолговатого овального лица с выбивающимися из-под чепчика кудрями. С чуть вздорно вздёрнутым веснушчатым носом и горящими глазами. В руках она теребила посеребрённый пороховой рожок.

— Мадмуазель! — строго произнёс я. — Немедленно уйдите отсюда.

— Я принесла Вам порох, — испуганно сказала она. — Я слышала, что без него пистолеты не стреляют.

Собственно, голос у неё был тихий и высокий, словно мяуканье. Или вот ещё один эпитет — детский. Да, детский, наивный, чистый. Потому что умные вещи с умным видом говорят одни дураки. А она никого не учила, никуда и ни к чему не призывала. Она так робко и мягко произнесла эти слова, словно заранее извинилась.

— Seigneur tout-puissant! — только и смог вымолвить я. — Берегите его на самый крайний случай. Когда закончится зелье в пороховницах, я за ним приду. А ещё лучше, поспешите к карете с красным крестом. Передайте мадам Ромашкиной, что Вы присланы в помощь.

'Совсем ведь девчонка, а уже готова к поступку, — подумал я, провожая взглядом убегающую фигурку. — Нет, не все здесь девочки её возраста Наташи Ростовы. Эта будет подавать мужу патроны и не спрашивать, зачем он стреляет'.

Когда мы читаем о военных кампаниях, передвижения войск представляются нам лишь стрелками и прямоугольниками на карте, подобно схематической постановке футбольного тренера. В реальности марши в начале XIX века похожи на беспорядочное полупьяное блуждание. И не дай бог стороннему наблюдателю столкнуться с ними в пути. Испуганные, тоскующие по дому юнцы, слоняющиеся по чужбине с тяжелеными ранцами за спиной, натирая ключицы ремнями длинных ружей, снабжёнными свирепыми штыками. Бодрящие их старослужащие, поддерживающие дисциплину в надежде на повышение. Жадные до наград офицеры, мечтающие о смертельной схватке, способной поднять их репутацию и оказаться под дождём милостей. Все они объединены одной целью. Огромные скопления повозок, животных и людей без особого энтузиазма оставляющие за спиной пройденные вёрсты по сельским дорогам, с восхода и до заката выбивают пыль, мародёрствуют и забирают с собой всё, что можно унести. В общем, в марше на войне нет места здравомыслящим людям, так как здесь властвуют звериные инстинкты.

Время тянулось на удивление медленно — не иначе, как из-за ожидания, словно увязло в трясине. Наконец, блудящие огни засверкали на кокардах и золочёных шнурах. Под однообразный бой барабана, колона браво маршировала и тянула какую-то весёлую и без сомнения похабную песенку, смысл которой понять совсем несложно. Унылая длинная змея, пытавшаяся себя развеселить. Весь их строй, облаченный в начищенную сталь, с плюмажами, покачивающимися над козырьками из чёрной кожи этишкетами, сверкал великолепием, с которым не сравнится никакой современный парад. Однако следовавшие сразу за авангардом основные силы уже заслуживали пристального взгляда внимательного наблюдателя, вследствие своего разительного отличия от товарищей по оружию, словно были слеплены из другого теста. Здесь не приветствовалось того однообразия, выставленного напоказ. Почти каждый солдат стремился выделить себя среди других хоть чем-то: начиная от вооружения и заканчивая мундиром. Будь то особо украшенным эфесом сабли или серебряной насечкой на пистолетах, бляхой по индивидуальному заказу или кокардой неправильных цветов и размеров, не говоря о боннетах. Походные мундиры, выцветшие, запылённые от долгого марша и попавшие под дождь, смотрелись хоть и пёстро, но всё-таки жалко: кое-где забрызганные грязью, кое-где заштопанные, а кое-где и с явным отсутствием всего положенного по регламенту, как пуговиц, так и более крупных деталей. И дело вовсе не в нарушениях, даже с первого взгляда было заметно, что неприятель недавно побывал в бою. Однако та бравада и агрессивность, которая ощущалась даже на таком расстоянии, говорила о высоком боевом духе и явной уверенности. Наделенные воинственным смыслом, массивным и непоколебимым, как гранитные блоки, скрепленные, словно стальными тисками, упрямством и целеустремленностью, они следовали своим приказам и изначальным планам, не придавая значения преградам.

А где-то к пушкам уже подносили пальники, и маленькие шарики были готовы вот-вот начать свой короткий жизненный путь. Девяносто четыре чугунные пули номер три, плотно прижатые друг к другу, словно пытаясь согреться, ждали лишь случая, когда им позволят впиться в тёплое живое тело, дабы отнять у него жизнь.

Авангард уже достиг середины елани и небольшой отряд, с бодрящими выкриками и посвистом вдруг бросил своих коней в намёт. Вот они, бесстыдные сыновья греха и жадности и все мысли и слова от них какое-то беснующееся, прыгающее и кривляющееся ужасной могильной богохульной радости. Спешите, спешите успеть.

Замыкавшая устремившихся к лесу обозу из пяти телег увешанная чемоданами с графским гербом на дверях, карета не просто указывала направление движения, она манила своим брошенным богатством, как мощный магнит притягивает кусок железа идущего в переплавку. Без всякой альтернативы: только так и не иначе, ибо любая война — это, прежде всего добыча. И французский карась заглотнул наживку.

Близкий, осязаемый, подавляющий раскат грома послышался в адской бездне: он был громок и грозен, как первые предвестники приближающейся бури, как шум сонмища фаланг, собравшихся под знамёна Ареса. Он затих, и после страшной секунды молчания раздался раздирающий звук, голос наказания и непрощения, подобный хлопку и удару в самый большой барабан, нисходивший все ниже и ниже, пока не затих и растаял. Вот они Эрида и Энио, собиратели смерти. Бессменные спутницы Бога войны — роковые, как создание ада. Каждая из них грустная, как мрак и смерть, быстрая, как ветер и разящая как молния, падшая с неба. Французские матери и жёны, доставайте траур. Плачьте и проклинайте. Да будет так и не иначе! И никто не подвинет нас с этой земли, сколько бы ни прислали вы своих сыновей и мужей. В следующую минуту лес словно ожил, но не той, свойственной самой Природой тёплой жизнью, а смертью, несущую огонь и свинец всему живому.

Вдруг на краю рва из-за павшей лошади выросла новая фигура. Чёрная опалённая рука поднялась на уровни груди, требуя внимания. И Семечкин напряжённо посмотрел в это молодое, бледное лицо, на котором чуть пробивались усики. Мундир, подранный ментик, оборвавшийся ремешок, капающая из дерзко вздёрнутого носа кровь не давали ничего характерного, если бы не глаза. Горящие с ненавистью и вспыхивающие как угольки. Всё же вольный хлебопашец не был псом войны и не сразу обратил внимание на стальное дуло пистоля, направленное прямо на него, однако весь его жизненный опыт подсказал, что эти глаза и полная сарказма улыбка несут смертельную опасность. Ремень карабина заскользил в потной ладони, потянув оружие на землю, а рука ополченца потянулась к висевшей через плечо сумке, и крепко обхватила деревянную рукоять. 'Раз-два', — произнёс про себя Семечкин, скручивая колпачок, но... Выстрел раздался неожиданно и все краски мира на мгновенье схлопнулись. А ещё через мгновенье, где-то внутри возникло глубокое чувство обиды, что вот так всё глупо, неправильно и как-то солоно во рту, и ещё чертовски хотелось вздохнуть. И именно эта жажда глотка свежего воздуха распахнула сознание. Мир вновь стал осязаем, виден и слышен. Семечкина изрядно потряхивало. Ещё бы, только что попрощался с жизнью и вроде бы кое-что уже увидел там, как вновь очутился на грешной земле. Тяжёлый и неудобный жилет остановил пулю. Облокотившись на колесо зарядного ящика картечницы, он сыпанул как из перечницы, поминая недобрыми словами французскую матушку стрелка, вместе с оставленным тут же завтраком, и подхватив в руку упавшую гранату, 'Три-четыре' дёрнул за верёвку, поджигая о тёрку инициирующий заряд. Громко сообщил, как на учениях: граната! и швырнул снаряд в ров, откуда стали выбираться выжившие гусары. Взрыв не заставил себя долго ждать. Облачко дыма взметнулось вверх, а скатившиеся на дно уже не посмели творить безобразия. Следом отправился ещё один подарок, и если бы у Семечкина их был с десяток, то в этот момент он использовал бы все. Наконец, посмотрев с сожалением на опустевшую гранатную сумку, он подхватил с земли карабин. Курок так и остался взведённым, и даже капсюль на брандтрубке присутствовал, а вот вспомнить, когда это он успел, уже бывший вольный хлебопашец не смог. Да и не столь важно это стало, ибо внутри крестьянина проснулся воин, которого и стены Берлина с Парижем не остановят. За эти мгновения, которые подарил пулемётчикам Семечкин, солдаты успели заложить заряды, и картечница закрутилась вновь, продолжая ту страшную пляску смерти. Выстроившись для атаки эскадрон, даже не успел начать разбег, как невидимая коса стала срывать всадников с лошадей. Десять, двадцать, строй на мгновенье дрогнул, вновь слился в монолит и рассыпался от дружного залпа из леса. За пару минут эскадрон перестал существовать.

Завидев, как буквально в считанные секунды я расстрелял четверых гусар, француз со свирепым оскалом устремил в мою сторону своего каурого жеребца и с кликом: 'Vive L'empereur!' — взмахнул саблей. Он так жаждал изрубить или стоптать меня, что боевой клич превратился в сплошной ор или даже звериное рычание. Огненный фонтан брызнул из ствола, и сабля врага задралась куда-то в небо. Испуганный конь кинулся в сторону, но всадник ещё секунду держался на нем. Качаясь на крупе, он промчался рядом со мной, задевая безвольными руками траву, и, когда до берёзы оставалось не более пяти шагов, окончательно выпал из седла, оставив сапог своему скакуну. Барбос в эту долю мгновения разинул клыкастую пасть, дёрнул нижней челюстью влево-вправо, словно проверяя работоспособность и совершенно позорно для всякого уважающего себя двухлетнего кобеля тонюсенько пискнул. Однако тут же собрался, ёрзнул хвостом и, взрывая прошлогоднюю листву, пошёл в угон за уходящим конём. Конечно, его собачья служба носить корреспонденцию, но всё равно приятно, что даже почтовый пёс участвует в сражении.

Засада, между тем, подходила к своему апогею. Лес извергал из себя огонь и дым и попавшие под свинцовый дождь даже представить себе не могли, сколько стволов по ним ведут стрельбу. Пули летели сотнями, словно за деревьями скрывались десятки шеренг, которые только и делали, что вставали на линию стрельбы, совершали выстрел и освобождали место своим товарищам. К слову, следовало отдать должное противнику. Несмотря на ужасающие потери, они не просили о пощаде и оказывали сопротивление. Скучковавшись под командой опытного сержанта с нашивками, свидетельствовавшими о десятилетней службе, противник собирался открыть огонь из полевых пушек, как из противоположной стороны леса выскочил офицер на лошади и ничего умнее не придумал, как вытащив саблю наголо, заорать: ура! За ним, с примкнутыми к ружьям штыками устремился с десяток, может чуть больше русских солдат. Ни один я задался вопросом: 'Откуда они взялись, и кто повёл их в атаку'? Французские канониры тут же, словно пушинку развернули орудие и провели выстрел. Картечью, практически в упор, не оставляя и призрачного шанса на спасение. За клубами дыма было не разглядеть, что стало с русским отрядом, как раздался непрерывный бах-бах-бах нашего цепного пулемёта, усовершенствованной 'кофемолки Эйджера'. Двумя-тремя б минутами раньше, но как точно выверить это время в горячности боя? Мерило тут только одно — успел вовремя или нет. Ответный залп противника болью в сердце пронёсся во мне. Слишком хорошо и слишком часто стреляли французы, а уж из пушки так вообще в пример можно было ставить. И тридцать два выстрела из пулемёта лишь потрепали противника, но эффект оказался достигнут. Даже при невысоком проценте попадания французы догадались, что стрелки за повозкой невероятно опасны и не меньше дюжины кавалеристов поспешило устранять угрозу, тем более что стрельба из леса временно прекратилась, так как что-либо разглядеть стало совершенно невозможно. Тем временем Клаус Иванович шустро заменил использованную цепь с гильзами на новую. И когда до скачущих в его сторону всадников с пиками наперевес оставались не более ста шагов, перестрелял их как уток. Грозное оружие продолжило собирать урожай смертей ещё раз, но такой жирной цели больше не предвиделось. Противник оказался рассеян и стал пятиться назад, вот только разглядеть этот манёвр не представлялось возможным: всю дорогу и ближайшее поле вновь затянуло пороховым дымом от пролетевших ракет. Три-четыре секунды спустя с неба раздались 'гром и молнии'. Словно от долгого свербения в носу рассерженный Зевс чихнул, и облака разрывов, щедро окропили землю сотнями осколков. Сколько мы выиграли времени для генерала Неверовского? Час, два? Сколько это в жизнях русских солдат? Не успел я об этом подумать, как в тылу отступающих французов прогремели новые взрывы. Пороховые заряды обвалили деревья, завалив узкое место дороги. Теперь любое подкрепление противника будет вынуждено продираться через лес, а не споро маршировать по тракту.

— Прекратить огонь! — крикнул я и протяжно дунул в свисток.

Всё время хотел узнать: отчего на поле битвы, когда горячность и запальчивость уже отошли вместе с опасностью, и не осталось сил смотреть в сторону врага, а негодование и жажда мести ещё не овладела душой, — начинается время невероятного спокойствия. Отчего, спрашиваю, видя растерзанные свинцом и железом трупы, в крови, в пыли, кусками разбросанные по земле, слыша стон безнадежно раненных и хрипение умирающих, — моя душа не содрогается? Смерть вокруг меня, в земле, с неба, везде! — кроме моих мыслей. Никто не отвечает на этот вопрос. Даже по себе могу сказать, есть страх в начале боя: хочется спасти свою жизнь, избежать шального осколка или прицельной пули, острой сабли или стремительного наконечника пики; не угасает он и после, но это уже страх за товарищей. А вот откуда это спокойствие, длящееся какой-то миг? Мне кажется, в этот момент душа представляет отчёт силам свыше. Другого объяснения у меня нет, и предположения о биохимических процессах в организме уже не устроят. Не устроят они ни одного солдата, пережившего смертельную битву.

Если боишься совершить поступок, в жизни надо на всё смотреть через замочную скважину. В этом броуновском стакане, в этом хаосе, в этой круговерти, где люди, подобно сорванным осенним листьям в этом безумном вихре мельтешат вокруг тебя надо найти самую главную дверь в своей судьбе и отверстие, через которое целеустремлённо созерцать самое важное — красоту, покой и достоинство. Самое важное в жизни, правда стоит добавить в никчёмной. Офицер, возглавлявший безумную атаку на французских канониров, явно не захотел смотреть на жизнь сквозь замочную скважину. Он широко распахнул свою дверь и на миг насладился всей полнотой бытия. Когда мы были заняты сбором трофеев, то столкнулись с горсткой солдат возле пушки. Рядом с ней лежал раненый.

(дописать про офицера и дочку графини)

Право же, здешние вечера возвышают душу, когда приходит осознание святости окружающей природы, и наши молитвы без слов устремляются к небесному Олимпу, словно были произнесены в самом возвышенном храме. Воспоминания всей прожитой жизни уходят куда-то далеко, за леса и поля, как забытая невзгода. Поистине, сидя у открытого огня, спиной к палатке, я явственно осознавал, что живу в дивном месте, где слово имеет силу, а честь невозможно потерять даже со смертью. Вот и стемнело: уже загорелись светляки на живых изгородях. Крошечная Венера блестела в чёрном небе, невзирая на бегущие облака. Посиделки заканчиваются неторопливо, спокойной беседой о мыслях, о прошедшем бое. Где-то неподалеку, перекрикивались часовые, а корнет наигрывал на гитаре романс, исполненный печали и горестных вздохов по прошедшей любви. Маруся смотрела на него широко раскрытыми глазами, а вместе с ней полосатый кот, не то чтобы тучный, но откормленный, холёный и явно довольный своей долей. А луна, спутница влюблённых, круглая и жёлтая, поднималась из-за темного леса и как будто слушала и заглядывала в глубину души...

— Алексей Николаевич, — обратился ко мне корнет, заканчивая перебор по струнам. — Я слышал, что Вы приехали из Калькутты.

— Если считать этот индийский город последним местом моего обитания, то да.

— А ещё я слышал, что тамошние местные жители сжигают своих умерших.

— Это правда. Между Дели и Калькуттой, на западном берегу Ганга стоит древнейший город на земле. Кто-то верит, что ему больше трёх тысяч лет и люди именуют его по разному: 'город храмов', 'город огней'. Паломники называют его Каши, а англичане Бенарес. На берегу постоянно горят костры, там всё и происходит. Многие приходят в этот город, чтобы встретить свою кончину. Для индуиста смерть — лишь один из этапов сансары, иными словами, бесконечной игры рождений и смертей. Но есть поверье, что умерший и сожжённый в Каши достигает мокши — завершения того самого цикла перерождений. Дай ка мне гитару.

Ветер ли старое имя развеял?

Нет мне дороги в мой брошенный край.

Если увидеть пытаешься издали,

не разглядишь меня, не разглядишь меня...

Друг мой, прощай!

Я уплываю, и время несет меня

с края на край,

с берега к берегу, с отмели к отмели...

Друг мой, прощай!

Знаю, когда-нибудь с дальнего берега

давнего, прошлого

ветер весенний ночной принесет тебе

вздох от меня.

Ты погляди, ты погляди,

ты погляди: не осталось ли что-нибудь

после меня?

— Какая грустная песня, — произнёс корнет, — и в то же время полная надежды.

На войне, есть так называемое незыблемое правило четырёх, отмеченное в военных трактатах много столетий назад. Никогда не строй планов, не выведав о противнике всё, что возможно. Не бойся менять планы, если получил новые сведения. Никогда не думай, будто тебе известно всё. И наконец, самое важное — никогда не жди, пока узнаешь всё. Тот, кто бездействует, рассчитывая со временем выведать о враге как можно больше, рискует обнаружить, этого самого врага у себя под носом. Я неуклонно следовал этим правилам и пренебрёг ими лишь единожды — в угоду смутному предчувствию, не иначе артефакт попутал. Там, под Смоленском, когда отходили последние полки, по наитию и безо всяких на то резонов, я разделил отряд и поспешил к пансиону. И лишь благодаря тому странному предчувствию удалось избежать трагедии.

Плоты причалили к берегу, все высадились и, почувствовав землю, стали оживлённее, но не утратили бдительности. Даже наш посыльный пёс Барбос, с его несносным характером, не стал надрываться в гавканье. На выводимых из воды лошадей лишь глянул выразительно — мол, где тянитесь, шустрей давай, шевели копытами! Понимает псина, что надо бы побыстрее, но и о маскировке не забывает.

Ополченцы принялись обтирать лошадей и перебирать амуницию. В потёмках начались поиски за хворостом, сухой травой и всем, что могло пойти в костёр; скоро была собрана груда горючего материала, и одноногий фельдфебель стал раздувать тлеющий трут. Огонь долго не пробивался сквозь влажный хворост, но постоянные подбрасывания соломы сделали свое дело: огненные языки шустро пошли по высыхающим веткам и дым повалил гигантским веером. Костер разгорался. Кто-то стал ставить треногу и подвешивать котелок. Разостлали шинели, на которых тут же уложили раненых и полусонных детей, а Анна Викентьевна с Марусей как могли, лаской и нежным словом успокаивали девочек, меняли повязки и подбадривали покалеченных солдат.

— Что ж это за люди, коли удумали живьём пораненных с детками спалить? — тихо возмущался ополченец с перевязанными бинтами ладонями.

— Знать не люди, — отвечал сидящий рядом, — или нас за людей не признают.

— А ну, цыц! Расшумелись тут, — строго произнёс фельдфебель. — Люди не люди... Вам начальство на плацу о чём говорило? — Увидал француза, — сразу убей. Там где надо разберутся, людь он али нет. Сейчас отварчика приготовлю, попьём и спать. Попомните моё слово, завтра будет ещё труднее.

Вообще-то внешность фельдфебеля была устрашающей. Старик, с лицом покрытым морщинами и шрамами. Его воинственно закрученные кверху усы заставляли вспомнить фанфаронов итальянского театра, однако, достоинства воина были далеки до бахвальства фигляров. Одетый в добротный мундир нового образца, он продолжал носить войлочную гренадёрскую шапку времён Суворовских походов и его единственный сапог до самого бедра с медной шпорой, был явно снят с австрийского кирасира. Он был вооружён восточным кинжалом с полуметровым лезвием похожим на бебут, а из-за широкого пояса торчал двуствольный пистоль. Этот пистолет из рассказов фельдфебеля столько раз спасал жизнь своему хозяину, что я уже сбился со счёта. Он знал всё, что нужно знать солдату об искусстве войны и четверть века убийств и муштры закалили его, а костыль ожесточил душу. Казалось, он никого не любил. Хотя, как он мне признался, благотворил того, кто взял его на службу, когда стал никому не нужен. Он был бы рад умереть за меня — однако предпочёл бы убить любого. Конечно, он был уже стар, но по-прежнему опасен и невероятно жесток к врагу.

— Что ты там шепчешь, братец, — спросил я у фельдфебеля, когда тот склонился над большим чайником, ссыпая мелкими щепоточками из разных развёрнутых тряпиц сушёные травы.

— Заговор особый, на здоровье и крепкий сон, вашблагородие, — ответил старый солдат. — Болезненным сейчас, в самый раз.

— А травы?

— Ну и травы, конечно. Вот татарник, что сам прилепиться наровит, — дыхалку чистит. Там, где этот репей растёт, всегда пчёлы крутятся. А это одуванчик — первое средство от бессонницы. И могутника корешок брошу, большую силу он в корневище имеет. У нас, в селе, старик один жил. Так он могутником источник вокруг засадил. Вода живой стала. Ни одна скотина мимо просто так пройти не могла, всё к ключу повернуть норовила.

— Так это ты в Борисовке калган у колодца высадил? — подойдя к парящему котелку, произнёс я и тут же похвалил: — Молодец, вода действительно вкуснее стала, а доктор наш, так только там флягу набирает.

Не ожидал я таких познаний у фельдфебеля. Признаться, когда-то, во времена полного наплевательства на людские судьбы и позора нашей страны мне посчастливилось повстречать хорошего травника, и отвар из собранных им трав на меду, запомнился, по сей день. Помню, как он говорил: 'Когда в смеси больше трав, есть вероятность, что каждая из них найдёт свою болезнь'. Понятно, что без опыта здесь не обойтись, ибо немало есть такого зелья, что таит в себе ровно как спасение, так и яд. Хоть бы горькая полынь. Крепкий напиток из неё будто делит на три части человеческую сущность — врозь тело, разум и душа. В моём времени об этом мало кто помнит и знает, а здесь любой сын степи, будь то башкир или калмык, состряпает варево, что выворачивает человека наизнанку и, зная пропорции, много бед можно натворить. А в разумной мере полынь — очень целительное лекарство, недаром держится близко к человеку. Сбивает лихорадку, успокаивает нервы, снимает опухоли и ушибы, подсобляет по мужским хворям и что немаловажно, вызывает отвращение к спиртному. Но именно этот чайник с отваром, из которого фельдфебель разливает по маленьким оловянным стаканчикам лекарство, утвердил во мне правильность моих действий.

— А что, есть ли у нас, братец, что-нибудь для души?

— Как не быть, ваше благородие! — ответил фельдфебель, открывая пробку оплетённой фляги, которая висела у него через плечо. — Я всякий день насыпаю на полку свежего пороху.

— Тогда не о чем и горевать, — сказал я, принимая из рук 'душеспасительный травник', — покуда у русского солдата есть чарка в голове, сухарь в кармане и железо в руках, — ему нечего бояться.

Прожившим до онемения бессмысленную жизнь и подошедший к финальной черте одиноким, обескровленным и проигравшим как ныне живущим, так и оставившим этот мир всем своим врагам.

(отпор фуражирам)

Старший фуражирского патруля, вспыльчивый, невысокого роста гасконец, и подчинённые ему трое, более спокойных и пожилых солдат, не спеша, методично обходили дом за домом, оставив крытый полотном фургон на дороге у колодца. Они обыскивали всё: чердаки, подполы, сараи, овины, землянки и даже ворошили солому в хлеву, вынося понравившиеся вещи; далеко за полдень они дошли до убежища.

Семён по прозвищу Штык сидел во дворе на колоде, на которой колют дрова, и грелся на солнце. Не вставая, он по-дружески небрежно отдал честь, приветствуя солдат, поднеся оставшиеся три пальца к старой солдатской шляпе. Это были не первые французы за эту неделю: недавно во дворе уже побывал любитель куриных яичек с компанией. 'Сейчас скажут 'bonjur', потом будут спрашивать о провианте, об оружии и лошадях, — подумал Степан, — немного осмотрятся, затем дадут закурить, если у них есть табак, а если нет — сами попросят, а потом: 'adieu' — и тронуться дальше. А если нет, то будет им 'адью с бонжуром''. Дом, где находилось убежище, был арендован удалившемуся на покой по выслуге лет и занявшемуся в прошлом году мелкой торговлей маслоделу. По местным меркам это был высокий, видный бывший господский дом, спрятавшийся в тени гигантских тополей, с закрытой утоптанной площадкой за воротами и коновязью. Прямо от неё шла выложенная прошлой осенью булыжником дорожка с высаженными кустами роз, вплоть до деревянного пандуса со странными скобами, о которых можно было счистить налипшую на подошвы грязь. Отсюда через резное крыльцо лестница вела в сени, а оттуда в дом. Возле него и встали солдаты, держа ружья наизготовку. Старший патруля, коренастый, с недоверчивым взглядом гасконец, указав на карабин, крикнул Семёну грубым гортанным голосом:

— Pif-paf! Épreuve de tir?

Семён показал пустые ладони и развёл руками.

Гасконец со злостью подтолкнул крестьянина прикладом и велел ему идти вперёд, словно говоря: 'Хватит паясничать, где есть треуголка, там и оружие найдётся, показывай! Нас не проведёшь! Всё равно прижучим, хотя и хорошо прикидываешься!'.

Осмотрев дом вокруг, французы столпились на крыльце.

— Сlé ! — произнёс гасконец, при этом он показал на дверь, на которой висел замок.

— Может, не надо? — попытался отговорить Семён.

— Сlé! — настаивал начальник патруля.

— À l'instant , — Семён ответил по-французски одним словом и даже засмеялся про себя: 'Вот и это я знаю; самые нужные слова навсегда остаются в памяти. А ведь стоило всего недельку походить возле барина. Не иначе, есть у меня способности к языкам басурманским'.

Подбежав к двери, ведущей в летнюю кухню, Семён громко крикнул: — Варька! Француз ключ просит.

Варвара, жена маслодела, приветливо, без всякого страха вынесла во двор своё тяжёлое, как у чемпиона по борьбе сумо, тело. Всё ценное, что было в семье, она уже давно припрятала в надёжном месте ещё в тот день, когда её муж отправился в Борисовку, вступать в ополчение. Тогда она сшила мешок из дерюги, набила его самыми дорогими вещами, а вечером, когда стемнело, отнесла всё это в лесной ледник, где подвесив на свободный крюк свой мешок с добром, понадеялась на господа бога и везение. Так что с самоуверенным злорадством и хитрецой на устах, которой позавидовал бы и сам Гермес, она открыла замок и широко распахнув двери дома перед патрулём, отошла в сторонку, а когда четверо солдат протопали по ступенькам наверх, она показала Семёну знаками, что они, мол, дураки, эти солдаты. Сюда ходить да принюхиваться бесполезно.

— Fouiller ! — громко отдал приказ гасконец, находясь в сенях.

— Так и быть, ублаготворим гостей, — тихо сказал Варваре Семён. — Нам ничего не стоит, пусть хоть всё вверх дном перевернут.

Однако не прошло и пары минут, как шатаясь и покачиваясь, трое солдат, пересчитав все ступеньки, вывалились на крыльцо, причём выглядели они так, будто их подержали в щёлоке, а потом выжали. Вслед за ними выскочил рассвирепевший старший патруля, споткнувшись о порожек и растянувшийся во весь рост. Лицо его выглядело грозным, но обмануть полные ужаса глаза было уже нельзя. Испуг, заикания, причитания, трагикомическая пляска стоя на четвереньках с подпрыгиванием всем телом на месте, которыми гасконец сопровождал своё мычание, не только не удивили Семёна с Варварой, но даже не сбили с толку. Наоборот, словно из ниоткуда появились крепкие верёвки и буквально в считаные секунды все четверо французов были обезоружены и надёжно связаны.

— Злой, ты Семён, — сказала Варвара, завязывая узел. — Мог бы и просто полешком по голове. Так нет, всё тебя норовит людей попугать. Чернявый, вон, до сих пор слюни пускает.

— Я их сюды не звал, — ответил Семён, проверяя, как выходит трофейный тесак из ножен. — Сами пришли.

— Пойду, приберусь там, — произнесла Варвара. — Да бутылки с отравой заменю. Прости меня грешную, прости Господи. Куда хоть их?

— Известно куды, — буркнул Семён. — Лес валить. Не в Сибирь же их, снег лопатами разгребать.

— Это ещё зачем, — всплеснула руками Варвара.

— А ты сама подумай.

— Ничего я не хочу думать.

— Как говаривал наш барин: 'Страна у нас велика и необъятна, всех работой обеспечит'. На будущий год призыв будет, вот и пойдут они от наших сёл в рекруты. А пока — лес.

— Хитро, — произнесла Варвара.

(описание сбора народного ополчения Поречского уезда)

Сливки дворянства Смоленщины. Все они, когда-то одаренные и энергичные, во всем превосходившие медлительный и зависимый стиль жизни, который предопределили им поросшие мхом устои старины, ещё недавно отрицавшие его, сами скатились в сей омут. Замечу, что и под прядями седины порой обнаруживался отлично работающий разум. Взять того же Бранда с его идеями или Есиповича, так ловко перебравшегося в Смоленск. Но при всем уважении к большинству собравшегося общества, я не погрешу против истины, охарактеризовав их в целом как сборище утомительных стариков, которые, если и вынесли из своего богатого жизненного опыта нечто, что было бы достойно сохранения, то не спешили им поделиться с молодёжью. С куда большим интересом и горячностью они обсуждали свои утренние завтраки, равно как вчерашние, сегодняшнюю охоту и гусиные бои, завтрашний смотр и борзых щенков, чем события на Немане, или уж на худой конец те чудеса и приключения юности, которыми уже можно было хвалиться, не задев ничьей чести. Не осталось у них пороха в пороховницах. Весь выгорел, а жаль. И каждый из них, по их мнению, движется вперёд, а со стороны-то полное впечатление, что идут по кругу. Всё же, неправ был тот француз, советовавший отдать любовь молодым, а войну старикам. Словом, все были в наэлектризованном состоянии, когда руки сами чешутся что-нибудь делать, когда даже самому хладнокровному человеку становится совестно за своё хладнокровие, и он стремится приткнуть к чему-нибудь свою неумелую особу, но, увы, вместо благодарности, встречает лишь недовольное ворчание официальных заправил: — уж сидели бы тихо, только мешаете.

На следующий день, третьего августа, строевой смотр завершился полным фиаско. Принимавший парад 'выстроенных в стройные ряды' народных ополченцев отставной генерал-лейтенант Лебедев схватился за сердце и тут же убыл. На фоне полного безобразия мой отряд в пятьдесят человек, с обозом, двумя полевыми пушками и митральезой, экипированный как не всякая гвардия, смотрелся дико, но именно этот факт позволил ему написать в донесении, что часть ополчения вооружена выше всяких похвал. Правда, остальная часть доклада была в мрачных тонах. А дальше, как и следовало ожидать, лучшие люди уезда устроили общее совещание, в надежде плавного перехода в застолье. Сначала говорили много, иногда даже по делу, но общий фон заявлений сводился к одному: армия вот-вот даст генеральное сражение, и даст Бог — Михаил Богданович превозможёт Бонапарта. А ополчение всю свою историю было силой вспомогательной и чем невзрачней оно окажется, тем больше шансов не явиться на переднем крае. Мужика-кормильца надо беречь и всё в таком духе: мол, и так делаем возможное и невозможное, даже клич бросили на сбор средств. Особенно 'в бережливости' отличился Павел Иванович Энгельдарт, поровший своих мужиков по поводу и без повода. Как-то была у меня крохотная надежда, что отставной полковник примет мою сторону, но, видимо, запас водок и ликёров в его Дягилево, напрочь лишил остатков разума. Когда влиятельные ораторы уступили место более мелким помещикам, накал страстей и вовсе спал. Выступающие стали переходить к частностям: кто сколько смог и сколько собирается, и что неожиданно, с частыми упрёками в мою сторону, намекая на некого пришлого фабриканта, не спешащего разделить их идеи и понимания сложившейся ситуации. Ещё одно доказательство постулата: не отделяйся от коллектива, а то коллектив не простит.

Примечательно, что люди, обладающие крайней храбростью мышления, зачастую хранят идеальное спокойствие и тишину относительно несправедливых законов общества или явной глупости их лидера. Более того, одёргивают оппонента, лишь только эта мысль начинает зарождаться в разговоре. Им хватает самих мыслей, без облечения их в плоть и кровь настоящего действия. Какой-то странный либерализм. Это ж что получатся? Хорошо там, где нас нет, дудки господа! Я поднялся из-за стола и, положив на принесённую стопку бумаг руку, произнёс:

— Вы так и не поняли господа, с каким противником мы столкнулись. Это не турки, не шведы, и не пруссаки. Чёртов корсиканец, разгадал секрет, как бить русскую армию и действует молниеносно. Вы и очухаться не успеете, как он уже будет здесь. Если Вы не желаете действия — подвиньтесь в сторону. Найдётся, кому командовать и принимать решения без Вас. Не желаете делать запасов продовольствия и амуниции — ещё лучше; когда придёт нужда, и дети из Ваших вотчин отправятся в 'кусочки', я укажу на Вашу дверь. Впрочем, Вам-то голод не грозит, Вы же уже собрали свои узлы и сундуки, рассчитывая добежать до Москвы. Ну, так валите отсюда! Вы не хозяева этой земли, раз не можете её защитить. Но запомните мои слова: когда начнётся пожар, прокляните себя. Когда тлел только один уголёк, Вы ничего не сделали для того, дабы его потушить. Мне продолжать? Думаю, Вы сможете продолжить сами. Провожать меня не надо, прощайте.

За моей спиной раздался многозначительный вздох. Чего только не было в этом неразборчивом, громком, как ураган, вздохе? Ругань, хохот, злорадство, презрение, недовольство! Были в нём и страх, и боязнь наказания. От всего этого люди за столом, которые тесно переплелись, шепча между собой, колыхнулись, но тут же пришли в своё сонное равновесие, как и подобает стоячей воде в замшелом болоте.

Уже во дворе меня нагнал корнет с раненой рукой.

— Постойте! Да подождите ради всего святого! — кричал он мне в спину.

— Петя, я спешу, — ответил я, обернувшись.

— Зачем вы так?

— Что зачем? Зачем сказал им правду?

— Да.

— Иначе это болото не расшевелить. На целый уезд и четыре сотни ополчения не набралось.

— Триста шесть, включая ваших и Конрада Карловича. Он не переносит быстрой езды на пролётке, но все знают, что даже если у него отнимутся ноги, он встанет в строй.

— Я отправляюсь в Смоленск, а оттуда в Дорогобуж. Там назначен общий сбор. Если не хотите зачахнуть здесь и желаете сыскать славу, место для Вас найдётся.

— Я с Вами! — прокричал корнет.

— Четверть часа на сборы.

У дороги, практически на краю поля, где проходил смотр, стоял готовый к походу отряд. Не сложно догадаться, что зная, чем закончится сбор Поречского ополчения, я заранее отдал команду к выступлению, и что интересно, стоило мне отвлечься на полтора часа, как в медицинской карете уже сидели не приписанные к отряду две барышни. Первая — это без сомнения Анна Викентьевна, она от Ромашкина ни на шаг, а вот кто вторая?

(совещание в Дорогобуже)

Первым выступил генерал-лейтенант Лебедев. Характер Николая Петровича являл собой нечто трудноопределимое. Что у него на уме, ни с лица, ни по интонациям в разговоре среди сослуживцев понять было невозможно. Да и сам он, похоже, развлекался, наблюдая, как окружающие блуждают в том дыму, что он напустил. Генерал, безусловно, острого ума, он не оглядывался на мнение остальных и принимая решения, руководствуясь исключительно собственной логикой. Он не щеголял своей эрудированностью без нужды, но прочёл уйму книг и был настоящим экспертом не только по военным дисциплинам, а в самых разных областях человеческой жизни. Помимо знаний как таковых, он обладал и редким чутьём на людей. И хотя его суждения часто строились на предвзятостях, свои предвзятости он считал важным фактором для определения истины в последней инстанции. Немногословный от природы Лебедев терпеть не мог тратить время на лишнее объяснения, однако при необходимости мог изложить своё мнение доходчиво и логично. И если того требовала ситуация, совершал это парой коротких и точных слов, раскладывая словно по полочкам для непонятливых.

Николай Петрович огласил повестку дня, в которой стоял вопрос о состоянии дел в стране, плавно перешёл на губернию, затем произнес речь, краткую, но убедительную и полную едкой сатиры о строевом смотре в Пореченском уезде, больно жалившую тех, на кого она была направлена. Высоко отметив руководителей народного ополчения Смоленского и Юхновского уездов, он перечислил имена дворян и купцов и пожертвованные суммы и тут же предложил не хоронить столь успешно начавшийся почин. И как бы между прочим акцентировав напоследок, что целый князь Григорий Богдановия Дурицкий-Соколинский сдал аж пятьдесят рублей, а простой прапорщик, хоть и гвардии Александр Николаевич Аничков всего лишь пятьсот. Демонстративно прервавшись, он отпил из бокала глоток воды и пытливым взглядом осмотрел присутствующих. Впрочем, после небольшой паузы Лебедев продолжил своё выступление, и юмор в нём внезапно уступил место политической серьёзности. Перейдя к завершительной части своей речи, он щедро приправил её острой романтической тоской по прошлому и целым набором разнообразных клише из учебника ораторского искусства. Я грешным делом подумал, что оратор наделен выдающимися способностями, и место ему как минимум в сенате и выбор в сторону Марса стал ошибкой всей его жизни. Впрочем, Юлий Цезарь тоже, как известно, обладал немалым обаянием и притягательной силой. Когда тот сел на свое место и призвал высказаться следующему докладчику, Михаил Антонович Вонлярский испросил дозволения высказаться позже и из-за стола поднялся обер-провиантмейстер Рарог, отвечающий за снабжение. Скрепя сердце, я приготовился к худшему — к выслушиванию материально-технических проблем, финансового плана, составленного нашим казначеем, и перечня тех внутренних перемен, о которых упомянул Лебедев. Мгновение он свирепо оглядывался, затем театрально поправил старый мундир и, приняв высокомерно-заносчивую позу, начал свою речь. Перескакивая с одной темы на другую и не раскрыв очевидного, он не дал себе труда даже употребить положенные ему под нос факты, а их оказалось более чем достаточно.

Ораторы, как правило, произносят первые фразы более тихо и мягко, однако пятисотенный сразу же громовым голосом обрушился на оппонентов, призывая народ сплотить ряды и навострить сабли. В общем, совсем не Цицерон против Марка Антония. Le bon billet , — как говорит противник. Какие к чёрту сабли у крестьян? Ах, да. Он стеснялся сказать, что выяснилась нехватка, как ружей, так и пороха со свинцом, на которые были собраны народные деньги. Не очень-то спешили дворяне вооружать крепостных дорогим охотничьим оружием. Во всём Дорогобужском ополчении, к примеру, всего восемьдесят пять лошадей, двести стволов от фитильных пищалей до мушкетов и три тысячи зарядов. Что ж ты, уважаемый, вилами по воде водишь? Признайся честно: украдено, приписано, выдано желаемое за действительное. Лебедев снова схватился за сердце, едва прозвучали реальные цифры.

Третий оратор, приподнявшийся из-за стола, оказался низенького роста, с брюшком, чем-то похожим на Фальстафа в новом, только что с иголочки мундире, который сидел на нём, да как же ловчее сказать да не обидеть, если мешок с картошкой комплимент, в общем, не по фигуре сидел. Короткопалые потные руки сильно и цепко схватили бумаги и поднесли к глазам. Нужда была во всём: в амуниции, продовольствии, средствах доставки, не говоря уже о вооружении. Две третьих от общего числа ополченцев можно было вооружить пиками, начал было он, но это уже ни в какие ворота не лезло. За столом повисла пауза. Но что это? Прищурившись, он отчётливо прочёл справку о материально техническом обеспечении не вошедшего в ополчение губернии Поречского уезда в связи с малочисленностью. Вернее его единственного отряда. Почти шестнадцать тысяч штуцеров с запасом зарядов на три сотни выстрелов каждый. Дальше можно было не читать. Казалось, он вот-вот разразиться громовым ура, но его слезящиеся глаза были печальными и утомительными.

— Ваше пре... Николай Петрович, тут...

— Попрошу изъясняться отчётливо! — недовольно произнёс Лебедев. — Что там?

— У Поречских избыток фузей, — оставляя в руках единственный лист бумаги, тихо проговорил третий оратор, ставший ещё ниже ростом. — Просто неприличный избыток.

Николай Петрович вскочил со своего места и строго приказал:

— Подайте!

С минуту генерал-лейтенант вчитывался в документ, потом отложил листок в сторону и, рыская глазами, наконец, обратил свой взгляд в самый конец, где к большому обеденному столу был приставлен ещё один, с софой, так как не было больше стульев.

— Где? — только и смог произнести Лебедев.

— Здесь, — вставая, ответил я. — Три тысячи двести ящиков. В каждом по пять штуцеров системы Полушкина-Бранда в семь линий. К штуцеру полагается штык, два патронташа на тридцать патронов каждый, шесть запасных кремней для обычных и восемьдесят капсюлей в пенале для экспериментальных. Последних всего пятьсот штук. Тридцать две общеармейских фуры без возничих с зарядами, в которых по двести пятьдесят боевых и десять учебно-боевых патронов на каждый штуцер с пулелейкой под пулю 'кулик '. Два инструментальных полуфурка с вольнонаёмным мастером, помощниками и полным комплектом инструментов. Шестьдесят шесть лошадей, три вольнонаёмных конюха. Всё в усадьбе помещика Синякова, в версте от Молодиловской паромной переправы.

Лебедев бросил на сидевшего шестым по правую руку от него Есиповича и, проговаривая, несколько раз фамилию Иван Ивановича, словно пробуя на зуб, спросил:

— Полушкин, Полушкин... Это об этом поручике вы мне докладывали в Смоленске?

— Об этом, Ваше Превосходительство , — вставая, произнёс Генрих Вальдемарович. — Полушкин командует особым отрядом егерей, ветераны штурма Измаила. На переправе, пока регулярная армия ворон считала, они рассеяли полк баварцев. Оружие исключительное.

— Если у Вас и провианта для шестнадцати тысяч припрятано, то сейчас же примите майорские эполеты, — лукаво и уже с приподнятым настроением сказал Лебедев.

— Никак нет, не приму Ваше Превосходительство, — ответил Есипович. — Не имею столько в наличии. Если только у Борисова.

— А мне докладывали, что вы с ним заодно.

— Мы все заодно, Ваше Превосходительство.

— В таком случае, — Лебедев перевёл взгляд на меня, — Алексей Николаевич, как Вы собираетесь распорядиться Вашими запасами? Государю уже доложено, что Поречский уезд не участвует в ополчении. Только в частном порядке.

— Всё, о чём я сообщил и изложил на бумаге, на основании Манифеста о созыве ополчения, с этого момента переходит в ведомство Начальника Смоленского ополчения. Готов передать немедленно. Также, считаю должным оставить на ваше попечение одну церковную фуру и шестьдесят четыре парковых фур. Последние усиленные. Есть три полковых аптеки и шесть лазаретных карет на железных осях, оснащённых носилками и английским хирургическим инструментарием в соответствии с наставлением главного медицинского инспектора. К сожалению, без фельдшеров и лазаретных служащих. Лошадей для них нет, но упряжь в наличии.

— Егор Иванович, — Лебедев обратился к полковнику Сивай. — Раз мы у тебя в вотчине, то тебе и принимать обоз и штуцера. Кто поедет?

— Прапорщик Курош, Ваше Превосходительство.

— Проинструктируйте прапорщика и людей с ним не забудьте, — отдал распоряжение генерал-лейтенант, — да возничих определите.

— Будет исполнено, Николай Петрович, — стоя навытяжку, сказал полковник.

— Слава Богу, разобрались, — вздохнул Лебедев. — Об этом нестыдно... впрочем, после совещания мне бы самому хотелось посмотреть, на сей чудесный штуцер.

Егор Иванович попытался было напомнить, что для повозок потребуется без малого почти девяносто лошадей, но побоялся. Так как нужное количество у него было, и Лебедев мог об этом знать. Как и то, что и покупатель на них имелся, и, слава Богу, сложилось так, что в цене пока не сошлись.

Буквально спустя час мне удалось продемонстрировать точность стрельбы нового оружия. С полсотни шагов я разбил выстрелом треснувшую деревенскую крынку, а со ста — три раза кряду попал в кавалерийскую кирасу, и отверстие в ней убедили сопровождавших Лебедева офицеров согласиться с непредсказуемой точностью стрельбы из 'современных' ружей. Правда, многие ветераны посетовали на утомительно трудоёмкий процесс заряжания штуцера, но всё же признали, что благодаря 'хитрой' пули скорость и меткость вышла запредельной простому везению.

— Охотничье оружие, — не погрешив против истины, оценил Егор Иванович. — Лёгкое в носке и замечательно меткое. Но выглядит уж больно хлипким! Новобранец сломает такую изящную штуковину, как фарфоровый подсвечник.

— Или научится хорошо заботиться о ней, — возразил я и тут же добавил немного лести: — Но отчасти Вы правы. Такое оружие пока непрактично широко использовать в армиях. Штуцер хорош в снайперских подразделениях.

— А эти капсюля? — поинтересовался Вонлярский. — Расстреляв запас, где их вновь взять?

— Михаил Антонович, — ответил за меня Лебедев. — Думаю, запасу в три сотни выстрелов на ружьё будет достаточно. Если каждый солдат армии Его Императорского Величества совершит в треть меньше залпов за всю кампанию, то мы пороха столько не напасём. К тому же, экспериментальных штуцеров всего пятьсот штук и мы вооружим ими лучших наших стрелков.

Наш разговор прервал прибывший по распоряжению полковника Сивай прапорщик. Это был красивый статный молодой человек. Внешность его была отмечена сразу двумя характерными чертами: острым прямым носом весьма внушительных размеров и шапкой рыжих волос. Иные считали, что это обезображивает его внешность, другие, напротив, находили и шевелюру, и нос просто очаровательными. Кто из них прав, а кто нет — судить не мне. Гораздо важнее отметить, что подобные носы и волосы были отличительной чертой всех Курошей и неизменно передавались из поколения в поколение. Как и остроты с эпиграммами, из-за которых регулярно страдали выдумщики и остряки, уязвлённые в результатах многочисленных дуэлей. Куроши виртуозно владели холодным оружием, и случись в истории Российской империи чемпионаты по фехтованию, оказались бы в числе неизменных фаворитов. Родословная этого семейства — тема чрезвычайно интересная. Готов присягнуть, что история этого именитого смоленского рода изобилует скандальными эпизодами. Ах, какое тут открывалось поле деятельности для сплетников! Сколько всего они могли вписать между строк, но это актуально лишь в мирное время. Сейчас прапорщик был интересен своей скрупулёзностью к выполнению поручений.

— Передайте Синякову моё письмо, — инструктировал я прапорщика, — и после этого получите всё необходимое.

Видя, что Курош стоит и не уходит, я поинтересовался, в чём причина.

— Видите ли, я отправляюсь к Синякову с большим количеством возничих, и передача имущества займёт ни один час...

— И?

— Мой батюшка задолжал Андрею Васильевичу девяносто рублей. Боюсь, Синяков откажется кормить всю эту свору, если её приведу я.

Опять-таки, разница в темпе жизни за две сотни лет колоссальная, и как бы ни пытались ускориться ещё носившие нелепые парики ретрограды, создавалось впечатление, что движутся они в какой-то вязкой субстанции. Для меня это несомненное преимущество. Пусть мы давно утратили ту неторопливость, присущую началу девятнадцатого столетия, заменили её иллюзией быстрого принятия решений, словно подражая умным машинам, пытаемся сравниться с ними в скорости и даже кое в чём преуспели. Пусть мы теряем свою человечность, но, чёрт побери! Кто может сказать, какая она — эта человечность сегодня, и какая она должна быть завтра? Пусть, ибо в итоге всё равно получается, что цель оправдывает средства. Жёстко? Да! Иначе эта парадигма перестанет работать, стоит ей лишь немного размякнуть.

(Анна Викентьевна просит за Ромашкина)

— Вы не понимаете, Алексей Николаевич, — сказала Анна Викентьевна, чуть не плача. — Андрей Петрович, мой муж, занимаясь своими иностранными делами, несколько раз чуть не погиб! Только представьте, каково нашим детям будет расти без отца!

— Мне очень жаль, Анна Викентьевна, — медленно проговорил я. — Но Вы не понимаете нечто очень важное. Вы думаете, что у Вас есть право удерживать мужа у своей юбки, потому что его раз или два чуть не убили? Только представьте, что было бы, если б все вели себя так эгоистично, как Вы! Если бы жёны не пускали мужей воевать, сто лет назад армия Петра никогда бы не изгнала шведов и не победила бы под Полтавой. Мы бы сейчас жили в каком-нибудь шведском королевстве, с генерал-губернатором шведом, и он сидел бы в Смоленскхольме, трескал вонючий сюрстрёмминг, а на шпиле развивался бы синий флаг с жёлтым крестом. На каждой городской площади стояла бы статуя Карла XII, а вместо православных церквей возвышались бы костёлы. Что бы стало с нашим флотом в Чесменской бухте, если бы жёны не пускали своих мужей в море, заламывая руки, что их могут убить в морском сражении? Не может быть одних правил для Вас и других — для всех остальных. У всех есть определённые обязанности перед обществом — точно так же, как у общества есть определённые обязанности по отношению к нам. Но эти обязанности — они для всех. Ваши требования абсолютно эгоистичны. Если им следовать, трусость будет в почёте, а смелость — осмеяна. Империя погибнет. Мы утратим свои завоевания, земли, народ. Наверно, Вы воображаете, что Андрей Петрович и так сделал достаточно для своей страны. Да, столько, сколько сделал он, мало кто сможет повторить. Но мужество, оно не временное. Своими доводами Вы превращаете мужа в труса. Во всяком случае, именно так подумают все вокруг.

Анна Викентьевна заплакала.

— Ах, простите меня, — пробормотала она сквозь слёзы. — Наверно, я была слишком резка. Я ничего не знала, пока Андрея не наградили Святым Владимиром. Я всё понимаю, но сейчас я в том положении, когда мне требуется присутствие мужа. Я думаю, мне лучше уйти.

— Постойте. Одно могу обещать: я буду приглядывать за ним.

— А вот этого не обещайте. Там где Вы, там постоянно какая-нибудь беда или несчастье. Лучше держитесь подальше.

— В таком случае, — повышая тон, — приглядывайте за ним сами.

— А вот и буду!

— Договорились, — я улыбнулся. — Только послушайте моего совета. Пока есть время, возьмите несколько уроков у доктора Франца. Научитесь делать перевязку, ставить лубки, не падать в обморок от вида крови.

Особенно хороша эта картина в ясный лунный вечер: голубое пространство неба, синяя, спокойная поверхность водной глади, отражающая правильный облик луны, эти освещенные домики, которые, как ряд голов великанов с соломенными волосами, охраняют покатистый к реке берег. Чуть дальше, вверх по Лущенке возвышаются зубчатые развалины господского дома, разграбленного и сожжённого в недавней войне, сплошная длинная тень деревьев на воде, и где-нибудь в крохотном оконце, затянутом бычьим пузырём или промасленной бумагой, уже мерцает свет от лучины. Впрочем, возможно, кто-то зажёг лампадку и истово молится, не станем мешать...

Тут всегда затишье, тут неспешное течение, всегда гладко и неподвижно, как зеркало. Тут нет буйства стихии, даже деревенская пристань, где по пятницам полощут бельё, почти вровень с водой, и лишь осока слегка колышется. Между домиками, выходящими фасом на берег, и рекой натоптана довольно широкая тропинка, хотя сейчас она слишком запущена и даже в некоторых местах поросла травой, она жива, просто ждёт своего часа. И тот, кто придёт после нас, примнёт податливую траву, посмотрит на небо, обратит свой взор на реку и скажет: 'Хорошо'.

Пятьдесят лунных циклов — это промежуток между Олимпийскими играми. Святой Дух сошел на апостолов на пятидесятый день вознесения Христа, на пятидесятый день после Пасхи отмечается пятидесятница или Троица. Пятьдесят — это пятое Магическое число у физиков-ядерщиков. На корабле 'Арго' было пятьдесят аргонавтов.

(описание Конрада Карловича и момент обретения начальника штаба как и самого штаба)

Вообще, мы частенько любим громко проповедовать и навязывать себе те похвальные качества, которых в нас или вовсе нет, или они едва заметны. Однако и в горсти песка можно повстречать крупинку золота. Таких людей со свечой поискать: ибо они уже последние представители отжившего поколения — динозавры ушедшей эпохи. Наши потомки уже не найдут этих топорно отёсанных характеров, и быть может, заподозрят своих отцов в явном преувеличении в рассказах о них. А между тем они ещё живут и изредка появляются между нами со своей грубоватой честностью, со своим крепким словом, которое в иную пору пришибёт, словно палицей, 'правильного' вычурного хлыща, со своими предписаниями, ухватками и приёмчиками, от которых и нам не мешает отказаться. Они соль земли нашей, со всеми особенностями: хорошими и плохими, характеризовавшими наших отцов и дедов одним словом — русский. Они водили дружины на поле ратное, пировали за сытными столами, гнувшимися от тяжести братин, полных русским мёдом и заморской романеей и так же лихо жертвовали своей жизнью, окропляя кровью родную землю. Они столпы и пока они есть — 'Русский' звучит гордо.

Конрад Карлович уже отсчитал около семи десятков лет и шествовал остаток жизненного пути, отягощенный болезнями, которых даже военные марши его вдохновенных воспоминаний не имели возможности облегчить. Шаг того, кто привык возглавлять колонны, был испорчен артритом. Лишь при помощи трости, тяжело опираясь рукой на массивную рукоять, он мог медленно и болезненно подняться по ступеням, а затем проделать утомительный путь по паркету, чтобы занять свое кресло у камина. Там он обычно и сидел, глядя ослабленными глазами в окно, прислушиваясь, не идёт ли его верный денщик Прохор, неся омерзительную по вкусу лекарственную настойку. В конце концов, микстура выпивалась со всеми кряхтениями и проклятьями, а увещевания слуги, похоже, уже не могли повлиять на его мнение о необходимости лечения. Каждый раз он готов был разнести стакан вдребезги, но выражение лица его в этот момент оставалось мягким и добродушным. Когда кто-то искал его внимания, вежливость и интерес озаряли его черты, доказывая, что в нем сохранился ясный разум, а кто не понимал его шуток или афоризмов, являлся, как правило, недалёким или вовсе невоспитанным, а, может, и того хуже: малограмотным. То же происходило и с людьми, позволявшими себе солгать. Конрад Карлович феноменально отличал правду ото лжи. Чем дольше продолжалось общение, тем глубже становился этот ров, разделяя расположенность и непонимание между собеседниками.

При всей краткости нашего с ним общения, чувства мои к нему, как и у всех, что знали его, вполне могли характеризоваться одним словом — восхищение! Глядя на старого воина, когда он замирал, и время словно бы останавливалось, я мог различить основные черты его портрета. Он был отмечен благородными и героическими качествами, которые проявлялись не по воле случая, а по праву, именно благодаря им он заслужил выдающееся прозвище: Железный Конрад. Дух его никогда, насколько я понимаю, не пребывал в подавленном состоянии, но, должно быть, в любой период его жизни требовался толчок. Какой-то импульс, чтобы привести этот дух в движение. Однако стоило ему, подобно верному Буцефалу, встать на дыбы, увидеть преграды на пути и желанную цель в конце (на остановки или отступление он не шел — это ему не было свойственно), как он превращался в раскалённое пушечное ядро, только что покинувшее жерло. Жар в его сердце, в прежние времена наполнявший его натуру и до сих пор не угасший, относился не к тому типу, что голубовато мерцает, стелется и плавно стекает подобно олову в формочку, — то был глубокий алый свет раскаленного в горне металла, который только крепчал под ударами молота. Сила, надежность, цельность — таково было выражение его характера, несмотря на разрушения, несвоевременно овладевавшие им с течением времени. Но даже тогда я мог представить, что, стоит какому-то побуждению проникнуть в его сознание призывом литавры и барабанной дроби, достаточно громкими, чтобы пробудить в нем все еще не угасшие, а лишь уснувшие силы, случится нечто. С невозмутимым выражением на лице он с лёгкостью отбросит свою немощь, как прочный булат окалину, сменит посох старости на боевой меч и вновь превратиться в воина. Впрочем, портрет его не был бы роскошен, не вызывал бы ни восхищения, ни желания заполучить его в галерею воспоминаний как образец подражания, если бы не достоинства. То, что я видел в нем — так же ясно, как несокрушимые крепостные стены старого Смоленска, — было чертами упрямого и тяжелого долготерпения, цельности и иных не менее благородных способностей, накопившихся в его прежние дни. Они, хоть и лежали неподъемным грузом и были столь же нековкими и громоздкими, как двадцатифунтовая бочка пороха, тем не менее, оставались самыми востребованными. Но, несмотря на все перечисленные достоинства, я бы выделил в нём ещё одно качество настоящего русского солдата. Я не знал человека, чья внутренняя доброта вызвала бы во мне столь явную расположенность. А именно милосердие, которое, при всей ярости, с которой Конрад Карлович вел штыковую атаку при Гросс-Егерсдорфе или отбивался древком знамени при Кунерсдорфе, я воспринимал искренним. Истинная правда, что после эпохи войн наступает эра милосердия. Ведь этим достойнейшим штампом отмечен почти любой русский ветеран того века. Он убивал собственными руками, насколько я знаю, — и наверняка люди падали, как трава под свистящей косой, прежде чем дух Марса распрощался с торжествующей силой, — но при этом в сердце его никогда не было жестокости к миру, жестокости большей, чем та, с которой мы сдуваем неаккуратного паучка, мешающего своей паутиной. Вот такой был Конрад Карлович, с человеческим сердцем и душою, закованной в доспехи.

Внешний вид старинного здания производил приветливое впечатление, порождая мысли о том, что история его наверняка была полна красоты и радости, как сказка, рассказанная добрым дедушкой у камина. Давно не мытые окна особняка уже не сияли, отражая солнце, но выглядели словно живыми. Росшие везде цветы, гигантские лопухи и крапива у порога, стебли вьюна и пятна зеленого мха на камне словно провозглашали близость и родство с Флорой, как будто это человеческое обиталище, в силу своего преклонного возраста, обрело почетный титул дома изначального, как вековечные дубы или иные подобные вещи, обласканные нескончаемым долголетием. Любой прохожий, обладающий хоть капелькой живого воображения, проходя мимо дома, оглянулся бы не раз и не два, чтобы как следует его рассмотреть. Здесь не было модной сейчас лепнины, бус и всяческих ангелочков. Отсутствие мелких деталей отнюдь не портило фасад. Напротив, хищно выступающие контрфорсы, даже позеленевшая медь, окружавшая составной дымоход камина, глубокая тень нависающего балкона, арочные окна, придававшие зданию вид если не роскошный, то по-старинному элегантный, и толстый виноградный стебель лозы, на который они выходили, — всё это говорило о простоте и надёжности, и именно о ней подумал бы любой прохожий. Он заметил бы все эти особенности и почувствовал бы, что под ними сокрыто нечто более глубокое, недоступное взгляду. Он решил бы, что особняк был прибежищем упрямого старого солдата, который умер много лет назад, благословив перед смертью мечом и щитом все его залы и комнаты. Благословение это проявлялось в честности, умеренности или даже аскетизме, а также в полнейшем счастье, которое было завещано всем потомкам вплоть до сегодняшнего дня. Да что там говорить, в доме чувствовалась душа.

— Сколько Вы хотите за дом, Конрад Карлович? — спросил я.

— Я стар, — старик прокашлялся, опираясь на трость, — сыновья пали на боле брани, жену я схоронил, да и сам мечтаю о скорой с ней встрече, но смерть не берёт меня. Деньги мне уже не потребуются. А вот окунуться бы напоследок в самый опасный, самый глубокий омут страстей — в войну. Сможете помочь?

— Нет, — ответил я, — Вы не найдёте в себе сил сесть в седло, не удержите ни саблю, ни пистолет, да что там, даже не увидите в кого надо стрелять.

— При Кунерсдорфе я стоял на Шпицберге! — со злостью воскликнул и стукнул тростью хозяин дома. — Знаете, что это значит?

— Знаю, Конрад Карлович. В каждой войне случается свой Шпицберг, и как бы не назывались эти высоты, спускаются оттуда либо со щитом, либо на щите.

— Тогда Вы меня поймёте, — абсолютно спокойным голосом произнёс он.

Я отошёл от старика на шаг, смерил его взглядом и произнёс:

— Отныне Вы начальник штаба отряда Народного ополчения Пореченского уезда. Прошу приступить к выполнению своих обязанностей с девяти утра завтрашнего дня. Штаб назначаю здесь, в этом доме. Честь имею.

Уверенной походкой, основательно, как залп картечи по пехотному каре, Конрад Карлович прошёлся по крапиве, провёл рукой по висячему замку, сняв паутину и поплевав на ключ, вставил его в замочную скважину. Дверные петли жалобно скрипнули, словно почувствовав приступ ревматизма, хозяин налёг на дверь плечом и со словами: 'шесть лет здесь не был' распахнул её.

Дом — нет! 'Упрямый старый солдат', только так я буду его называть, — ожил; вдохнул свежий воздух в свои комнаты-лёгкие и чихнул, поднимая пыль у порога.


* * *

(конец фальшивомонетчика и некролог о смерти Стефана Митоша (Смит))

Он был чуть выше среднего роста, немного грузен и, по его собственной оценке, довольно хорош собой. Слегка поседевшие, почти до плеч волосы и стиль одежды, подходящий служащему с окладом более чем скромным, позволяли Стефану делать своё дело, оставаясь незамеченным. Он мастерски умел менять свой облик и чувствовал себя невидимкой. Стоило одеться иначе, по-другому причесаться, добавить или, напротив, убавить манер, изменить голос — и он мог бы сойти за баварца, швейцарца, англичанина, француза и конечно, за русского лифляндца. Сам он был из восточной Австрии, но отрочество провёл на окраине Парижа и в душе считал себя гражданином Мира. Большую часть своей жизни Стефан прослужил офицером разведки без какой-либо официальной должности, находясь в свободном плаванье. Это означало, что он оставался уязвим для арестов и судов в Пруссии, России и Австрии, а в Англии его могли казнить на месте. Такая жизнь приучила Митоша к налаживанию связей в криминальных кругах, с людьми, наделёнными навыками и ресурсами, необходимыми для преодоления барьеров, воздвигаемых властями враждебных государств. Это могли быть грабители или убийцы, каторжане и ссыльные, зачастую — люди, считавшиеся в своих странах неблагонадёжными, а порой — патриоты с ветром в голове. Кто-то из них желал разбогатеть, кто-то сделать доброе дело, а некоторым просто нравился сам Стефан Митош, и они оказывали ему различные услуги, потому что, помимо всего прочего, он слыл человеком обаятельным и умел убеждать в своей правоте. Его беспощадная проницательность позволяла ему с лёгкостью ножа, режущего масло, добираться до глубин человеческих душ. Блестящие глаза Стефана вызывали симпатию, а красноречием он без труда завоёвывал доверие собеседника. Все его достоинства, однако, служили самым гнусным и подлым целям. Когда он посвящал кого-то в свои планы, то делал это только для того, чтобы добиться расположения. Если он утверждал, что выполняет важную миссию, то при этом, естественно, не забывал о своих личных грязных интересах. Если же кому-либо он обещал свою дружбу, то это значило, что ему нужна услуга от этого человека, представлявшая ему крайне выгодной. За исключением пары-тройки серьёзных неудач, профессиональная жизнь Стефана протекала относительно спокойно. Самая большая неприятность произошла в ту пору, когда он был представлен императору. Ну как представлен, Наполеон просто прошёл рядом перед десятком таких же, как он шпионов, а сопровождавший его генерал называл имена заинтересовавших Его Величества лиц, давая краткую характеристику. И эта фраза: 'Même sous l'eau pour réussir à fumer le tube ', заставила императора улыбнуться. После этого случая покой ему только снился. У него появились шрамы — следы нескольких ранений в грудь и иссечённая от кнута спина. На пике карьеры Стефану доверили заниматься наводнением рынка фальшивыми деньгами сначала в Англии и Германских княжествах, а затем в России. В первых двух случаях он отлично справился с поставленными задачами — и всё за счёт лично наработанных контактов. В процессе этой деятельности ему удавалось оставаться незамеченным и держаться очень далеко от опасных людей, которые его выслеживали. Однако в России на него посыпались неудачи, одна за другой. Стоило только наладить работу, как тут же следовал полный крах. И если потерю надёжных людей в Ковно, Риге, Киеве или Варшаве можно было списать на случайность и проворство сил правопорядка, то провалы в Смоленске потребовали личного присутствия. Сначала подвёл Орещенков, а теперь пропал Лившиц. Связка конторы Анфилатова и Лившица была самой важной, и пока звезда удачи совсем не спряталась, Стефан решил действовать.


* * *

Лавка башмачника Лившица была известным местом в Ковно, по крайней мере, среди определённого круга лиц конфликтующих с Законом. Лица эти были преимущественно мало запоминающиеся, обладающие гибким телом с ловкими руками и отличающиеся немалым плутовством в характере.

— Ну как, пан Лившиц? — бывало, спрашивал посетитель прямо с порога.

— Вашими молитвами, — отвечал на это башмачник. — Имеете что-то сказать?

— Что Вы, — слышалось в ответ. — Плести языком я не мастер, за меня говорят мои руки.

— И что говорят эти руки?

Посетитель подмигивал, кашлял или ещё каким-нибудь образом подавал знак и еле слышно приговаривал:

— Есть одна вещица, пан Лившиц, которая может Вас заинтересовать. С пылу с жару, так сказать.

— С пылу с жару? — удивлялся башмачник. — Так и обжечься можно.

— А Вы, пан Лившиц, аккуратно.

Разговор начинался так или примерно так, но суть оставалась прежняя. Пан Лившиц вытирал руки о передник, потом смотрел в окошко, закрывал ставни и вставлял под дверь клинышек — он был предусмотрительным и никогда не рассматривал принесённые вещи, не убедившись в собственной безопасности. За его прилавком была суконная ширма, а за нею — коридор, ведущей прямиком на кухню, где на плите готовилась еда, и тут же варился обувной клей. Если посетитель был из знакомых, пан Лившиц провожал его до стола и как бы между прочим, пробуя степень готовности томившегося блюда, приговаривал:

— Давай, сынок, выкладывай. Я ведь с кем попало, даже говорить не стал бы. Но за тебя просили серьёзные люди.

После подобного напутствия, гость выкладывал своё добро на стол и ждал вердикта. Пан Лившиц потирал руки, всем своим видом выражая нетерпение, но по мере появления вещиц на свет, рассмотрев более пристально, делал вдруг совершенно печальное лицо. А оно у него было честное-пречестное, как у заслуженного труженика с советских плакатов: с румянцем на щеках, ухоженной бородой и удивлёнными глазами. И когда такое лицо омрачалось, на него больно было смотреть, прямо до слёз.

— Гурнитш, — заключал он, говоря на идиш, и качал головой, небрежно перебирая вещицы, словно боялся испачкаться. — Очень трудно будет втюхать. Пустышка.

Или:

— Азохен вей, альте захен. Совершенно ненужные вещи. Как раз, в прошлую пятницу мне приносили нечто похожее. Ничего не смог с этим сделать. Никто не хотел брать.

И так стоял несколько минут, понурясь, словно цена за вещички ничтожно мала, и дабы не обидеть гостя, он не решается её назвать. После некоторых колебаний, отвлекаясь на дегустацию или помешивания клея, он всё-таки называл — и гость вспыхивал от негодования.

— Но пан Лившиц! — восклицал он. — Да к Вам из Кракова и то дороже было добраться. Давайте по-честному. Я же не шмок какой-нибудь.

Но пан Лившиц в это время уже закрывал дверцу буфета и держал на ладони монеты. Гость замечал блеск: у Лившица монеты были всегда надраены и, отражая огонь плиты, дьявольски играли светом — и это было всё равно, что показать щуке блесну. А башмачник продолжал своё представление, и отсчитывал рубли и полтины, выкладывая их на стол. Всё это сопровождалось счётом: алеф, бет, гемел... И бывало, одна-две монеты оставались на ладони и гость всем своим видом показывал на них, намекая на то, что пальцы можно было бы и расслабить. Но Лившиц поднимал на него свои честные карие глаза и пожимал плечами:

— Я бы с радостью, с превеликой радостью. Думаешь, мне жалко? Если б ты и впрямь принёс что-нибудь... редкое. Я б в долгу не остался. Но это, — и он указывал на вещицы, — это не нахес, одна мишура. Этак я сам себя обворую. Или ты хочешь вырвать из моей глотки последний кусок хлеба?

С этими словами он вручал гостю его монеты, и как бы незаметно добавлял пять или десять копеек. Сменив гнев на милость, он вновь возвращался к плите и спрашивал, как заботливый дедушка спрашивает у внука:

— Ты не голоден? Небось, за весь день ничего ещё не ел?

И дождавшись утвердительного ответа с упоминанием о маковой росинке, продолжал:

— Уха сегодня удалась на славу. Не стесняйся, вот тебе ложка.

Имея дело с такой публикой, Лившиц выручал на вложенный рубль — два, и всем казался честным и справедливым. Потому что, всегда подходил к клиенту со всей душой. Разумеется, когда дверь за спиной гостя закрывалась, Лившиц заметно преображался, становясь махровым солипсистом, а краденое серебро в этот же день переплавлялось. Подсвечники, ложки, вилки, кубки и блюда превращались в заготовки и вскоре появлялись блестящие новенькие монеты. Тоже самое он проделывал и с золотыми вещами, подменяя собой монетный двор. С той лишь разницей, что содержание драгоценного металла было несколько иным: он же не мог позволить себя обокрасть. Всё это происходило из года в год, пока к башмачнику не заглянул новый клиент, представившийся Стефаном Митошем. Что он предложил скупщику краденого не так уж и важно, по крайней мере, он нашёл те слова, после которых лавка в Ковно закрылась.

Лившиц переехал в Смоленск, и возле купеческой конторы Анфилатова возникла ещё одна коммерческая структура. Найти её было немного сложновато. Улицы там никакой не было. Был лишь узкий проулок и небольшая площадка перед воротами конюшни соседнего здания. Оттуда было можно выбраться в другой тесный проулок, а затем на извилистую мрачную улочку на задворках города, за которой виднелся Днепр. Казалось, что оказавшись там, ни каких ассоциаций, иначе как западня, ни у кого уже не возникало и люди обходили это место стороной.


* * *

Шёл третий час ночи, как посыльный подскакал к оружейной мастерской Бранда. В это время, когда луна светила достаточно ярко, и туман поднимался с реки, дом представлял собою скорее зловещую, нежели уютную картину. Рапсодия из красного кирпича и строительного раствора с аркой и лепниной над ней, которая возвышались над дверным проёмом, под светом луны создавали впечатление, что перекрещенные гипсовые пистоли и ружья, выкрашенные бронзовой краской, сейчас развернут свои дула и выстрелят в незадачливого посетителя. Но посыльному было некогда разбираться в этом. Он соскочил с уставшей лошадки и, подсвечивая лошадиным фонарём, энергично стал звонить в колокольчик. Новость, которую он доставил, была слишком срочной. Язычок колокольчика издавал бой, и вскоре с другой стороны раздался скрип половых досок и шарканье. Задвижка окошка отодвинулась, и показалось угрюмое лицо, которое явно принадлежало хозяину лавки.

— Что надобно в такой час? — грубо произнёс Бранд.

— Я по поручению полицмейстера, — ответил посыльный и показал бумагу с сургучной печатью. — У меня срочное послание к Иван Ивановичу Полушкину.

— Послание для Иван Ивановича? В такое время? Разве нельзя обождать, когда взойдёт солнце? Иван Иванович ещё не встал и я с большой неохотой разбужу его. Он и без того слишком мало спит последние дни.

— Пожалуйста, разбудите его, — прокашлявшись, заявил посыльный. — Это очень срочно. Кое-что произошло, и Иван Иванович действительно ожидает эти известия.

Бранд окинул посыльного изучающим взглядом, приблизив свечу к его огрубевшему на холоде лицу с красным орлиным носом. Настойчивый тон его голоса показался ему убедительным, поэтому он открыл засов.

— Хорошо, заходите. Но предупреждаю Вас, если своим шумом разбудите мою жену, я всажу в Вас заряд дроби.

Посыльный смиренно опустил голову. Иван Матвеевич имел репутацию сурового человека, не бросавшего слов на ветер: сказал — всадит заряд, значит всадит. Свою лошадь он оставил у входа, набросив поводья на специальную скобу, и как только завязал узел, последовал за Брандом.

— Ожидайте здесь, — обронил оружейник, запаливая масляную лампу у прилавка. — Пойду поднимать Иван Ивановича. Можете смотреть, но ничего не трогайте.

Зевающий Полушкин объявился через пару минут. Халат прикрывал длинную ночную рубашку, а с макушки свисал жёлтый шёлковый ночной колпак, который был когда-то в гардеробе покойного Понятовского, впрочем, как и турецкие туфли с загнутыми носами.

— Что у тебя? — недовольно пробурчал Иван Иванович.

— Стефан Митош в Смоленске! — произнёс посыльный, протягивая пакет.

С Полушкина моментально слетела вся дрёма. Он выхватил пакет и, сорвав печать, расправил бумагу. С минуту он вчитывался в мелкий, аккуратный почерк и поднял взгляд на Бранда:

— Иван Матвеевич, эээ... у Вас есть пятак и перо с чернилами?

— Найдётся. Что, что-то серьёзное?

— Более чем, давайте.

Бранд недовольно развернулся и потопал в соседнюю комнатку, где, видимо, лежала шкатулка с разменной мелочью и писчие принадлежности.

— Вот что, любезный, — произнёс Полушкин, обращаясь к посыльному, когда Иван Матвеевич принёс затребованное. — Знаете где дом Есиповича?

— Бывший дом барона Боде?

— Именно так, — подтвердил Полушкин, делая приписку на послании. — Сейчас отправляетесь туда и передаёте это письмо Алексею Николаевичу. Он гостит у Генриха Вальдемаровича. Только прошу Вас, поспешите. Вот, за труды.

— Премного благодарю, — принимая пятак и письмо, произнёс посыльный.


* * *

Полушкин хорошо знал этот район города, — не только каждый дом, сарай или пристройку, но и всё целиком, так как здесь часто крутились неблагонадёжные личности. Вне всяких сомнений, он изучил его досконально, чтобы уверенно двигаться дорожками даже в безлунную ночь, но иногда он останавливался, словно не узнавал место, чертыхаясь и ругая землекопов, затеявших восстановление мостовой. Прежде чем сгустились тучи, нам помогало не сбиться с пути созвездия мерцающих небесных свечей, но даже в самой глубокой темноте, нашими спутниками оставались уверенность и цель, к которой мы шли. Вдруг в ночи раздался ужасающий вопль, не смолкающий в течение долгих мгновений. Мы с Полушкиным застыли на месте, не смея пошевелиться, и только ушами не водили, стараясь определить с какой стороны идёт крик. Вскоре крик повторился, и дрожь пробежала по моей спине: так кричат перед смертью. В это мгновенье залаяли окрестные псы, и прислушиваться стало бесполезно.

— Иван Иванович, — произнёс я. — Чует моё сердце, нужно идти туда, где темнее всего.

Скрывать наше присутствие дальше не имело смысла. Включив фонарик, мы бросились в проулок, в конце него повернули налево и оказались в крохотном тупике, пустынном, как старая бутылка. Пришлось возвращаться и сворачивать вправо. Миновав колодец, мы пробежали ещё метров тридцать-сорок, и, остановившись как вкопанные, не смогли произнести ни слова. Возле мрачных ворот, закрывающих задний двор конюшни купеческого дома 'Конторы Анфилатова', на стволе тополя повисло грузное тело незнакомого мужчины. Охотничья рогатина, глубоко забитая в дерево, пронзила ему живот. Но самым удивительным было то, что тело висело в воздухе и ноги не доставали до земли, словно кто-то насадил на пику добычу, приподнял и пригвоздил, как ловкий энтомолог накалывает булавкой жука. Я подошёл к телу настолько близко, что при скудном освещении смог различить его лицо. Это было лицо выдуманного когда-то мной человека, чей портрет я передал Есиповичу. Его черты были искажены страданиями и ненавистью, в которых ужасным образом смешивались удивление с болью в стекленеющих глазах, словно в них только что посмотрел сам Деймос и сторублёвая ассигнация, торчавшая из его рта, как вывалившийся язык, довершала эту картину. Смотря на эту бумажку, мы не сразу заметили следы удавки на шее.

— Ранение в живот, как ни странно, не убило его, — сказал Полушкин, когда возле трупа появился дворник с зажжённым факелом и добавил чуточку света. — Его проткнули рогатиной перед воротами. Тогда мы услышали первый крик. Потом протащили с аршин, и когда тело упёрлось в дерево, крик повторился. Тогда-то на него и набросили удавку. Посветите правее, любезный, ага, как я и думал.

Иван Иванович подошёл ко мне и тихо сказал:

— Был ещё один, он и придушил Вашего Смита.

— Вы его тоже узнали?

— А как же... Узнал. У меня память на лица о-го-го.

— В таком случае Иван Иванович, нам следует поспешить к Бранду и спросить у него, кто купил в его лавке эту замечательную рогатину. Так как именно её я когда-то рассматривал на витрине его магазина.

— А тут и спрашивать не надо, здесь, в Смоленске, есть только один настоящий охотник на медведя. И только ему под силу совершить сей подвиг.

— Что-то я про подвиг не понял.

— Вы когда-нибудь ходили на медведя с рогатиной? — вдруг спросил у меня Полушкин.

— Как-то не довелось.

— А Синяков охотится на него каждую зиму и не ждёт, как прочие, когда насаженный на рогатину зверь испустит дух под лай охотничьих псов. И это его коронный удар.

— Это ж, какую силищу надо иметь?

— Медвежью, Алексей Николаевич. Медвежью силу. Он самый настоящий Геркулес воплоти. Помогите мне рогатину вытащить, негоже это, чтобы поутру кто-нибудь этакую страсть рассмотрел. Да и оружие хозяину вернуть нужно.

Как потом написали в газете 'Курьер Литовский': 'умер таинственной смертью'; ага, такой таинственной, что я бы скорее поверил в нежелание есть сторублёвые ассигнации, чем в асфиксию от передавливания трахеи. Однако редактор наверно посчитал, что хэштэг 'подавился сотенной' окрасит страницы его печатного издания в цвет лимона. А так и о происшествии сообщил, и интригу для пытливых умов оставил и приличий не нарушил. Довольно странно, как факт смерти человека зачастую дает людям лучшее представление о его характере, добром или же злом, нежели все его деяния при жизни среди тех же знакомых людей. Смерть является столь искренним фактом, что обличает любую фальшь, выдает всю пустоту характера. Это пробирный камень, который доказывает чистоту золота и обнаруживает позор грязного свинца.

(летальность)

Между нами зажглась свеча на изящном фарфоровым подсвечнике. Огонёк дёрнулся от лёгкого ветерка, занавеси на окнах закрыли белые сумерки, и низкий старческий голос поплыл надо мною. Пахло ромашкой и какими-то луговыми цветами, а Авдотья Никитична продолжала перечитывать вслух письмо от Сашеньки. Неровные строки с трудом поддавались близоруким глазам, и вкупе с тяжёлым дыханием отражали то гнетущее содержание письма, от которого сердце матери вздрагивало. Бумага выскользнула из пальцев, и руки опустились на скатерть. Ноги её давно опухли, она поставила их на пуфик перед собой и как бы забыла о них. Но сейчас она попыталась встать и растерянно посмотрела вниз, недоумевая, отчего они не слушаются. Пилюли уже не помогали. Да и мало что помогло бы сейчас. Она уходила, плавая в сладкой дремоте, где какие-то тени двигались навстречу усталым её глазам, брали её за руки, и медленно покачивая на невидимых волнах, уводили в далёкую-далёкую страну, в то время как я сверхъестественным усилием сдерживал себя, дабы не расплакаться, держа её ладони, остывающие и невесомые.

Именно так, с некой благодетельностью природа подает отчаявшемуся своему дитя чашу забвения всех страданий. Как её называли древние? Кратир с летейской водой — испив из коего, стирается в душах память о том, чего прежде желали и к чему стремились. А если нет ни памяти, ни желания, есть ли смысл жизни? И не резонно ли позволить Танатосу взмахнуть мечом, отдавая прядь волос?

Впрочем, нечего стыдиться и хорошего аппетита, воздадим должное не только духовной, но и физической пище. Это станет благом и для нашего тиранического мозга, и для нервного общества, которое поймет, наконец, что искусство приготовления угря не менее достойно, чем улыбка Моники Беллуччи. Давайте же возродим здоровый вкус и перестанем стесняться удовлетворения нашего аппетита наилучшим, наичестнейшим образом, как предписывает нам искусство гастрономии.

В два часа дня — сытный, основательный обед. Деревня дает в изобилии и хлеб с маслом, и овощи с зеленью, и плоды с ягодами — и все это вкусное, свежее, питательное, не то, что в моё время, потому что принимается прямо из рук крестьянина, минуя рынок и лавку. Редко в каком дворце взыскательной Европы едят так сытно и вкусно, как в зажиточной помещичьей усадьбе России. Не собираюсь никого обижать, повара в этих заграницах отменные и всякие сотейники, щипчики, противни и шумовки у них в изобилии, но чтобы одновременно объединить эти два важных качества и угодить утробе русского человека — уж позвольте! В закопчённой кухне, где всей утвари — два чугунка с ухваткой и сковорода, а в очаге печи пылает несколько поленьев, деревенская стряпуха, засучив рукава и подмигнув домовому, умеет приготовить пир, который привел бы в восторг самого Юпитера. Того самого небесного гурмана, вскормленного на нектаре, — ведь с тех пор, как появились боги на небе и на земле, именно он ел больше всех и умел лучше всех наслаждаться едой. Кто никогда не пробовал томлённой в горшке каши, не едал ягненка, зажаренного целиком на вертеле, не пробовал тушёной говядины с подливой, одним ароматом уносящих нас в рай, тот не может знать по-настоящему, в чем заключается та несравненная, грубо-земная и такая божественная радость, которую в древние времена называли 'чревоугодием'. И вся эта усадьба, с нежной тенью вишнёвого сада, сонным журчаньем Лущенки, золотом колосящейся ржи — то тускнеющим, то ярко горящим — дарит лучше всякого иного земного или небесного рая чувство покоя тому, кто встаёт, отяжелевший и довольный, поев гречневой каши с луком да котлеткой, и, вкусив жидкого золота мадеры, произносит: 'Сейчас лопну!'.

(Жульет перед балом у Есиповичей)

Жульет требовалась вся изворотливость ума, чтобы избежать ловушек судьбы и справиться с бесконечными парадоксальными вывертами собственной натуры. Сколько таланта, сколько обаяния и уловок пришлось ей использовать, чтобы стать достойной того образа, который она себе обозначила, но как же плохо этот образ, призванный лишь создавать видимость, скрывал её слабости. Она была в некотором смысле лицедейкой. Каждый её жест, каждая деталь её костюма, каждая линия её поз, каждое её движение — шедевры красоты и скульптурной пластики. В её игре — а с жизнью она играла — несомненный feu sacré , та священная искра искусства, которая согревает и освещает настоящую актрису. Неутомимой, вечно жаждущей признания женщине, оставалось только принимать вызовы судьбы, и в итоге это так ей понравилось, что она стала их сама провоцировать. Будто хотела, не без иронии, конечно, испытать на прочность те социальные основы, на которых обычные люди выстраивают свои принципы. Она обладала неудержимым стремлением действовать по велению сердца, презрев все условности. Этого стремления Жульет так и не сумела подавить, и, оценивая свои поступки, вновь и вновь переживала пьянящее чувство, сродни эротическому возбуждению, которое так боялась потерять. Деньги, любовь и мечта — всё уживалось в ней и будоражило душу. Но пытаясь понять свои страсти, она тут же рисковала стать их игрушкой и отбрасывала эту мысль в сторону слишком поздно.

В отличие от высокомерной убеждённости её патрона, который не был уверен ни в чём, Жульет просто знала, что в этой опасной игре на краю обрыва у неё всё получится. И это впечатление, производимое на маркиза де Лористон, питало его неприязнь к её деятельности. И он ничего с этим не мог поделать. Жульет имела в покровителях герцога Винченцы, того самого Армана Огюстена Луи де Коленкур, бывшего посла в Петербурге и любимчика Наполеона. Все выдвигаемые ей обвинения в аморальности и последние провалы зачатую являлись лишь отражением тайной зависти её начальника. Она служила Франции и одновременно мешала ей, поскольку не признавала никаких авторитетов. Она была слишком свободной. Но у свободы была своя цена. Именно эта цена её больше всего злила. И если бы русский император предложил ей то, о чём она мечтала, — не задумываясь, приняла бы его сторону. Будь она мужчиной, мечта давно бы стала явью и из этого внутреннего тупика она зачастую извлекала ощущение пустоты и абсурдности, столь не свойственные настоящему профессионалу, адепту плаща и кинжала. Последней каплей, доведшей её до нервного срыва, стала встреча с источником её последних неудач. От всего этого у Жульет осталось горькое чувство. Ощущение незавершённости, жажда реванша. И в её голове моментально созрел план мести.

Начало строительства дома по проекту самого Винченцо Бренна лет десять назад положил барон Боде. И его сын, после кончины батюшки во всю мочь, — когда впадал в опалу при дворе и спасался от столичных скандалов — улучшал здание, которое в итоге так и не стало изысканным и внушительным. Его широкий, выкрашенный в небесно-голубой цвет фасад изобиловал высокими симметричными окнами, в которых отражалась открытая зелёная территория раскинувшего вокруг парка. Западное и восточное крылья, по высоте равные фасаду, выгибались вперёд, образуя полукруг, несколько скрадывая внутренний простор, но сделано это было умышленно. Дом изначально строился чтобы поражать, а не для того чтобы создать впечатление уюта. Именно так он и действовал на любого, кто впервые знакомился с ним. От размеченных просторных лужаек до декоративных прудиков, обрамляющих въезд; от колоссальных ворот, способных без труда пропустить любой известный на это время экипаж, до бесчисленных дымоходов, по количеству годящихся скорее для целого квартала, чем для одного единственного семейства; от замысловатых каменных завитушек под каждым окном, до арабесок в зимнем саду. Всем этим дом объявлял о богатстве и власти так уверенно, что становилось ясно: ему и дела нет до такой мелочи, как человек переступающий порог. Но в жизни нередко случаются исключения из правил, и поражать богатством, увы, долгов, стал сам хозяин дома. Каким образом Есипович выкупил этот особняк, для всех осталось загадкой. Поговаривали, что не обошлось без некой доли мистики и в это многие верили, так как не может отставной штабс-капитан, пусть и герой взятия Измаила, обладать такими средствами. Впрочем, свидетелей тех давних времён с каждым годом становилось всё меньше, а тот, кто наверняка знал, откуда у Генриха Вальдемаровича серьёзные деньги — уже никогда не скажет. Как и не скажет барон Боде, проигравший через месяц после сделки крупный карбункул, достойный занимать центральное место в короне короля Бирмы или даже в сокровищнице Всероссийского самодержца.

Я скромно стоял возле столика у распахнутого окна и потягивал шампанское из великолепного хрустального фужера. Есиповичи давали первый летний бал в этом году, и гостей, как мне показалось, пригласили с излишком. Смоленский бомонд предавался веселью, объедался и искал приключений. Воистину, pour un plaisir, mille douleurs . Мне же не хотелось портить им удовольствие своим скучным видом, а посему занимался наблюдением. Ближайшие ко мне гости не отходили от закусок. Среди них выделялись двое: доктор Франц и упитанный полицмейстер — любитель застолий. Чиновник напоминал мне тульского служителя порядка: на пиру он кладезь премудрости, эпикуреец и книгочей, воин и полиглот, а на службе... Слева от них, как дорогой бриллиант в достойной оправе, Анастасия Казимировна в окружении кавалеров и льстецов весело смеялась и принимала комплименты, покачивая пером на тюрбане и играя блеском жемчужных бус. Красавица выставила напоказ тот странный наряд 'a la grecque', который, казалось, заставлял забыть всякий стыд. Ничего кроме тесно облегающей материи кремового цвета и поверх неё туники из прозрачной кисеи, которая к тому же не закрывала ни рук, ни щиколоток, ни шеи. Браслеты из слоновой кости украшали запястья. На ногах изящные сандалии, а каждый палец украшен кольцом с камеей или брильянтом. Шёлковый пояс, расшитый золотом подхватывал одну сторону туники, открывая взгляду обнажённую ножку, от которой нельзя было отвести взгляд. Справа, сидя на софе, у журнального столика с дорогущей фарфоровой карсельской лампой, Полушкин в партикулярном модном костюме что-то втолковывал усохшему и бледному седому старику, а Генрих Вальдемарович, пока его жена строила кому-то глазки, угождал губернатору за карточным столом. Сколько им осталось беззаботного времени? Неделя-две и всё. Война! Комета — предвестница несчастий — уже на небосклоне и обратный отсчёт неумолимо тикает. Заинтересованные в дальнейшем мире и сочувствующие 'восточному медведю' десятками шлют письма с тревожными сообщениями о ведомом корсиканцем сонмище, стекающимся к Неману, и только слепой не видит их звериной натуры, присущей жаждущей крови галльской орде. Впрочем, быть слепцом сейчас удобно. Увы, перед войной это частое явление. Я же с печалью смотрел за стекло, где в оранжерее возле бегонии прошла чета Ромашкиных и, любуясь на эту чудесную парочку, гулявшую по искусно высаженному саду, и радуясь оживлению и восторгу молодой девушки, я отечески наблюдал за ее женским счастьем. Быть может, я чувствовал, что и мне самому было бы приятнее держать в руке еще что-нибудь, кроме бокала с игристым вином? Но нет: я был мало склонен к себялюбивым размышлениям. Хотя, по правде сказать, под светом десятка лампионов, выгодно подчёркивающих своими тусклыми бликами дамские прелести, я засматривался иногда, но... слишком разный у нас менталитет. Ни музыканты в париках, наигрывающие восхитительные мелодии на балюстраде, ни исполнительница сентиментальных романсов, до которых так охочи женщины, ни танцы, отплясываемые достопочтимой публикой под притопывание, с глупыми па, ни сигнал дирижёра, извещающий, что сейчас заиграет мазурка, где много вольностей, ни придающие лёгкость в общении бокалы шампанского, которые не уставали разносить лакеи в одинаковых ливреях, ни длинные, полные романтики аллеи, столь удобные для свиданий молодых влюбленных, ни затемнённые в них беседки, где посетители делали вид, будто случайно забрели, — ни все это, ни даже откровенные намёки не давали тот толчок, после которого следует неизбежное. И поскольку мои друзья наслаждались, мог ли я быть недоволен?

Прекраснейшее из созданий, когда-либо представших моему взору, ничего общего вон хотя бы с той записной красоткой, что прельщала у колонны друзей своего мужа, будто птичка, выпорхнувшая из золотой клетки, показалась мне на минуту. Черты её были холодны как скалы северных фьордов. Лицо открыто настолько, что всякое чувство проплывало по нему, точно по воде тень от облака. С места, где я стоял, не было видно абриса глаз, они прятались в тени тюрбана и лишь сияние ярко-алых губ, неясное и волшебное иногда вспыхивало, когда она поворачивала голову. И тогда, эти глаза можно было разглядеть. Что за очи! Они повергали мужчин в трепет. Сама память о том ангельском очаровании несло в себе более поэзии, чем стопка томиков стихов в мой рост и всё это разбивалось как дорогой хрусталь, с сожалением и горечью. На приёме присутствовала Жульет или очень похожая на неё женщина, о которой я давно уже ничего не слышал. Проводив взглядом стремительно удалявшеюся фигуру, я упустил её из вида, когда она зашла за колонну. Будто воды сомкнулись над затонувшим кораблём, и вновь ровно засияла морская гладь.

Тем временем от компании молодых людей, благодушествующих и ведущих куртуазный разговор в одной из беседок, отделился юноша в мундире корнета.

— Человек! Шампанского сюда! — воскликнул он.

Появившийся тут же лакей с подносом выждал, пока повеса опустошит фужер и, подхватив небрежно брошенный бокал, застыл в ожидании, когда швырнут второй. Юноша же напрягся, словно принимая какое-то важное решение, и зажав в руке хрусталь, направился в дом.

'Не иначе, какую-нибудь глупость сейчас совершит' — подумал я.

Игристое вино! Оно-то ни в первый раз положило начало всяким историям. А чем, собственно, бокал шампанского хуже всякой другой причины? Разве не оно стало синонимом безрассудной храбрости и безумной расточительности, толкавшей людей на чёрт знает какие поступки? Вот и сейчас чаша с вином, возможно, повлияет на чью-то судьбу.

— Месье, — внезапно окликнули меня.

Приблизившегося ко мне молодого человека я не знал, посему его настойчивое желание обратить на себя внимание просто проигнорировал.

— Месье, я к Вам обращаюсь! — Повышая голос, проговорил юноша.

— Что Вам угодно молодой человек? — строго спросил я.

— Еремеев Пётр Сильвестрович, — произнёс юноша, обозначив лёгкий поклон.

— Борисов Алексей Николаевич, — представился я.

Корнет сверил меня взглядом полный ненависти и произнёс:

— Имею честь выдвинуть против Вас диффамацию.

— И в чём Вы меня обвиняете?

— Вы угрожали женщине обварить её ноги кипятком, попробуйте почувствовать на себе для начала шампанское.

Содержимое бокала, который корнет держал в руке, вылилось мне прямо на брюки.

— Глупый мальчишка! — произнёс я. — Что же ты наделал?

— Мне не сложно повторить, — сказал корнет.

И самое худшее состояло в том, что слова, огласившие вечерний воздух, были сказаны почти бесстрастно. Даже о безынтересном событии не всякий дворянин высказался бы столь холодно, и в относительном полумраке я видел негодующий румянец, вспыхнувший на щеке молодого человека. Ещё можно было предотвратить беду, и я произнёс:

— Я слышал, многие разочарованные мужчины находят утешение в вине и дуэлях, не видя выхода. Вы служите тому хорошим примером. Хотелось бы знать, беды ли привели Вас к нынешнему состоянию, или, напротив, Ваше поведение навлекло на Вас несчастья?

Но все мои старания пошли прахом.

— Месье, потрудитесь закончить начатое. — Сказал подошедший к нам товарищ корнета.

Мне оставалось лишь следовать этикету.

— Милостивый государь, я пришлю Вам своих секундантов.

На рассвете, когда все условия и условности были соблюдены, я и Полушкин покинули гостеприимный дом штабс-капитана через подсобную дверь. Небо ещё темнело, и я шёл за своим провожатым через наполовину завершённый сад, который, как и домик садовника, представлял собой сочетание заброшенности и новых начинаний. Часть сада была перекопана и засажена новыми растениями. Миновав огороды, мы прошли в цветник, где розы на клумбах уже начали плести бутоны. Обогнув угол буксовой изгороди, Полушкин остановился.

— Алексей Николаевич, наверно, будете смеяться, но я, кажется, заблудился. Ещё три дня тому назад здесь всё было иначе.

— Иван Иванович, Есиповичу кто сад проектировал?

— Какой-то англичанин или шотландец, а что?

— У них всё не как у людей, — проворчал я, — поворачиваем направо. Оттуда веет прохладой, и, стало быть, река в той стороне.

Вскоре мы вышли на широкий двор манежа, совершенно пустынный в этот утренний час. Разве что двое мужчин в мундирах прохаживались подле конюшни и у домика берейтора сидел доктор Франц. Полушкин тут же пошёл в их сторону, а я встретился взглядом со своим соперником.

Лицо корнета выражало полную безмятежность, зеленоватые глаза лучились ангельской невинностью. Он был худощав и маловат ростом для своих лет, но зато подвижен и ловок, как кошка. Светло-каштановые волосы, густые и вьющиеся; обе щеки, равно как и его прямой нос были сплошь покрыты золотистыми веснушками.

— Я тут проявил некоторую самодеятельность, — шепча мне на ухо, признался вернувшийся Полушкин, держа в руке яблоко, — стреляетесь на тридцати шагах с приближением и пороху в пистолях — в половину заряда. Постарайтесь не стрелять в голову. Еремеев хоть и повёл себя как мальчишка, но как я выяснил, весьма порядочен и человек чести. В возрасте пятнадцати лет поступил на военную службу юнкером Малороссийского кирасирского полка, в марте прошлого года — эстандарт-юнкер, а девятого мая получил чин корнета.

— Как скажете, Иван Иванович. Была б моя воля, я б корнету просто розог всыпал, но будем честны перед собой: мы недооценили Жульет. С её-то опытом интриг распалить в мальчишке чувство справедливости и представить его защитником униженных и оскорблённых — дело нескольких часов. Давайте хоть немного уравняем шансы. Передайте секундантам, что я настаиваю на просьбе предоставить право первого выстрела оппоненту.

Противная сторона отказалась: 'Ни в коем случае, — буркнул корнет и добавил, в нарушение всех правил , видимо, позлить меня: — Моя рука тверда на рассвете. Сомневаюсь, что Вы можете сказать о себе то же самое', и вскоре прозвучала дежурная фраза о невозможности примирения сторон.

Секунданты обозначили позиции, объяснили правила поединка, вручили участникам дуэли пистолеты, воткнули в заранее отмеченное место сабли и разошлись по сторонам.

'Сближайтесь!' — прозвучала фраза.

Некоторое время мы смотрели друг другу в глаза. Еремеев, вытянувшись в струнку, стоял боком, прижав оружие к своей голове и, похоже, даже не дышал. Что ж, на этой дистанции попасть точно в руку или ногу будет не просто, но зря что ли прошли годы тренировок? Я посмотрел на великолепное изделие Бранда в своей руке, а потом плюнул на все условности и стал подходить к барьеру. С каждым новым шагом я обдумывал, каким образом нивелировать эту дуэль, больше походящую на убийство и, за несколько метров до воткнутой сабли, понял, что необходимо сделать.

— Корнет, Вы сомневались в твёрдости моей руки? — произнёс я и, переводя взгляд на Полушкина, сказал ему: Иван Иванович, дай!

— Чёрт бы Вас побрал, Алексей Николаевич! — проворчал Полушкин. Он резко подбросил яблоко в воздух и зажмурил глаза.

Мгновенье у меня ушло на взведения курка, ещё одно на выравнивание траектории полёта яблока и линии прицела и в третье мгновенье я нажал на спуск. Наливное яблочко, как и тысячи тарелочек до него приняло в себя пулю и разлетелось ошмётками.

Корнет побледнел. Он представил свою голову на месте размозжённого яблока и понял, в какую страшную авантюру позволил себя втянуть. Рука с пистолетом непроизвольно стала опускаться вниз, и указательный палец на спусковом крючке словно замёрз, не имея возможности согнуться. Выстрел прозвучал неожиданно, и едва дым рассеялся, он увидел стоящую напротив фигуру целой и невредимой. Пётр облегчённо вздохнул. Ему предельно стало ясно, отчего его противник до последнего пытался предотвратить дуэль. И как жаль, что это понимание возникло после того, как он заглянул в лицо смерти. Это станет ему уроком на всю оставшуюся короткую жизнь в несколько шагов, так как дьявол едва не пометил его душу. Сейчас его пригласят к барьеру, и он будет вынужден подойти к сабле, после чего его убьют.

'Зарядите пистолеты', — прозвучала команда распорядителя, после некоторой заминки.

В последние дни, оставшиеся до накрывшего Смоленск ужаса войны, горожане ещё не верили, что час его сокрушения близок. По улицам, точно зловонные запахи, разлетались всякие слухи. Приказчики, распродавая товар в своих опустевших лавках, толковали о невероятной по численности армии Наполеона, разбухшей благодаря полкам князя Иосифа Антона Понятовского , отточивших свою свирепость на австрийцах, и подкрепившихся сладостью пиренейских монахинь, которых они насиловали после сражения при Сомосьерре. Слушатели поглядывали на крепостные стены, не примечая ни дозорных, ни часовых, понимая, что все эти фортификации служили более к отраде любителей древностей, нежели полководцам и страх пронизал их внутренности.

Впрочем, когда упоминали командующего Барклая-де-Толли, то помянутые кровожадные шляхтичи вмиг превращались в слабаков и хлюпиков, которые только и способны, как воевать с девками. Если верить генералам, то враг настолько жалок, что, найди они даже силы сдвинуть с места свои пушки, им всё равно нечем стрелять из них, и потому, окажись на редутах достаточно дюжих смоленских парней, они утопят в плевках и насмешках всех, кто осмелится приблизиться к городу. Радости войны на словах всегда краше, чем на деле, однако картина сражения, выигранного посредством слюней и хвастовства, оказалась достаточно недолговечной. Вечером на улицах было особенно заметно, что шумный и многолюдный город захлопывался, словно раковина спондилюса. Те, у кого хватило ума, уже обзавелись достаточным количеством повозок и покинули город, предоставив остальным полагаться на запертые двери и плохо заколоченные окна. Немного глупее поступила церковь: епископ Ириней Фальковский убыл по внезапно появившимся делам в Ярославль, забыв прихватить возок с архиерейской казной. Копеек, занесённых прихожанами, было настолько много, что от тяжести лопнула материя мешков и медь смешалась с серебром. Монахи бросились перегружать, но тут не выдержала ось подменной телеги. В итоге возок присыпали поленьями и бросили даже серебро, отдавая предпочтение золоту. Понятно, что подобная маскировка оказалась слабовата.

Дом Есиповичей уже расстался с самыми роскошными предметами своего богатого убранства: огромные агатовые вазы, серебряные подносы, блюда из майолики, хрустальные муранские бокалы с позолотой, фарфор, картины, ковры и лучшее бельё — всё это было убрано, упаковано и отправлено в старый дом ещё неделю тому назад. Но оставалось ещё многое, и вначале это добро завернули в вышитые шёлковые занавеси, затем в тяжёлые фламандские шторы, а потом уложили в два турецких, тех самых, которых притащил капитан из Измаила, сундука длиною с гроб и высотою в аршин. Что не влезло — уложили в третий, который был так изукрашен позолотой и маркетри, что пришлось в свой черёд, обернуть его в дерюгу, чтобы уберечь от сырости и повреждений. Потребовалась вся сила близнецов, чтобы перетащить сундуки во двор, а там, возле отхожего места для прислуги, выкопали большущую яму. Закопав сундуки и покрыв землю булыжниками, на это место было вылито несколько десятков вёдер воды, а потом туда запустили пяток свиней, купленных по непомерно вздутой цене, за несколько дней до этого, и они принялись кататься и валяться в грязи, как это умеют делать эти милые животные. Дом разом опустел и лишь пара мраморных статуй, да мебель, которую невозможно было вынести через двери, намекали на то богатство и роскошь ещё недавно царившие здесь.


* * *

Корнет поскользнулся и с трудом удержался на ногах. С косынкой на груди и покоившейся там простреленной рукой, приседать было нелегко. Когда у него получилось снова обрести шаткое равновесие на мокрой от выпавшей росы траве, до его слуха донеслись громкие крики и топот копыт. У ворот, за которыми только что исчезла последняя курица, появилась свора лающих собак, вертящихся на одном месте. Вплотную за ними сбились в кучу лошади. Удачная охота, решил он, затаив дыхание и глядя в бледном свете утра, как мужчины в возрасте, слезшие с коней, ослабляют подпруги, снимают сёдла, и вешают сушиться потники. Бабы на кухне тут же кинулась к охотникам, стаскивая с волокуш грубо освежёванного огромного кабана и несколько тушек поменьше. Пока убоину подвешивали на крюки возле кухни, кто-то стал снимать шкурки с зайцев и собаки занялись лаем, предвкушаю скорую трапезу.

— Рано сегодня поднялись, корнет? — крикнул ему один из странно одетых охотников, ехавший замыкающим и сдававший кухарке целый кукан с зайцами.

— Если бы Вы, Иван Иванович, подобно мне, должны были так же исполнять обряд ежедневных атлетических упражнений, вам бы пришлось встать ещё раньше, — улыбнулся в ответ корнет.

— Вот Вы и не правы. На заре, пока я делал дыхательную гимнастику, а для меткой стрельбы она необходима; я даже успел помолиться, чтобы Господь, несмотря на мою лень, послал мне жирную косулю. И в результате, Он ответил мне кабаном, тремя подсвинками и дюжиной зайцев. Замечу, вокруг не было ни единой живой души.

Еремеев рассмеялся.

— Как Вы говорите? На заре? Значит, Вы делали свою воздушную гимнастику, сидя верхом на лошади, а собаки нашего любезного Леонида Львовича тем временем вторили своим воем и лаем, загоняя зверя. Чтобы вернуться с такой славной добычей, когда солнце только едва поднялось над горизонтом, вы должны были выехать в лес ещё до рассвета.

Хотя они были едва знакомы, Пётр Сильвестрович уже успел привязаться к Иван Ивановичу после той злосчастной дуэли, а после предательского выстрела Жерома — считал своим спасителем, так что заниматься словесной пикировкой имели полное право.

— Значит, бог дал мне острый глаз, чтобы видеть в темноте и не обращать внимания на время суток. Вторым я не так хорошо вижу и обычно, прищуриваюсь, когда целюсь.

— Кстати, я не слышал звуков выстрела, — растерянно проговорил Еремеев.

— Петя, — сказал с улыбкой Полушкин. — Воистину, летом я настоящее проклятье для зайцев, — и подходя ближе, протянул корнету кистень. — Этим наши предки били косых, не сходя с лошади. Как-нибудь попробуйте. А на будущие, хорошей охоте предшествует правильно выставленные ловушки да долгая и кропотливая засада. Сегодня мы не сделали ни единого выстрела.

Потом всякое веселье из его глаз вдруг исчезло, и он спросил:

— Как рана? — его голос теперь был слегка охрипшим, но таким же дружеским.

— Пальцы почти все двигаются, а на животе остался лишь шрам.

Полушкин засунул руку в карман и, вынимая, на его ладони появился платок. Раскрыв его, он произнёс:

— Я подобрал несколько крупных желудей, катайте их в ладони, разрабатывайте кисть.

— Спасибо, Иван Иванович.

— Бросьте, не надо благодарить. Ещё до полудня мы покинем усадьбу Леонида Львовича, а Вам, мой друг, стоит ехать к дядьке в Трегубово. Просите у него дать в денщики прошедшего службу солдата и скачите в Поречье либо сразу к Алексею Николаевичу. Держитесь подле него. И последний совет, не лезьте под пули. Хоть за Вами и присматривают с небес, не искушайте Судьбу. Я много раз видел, как умирали самые смелые, а побеждали самые осторожные.

Вот такая была моя история путешествия в начало XIX века в Смоленскую губернию, которую я и мои сподвижники — Полушкин Иван Иванович, Ромашкин Андрей Петрович и Есипович Генрих Вальдемарович, крестьяне и рабочие Борисовки и окрестных деревень всячески обустраивали и облагораживали в надежде, что труд послужит славе и процветанию нашего Отечества. Я смею надеяться, что это нам удалось, а потомки наши, сохранят и приумножат все добрые начинания. Видит Бог, мы старались и, уходя, я хочу сказать вам, как, пожалуй, при расставании принято на Руси: прощайте, и не поминайте лихом!

(засада Жерома)

На расстоянии около ста метров от моста, направо от дороги, прорезавшей ухоженные поля и грядки, находился трактир, хорошо известный путникам особыми наливками и шикарной яичницей. Заведению было уже лет тридцать, когда пришло время возводить почтовую станцию. И будем откровенны, после последней перестройки выглядело оно достойно. А раз здание уже было, то его решили арендовать за счёт казны и сделать крохотную пристройку в обеденном зале для смотрителя. К слову, менять особо ничего не стали, даже старую вывеску, где крупными синими буквами на выбеленной доске красовалось: 'У моста' — оставили. И все изменения свелись к тому, что хозяин трактира, отставной по ранению капрал, стал числиться на службе.

В ясное и солнечное, но немного ветреное летнее утро, трактирщик и по совместительству станционный смотритель, с крайне возбуждённым и озабоченным видом переходил от кухни к казённому столу и обратно, пытаясь вникнуть в суть только что доставленного письма. Иногда он притворял дверь и высунув голову, спрашивал:

— Где этот чёртов конюх?

— Скоро будет, — отвечала маленькая, худенькая, молодая брюнетка с выдающимся бюстом, живая и энергичная и видимо, командовавшая всем домом.

Получая такой ответ, трактирщик покорно возвращался к столу, перекладывал бумажки, а затем возвращался на кухню, заглядывал в кастрюли, тыкал в жаркое вилкой, но, по-видимому, не в силах был отделаться от занимавших его мыслей и снова возвращался в свой крохотный кабинет. 'Где я возьму столько лошадей? — задавался он вопросом'. И тут стоило обратить внимание, что дюжина лошадок у него была, вот только содержались они непосредственно в деревне, где использовались по разному назначению, несмотря на свой казённый статус. Впрочем, по документам они были в пути либо на излечении, и если путник сильно спешил, то за отдельное вознаграждение (и не восемь копеек за версту по Белорусскому тракту, а как по столичному тарифу за десять), — лошадка волшебным образом находилась. К примеру, если от Смоленска до Духовщины расстояние составляло пятьдесят две версты, то переплачивался рубль. А если десять лошадей в день? Так что для его положения, логистический бизнес у трактирщика был серьёзный. Однако вернёмся к письму, в котором чёрным по белому сообщалось о предстоящей ревизии, вернее лошадином смотре и сверке по жалобам. Прикормленный регулярными подношениями писарь предупреждал и заклинал подчистить все хвосты, как в прямом, так и переносном смысле.

Станция возле моста была явно не приспособлена для того, чтобы в ней могли переночевать запоздалые путники. На чердаке имелась свободная комната, но её обычно использовала служанка, приводя туда гостей, которым требовалось нечто более возбуждающее, нежели горячительные напитки. Станционный смотритель не хотел пускать туда путников, спрашивая, почему бы им не найти приют в деревне. Это продолжалось до тех пор, пока Иван Иванович, наклонившись к нему поближе, иронически не поинтересовался, известно ли тому об участившихся случаях фальшивых подорожных, по которым выдают лошадей вне всякой очереди и прочих махинациях. Эффект был сродни вывернутого ушата ледяной воды на вышедшего из парной. Толстяк задышал, как астматик, и уставился на странного гостя, заметно побледнев, словно проворовавшийся товаровед, хотел что-то произнести.

— Ну! Тюленья харя! — резко крикнул Полушкин. — Что молчим?

— Смилуйтесь, — пробормотал смотритель, и глазки его беспокойно забегали. — Не виноват я. Пощадите! Христом богом...

Комната была тут же предоставлена, и пока менялось бельё, нам подали ужин. Половина жареного поросёнка, размером с колесо телеги блюдо с рябчиками и гречневой кашей, каравай хлеба и две бутылки вина. Смотритель сам принёс несколько восковых свечей, убирая сальные, и едва мы приступили к трапезе, как за дверью раздалось лошадиное ржание, и вскоре перед нами предстал корнет.

— Господа, вот уж не ожидал вас увидеть! — восторженно произнёс он.

— Какими судьбами, Ваня? — спросил я и тут же предложил: — Присаживайся.

На столе моментально появились дополнительные приборы и после рюмки 'за встречу', корнет поведал свою короткую историю. Дуэль возле конюшни не прошла даром. Глупо было тешить себя иллюзиями, что всё останется в тайне и корнета с тёплого места турнули. Вместо заболевшего курьера его незамедлительно отправили к командующему 1-ой Западной армией Барклаю-де-Толли. Так что с нехитрыми пожитками и стариком-кучером он следовал в Литву.

Воспользовавшись бродом, Жером Фуркад обогнал фельдъегеря как минимум на лье и, встретив по дороге знакомую, пылящую в одиночестве карету, не стал паниковать. Он давно подметил, что движение по тракту отличается особой интенсивностью разве что только утром, а уже после трёх часов ленивые русские предпочитают предаваться отдыху. Лишь движимые служебной необходимостью чиновники, потрясая перед смотрителем подорожной и в спешке требуя казённых лошадей, нарушают этот установившийся уклад. Чиновников, курьеров и сорящих деньгами ради скорости на последней станции не было и с большой долей вероятности, кроме корнета до самого заката тут никто и не появится. Посему, он продолжал ехать вперёд, будто никуда особенно и не торопился, поглядывая по сторонам и что-то прикидывая. В какой-то момент он притормозил лошадь. До того времени, когда начнёт темнеть, оставалось не более пары часов и он решил, что перед ночёвкой на очередной станции, ему лучше решить все свои дела здесь, на опушке. По его расчётам, экипаж легко будет разглядеть на том длинном участке тракта, где по обеим сторонам расположились покосные поля, и дорога шла на возвышенность. Жером достал из тубуса полевую подзорную трубу, и, спрятавшись в тень большого дерева, навёл её туда, откуда, по его предположению, должен был появиться корнет. Взяв за ориентир одиноко растущую у дороги осину, до которой было метров пятьдесят, он без особого труда определил расстояние до поворота. Шестьсот шагов затяжного подъёма в горку, давали возможность не только хорошо прицелиться, но, и гарантировано попасть в цель. Вскоре на дороге показалась нагруженная сеном крестьянская телега, возничий которой, облегчая труд своей лошадке, двигался рядом с ней и периодически поглядывал на плетущегося позади жеребёнка. Жерому удалось как следует разглядеть лицо крестьянина и он, отложив оптику в сторону, принялся распаковывать своё ружьё. Это было весьма необычное оружие, Жульет передала ему винтовку мастера Жирардони, стреляющую безо всякого пороха, используя лишь силу сжатого воздуха. И тот недостаток, что пуля летела не более трёхсот шагов, его нисколько не смущал. Фуркад пользовался репутацией чертовски хорошего стрелка и человека, который никогда не бросает начатого, да и расстояние до дороги было ничтожно мало. Отметив ориентиры для стрельбы, и прицелившись, он понял, что выбранное место не совсем удачно и план придётся изменить. Опыт помогал ему удерживаться от поспешных, и как следовало, неразумных действий. Маскировкой пришлось пожертвовать. Находясь на склоне среди толстых стволов деревьев, он не мог контролировать всю дорогу, да и ветер вносил свои поправки. Было бы ружьё нарезное и пороховое, обращать особое внимание на резкие порывы он бы не стал, но в данном случае, любая мелочь могла сыграть свою роль.

Крестьянину сегодня повезло. Вместе с телегой он поднялся на горку и присев на свободный от сена край, с криком: 'Но! Родимая!' — хлестнул вожжами по крупу, погоняя кобылу. Убийца проводил их взглядом, и как только верхушка копны пропала из вида, сел на лошадь и заехал поглубже в лес. Потом, описал полукруг так, что оказался практически на вершине, где снова осмотрелся. 'То, что надо, — решил он'. Если Жером чему-то и научился в Испанской кампании, так это отлично выбирать места для засады, которые обеспечивали ему укрытие и путь к отступлению. Обстоятельства склонны меняться, причём не в лучшую сторону, так что о преимуществе стоило позаботиться заранее. Оставив коня в лесу, он пешком вернулся на холм, откуда был виден тракт. Выбрав в качестве укрытия молоденькую ёлочку, у корней которой из-под земли вылезал высокий камень, стрелок устроился ждать.

Минуты шли одна за другой, а фельдъегерь всё не появлялся. Француз лежал неподвижно и прислушивался к окружающим его звукам. На всякий случай он даже замазал влажной землёй шпоры, дабы те случайно не звякнули. Всё было спокойно. Он мог выжидать часами, стойко выдерживая неудобства, голод, жажду и скуку; не думать о них и сосредоточиться на выполнении задуманного. Однако что-то сосало внутри, словно под ложечкой. Он не мог понять, в чём его ошибка. 'Неужели гонцу что-то показалось подозрительным? — подумал он'. Жером несколько раз встречался с людьми, чьё чувство опасности для себя превышало все мысленные пределы. Не всякий зверь обладал таким чутьём, но то были убелённые сединами бойцы, а тут только что надевший мундир мальчишка-корнет. Не вязалось это, тот был простоват как два су. Единственное, что могло служить оправданием задержки, так это какая-то беда с транспортом, но об этом даже не хотелось думать. Сейчас ещё был выбор: остаться на месте и перехватить гонца в момент, когда тот всё же появится на дороге, или вернуться назад и следовать к самому мосту, пытаясь найти его там. И с каждой минутой этот выбор становился всё эфемернее. Солнце клонилось к закату и надвигающаяся темнота, практически не оставляла выбора. Прошло ещё с четверть часа, как стоявшая в лесу лошадь тихо заржала, и Жером крепко выругался про себя, что даже скотина понимает, что надо возвращаться, но услышав ответное ржание, раздавшееся на дороге, быстро собрался и прильнул к прицелу ружья. Всадник, в узнаваемой гусарской форме был как на ладони. Безрадостная улыбка тронула уголки его рта. Оставались считанные мгновения до того момента, когда он нажмёт на спусковой крючок, как появился ещё один участник событий. 'Проходной двор, а не старая дорога, — подумал Жером. Да через Сен-Мартен меньше народа проезжает, чем тут'. Всадник, тем временем, поравнялся с нагонявшей его кибиткой, и что-то сказал кучеру, после чего тот остановил лошадей, и соскочил на дорогу. Из экипажа вылез ещё один военный, протягивая товарищу лукошко с яблоками. Спустя минуту военные отошли по разные стороны и принялись справлять малую нужду. Лучшего момента и быть не могло. Ведь хорошо известно, что сам факт пристального наблюдения настораживает рассматриваемый объект, но только не в данном случае. Слишком уж уязвим человек в эти мгновения, сосредотачивая внимание на своём действии. Так что скорость решала всё. Руки действовали автоматически: выстрел, ствол вверх, дождаться пока пуля займёт своё положение и снова выстрел. Два хлопка меньше чем за полминуты.

Фуркад ухмыльнулся, чувствуя, как его захлёстывает волна безрассудства. Дьявол! Как всё легко получилось! Он мог бы с таким же успехом просто встать и пойти прямо к дороге и расстрелять кучера с пассажиром и всадника. Шансы те же. Он по опыту знал: когда кажется, что в любом случае, что бы ты ни делал, шанс на неудачу слишком высок, то самая дерзкая попытка и станет самой успешной. А то, что возничий бросился наутёк без оглядки, он предвидел. Редкий храбрец не потеряет головы, когда смерть проносится рядом. Так что пусть бежит.

Оказавшись на месте расстрела, Жером заметил свои огрехи: несмотря на залитую кровью голову, оказавшийся волей злого случая, корнет всё же был жив и шевелился, пытаясь что-то ему сказать. Мальчишка вытянул перед собой руку, словно хотел закрыться ею от нового выстрела либо, прося пощадить его. И эта ситуация даже подзадорила француза. Направив ствол на живот корнета, он спустил спусковой крючок, и короткий всхлип поставил точку. Времени катастрофически не хватало даже спрятать трупы и обстряпать всё, как разбой на дороге. Однако жажда наживы не отпускала, и, закончив обыскивать фельдъегеря, убийца попытался вскрыть походный сундук. Но кроме белья и прочей одежды там ничего не обнаружилось и теперь стоило как можно скорее покинуть место преступления.

Подбежав к дереву, под которым стояла лошадь, Жером спрятал своё ружьё вместе с пакетом для военного министра в деревянный пенал и протянул скучающей животине трофейное яблоко. Уловив запах лакомства, она любовно ткнулась мордой в ладонь, и шершавые губы смели фрукт, одарив руку дающего. Француз в ответ погладил бархатистый мягкий нос, затем проверил ремни и, собрав поводья, легко вскочил в седло. 'Дело сделано, — подумал он. — Не столь важно, что в письме, когда оно понадобится, эта информация сто раз успеет устареть. А вот в нужный час, образец почерка, его стилистика, оттиски печати, и подпись, могут оказаться просто неоценимы'. Потребовалось железное самообладание, чтобы спокойно отъехать прочь. Как всегда в такие минуты, кровь стремительно неслась по жилам, и он вынужден был стиснуть зубы, чтобы не выплеснуть напряжение в крике победы. Лошадь под ним задрожала и, чувствуя особый восторг риска, готова была рвануться галопом, но сильные ноги сжали её бока и спустя несколько минут одинокий всадник, как ни в чём не бывало, трусил по пыльному тракту, уходя в закат. Для бывшего гувернёра теперь настал самый опасный момент: не привлекая ни чьё внимание, добраться до Ковно, и с проводником пересечь Неман. Он сделал для Франции и императора всё, что мог и даже больше.


* * *

Владельцам губернаторского дома не было стыдно за его внешний вид и прилегающую территорию. Подъездная дорога, обрамлённая хвойными деревьями, заканчивалась двумя рядами прекрасных цветочных клумб. Подстриженные под руководством садовника зелёные лужайки ласкали взор, и всё было гармонично и выверено. На свободном месте, между оградой и домом находилась пергола, от которой гаревая дорожка пряталась под рукотворной аркой из глициний. Над парадным входом размещались горельефы в виде рук, держащие на цепочках чугунные фонари со слюдяными окошками. Светильники заправлялись маслом и в отличие от факелов, в тёмное время суток чадили весьма умеренно, не закапчивая выбеленные архитектурные изыски. Летом, горельефы украшались вьющимися растениями, которые образовывали пышные спирали и, словно мягкие щупальца обвивали ближайшие колонны и пилястры, а дальше, тянулись по карнизу, где утончались и сливались с украшениями аркад. Стены были покрашены в нежно-голубой цвет, а оконные проёмы белели недавно наведённой известью.

 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх