Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

И корабль плывет...


Жанр:
Статус:
Закончен
Опубликован:
29.01.2017 — 30.01.2017
Читателей:
4
Аннотация:
Год 1890-ый от рождества Христова. Двадцать девятый год с того памятного дня, когда Лондон был продан королевой Викторией в обмен на жизнь принца Альберта, продан и низвергнут в ад вместе со всеми своими обитателями. Двадцать девятый год в мире без солнца. Двадцать девятый год в мире без надежды. Выжить вполне возможно, но вот остаться человеком...
 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 
 
 

И корабль плывет...



И корабль плывет...



И каждый смотрит на меня,



Но каждый — словно труп.



Язык, распухший и сухой,



Свисает с черных губ.



И каждый взгляд меня клянет,



Хотя молчат уста.



И мертвый альбатрос на мне



Висит взамен креста...



(С. Колридж. Сказание о старом мореходе).


"7 июля 1890 года от Рождества Христова 29 год со дня Падения..."

Привычка в который раз тянет мою руку записать, как и полагается, наши точные географические координаты и та же привычка заставляет рассмеяться про себя — в который уже раз. Последний секстант, что был у флота, давно, наверное, переплавили — на пули или на пуговицы, тут уж не знаю. Какой толк от этих безделиц здесь? Какой толк напоминать нам лишний раз, что больше нет ни Солнца, ни Полярной звезды?

"...угля хватит еще на две недели, если не лишать жилую палубу обогрева и подавать горячую воду в трубы по полчаса в сутки. Потом — уже ни крошки, чтобы идти дальше под паром..."

И вот тогда-то нам и крышка. Инженер сообщил о том еще вчера — своим привычно хриплым, надтреснутым голосом. К голосу Волдыря Рейли привыкнуть сложно — легкие его забиты угольной пылью что твой дымоход, но голос его никого не пугает, в отличие от лица, которым он и заработал свое прозвище. Покрытая шишковатыми наростами желтушная морда, правый глаз, что давно превратился в раздутое, ядовито-оранжевое бельмо...если дотянем в этот раз до дома, придется его ссадить. Никто не хочет быть рядом, когда вылупятся осы.

"...продовольствия на неделю при строгой экономии..."

И при условии, что ее правила в который раз получится во всех вбить. Особенно в так называемого капитана, болтаться этому идиоту в петле и гореть в адском пекле.

Последние мысли снова почти заставляют рассмеяться. Надежды на то, что этого остолопа, этого мальчишку приберет кто-нибудь в Латунном посольстве, практически нет: таким мусором даже черти побрезгуют. А если и возьмут, то вернут через пару дней с воем и слезами.

"...груз, что весьма радует, довольно спокойно переносит плаванье..."

Еще бы тому не радоваться. Проснись эта штука сегодня или завтра и начни грохотать по палубе, у кого-нибудь точно нервы сдадут. А ему-то что — глина она глина и есть. Чем оно думает — один Господь знает, зато как втемяшится что-то...

Так. Об этом сейчас лучше не вспоминать. Просто не вспоминать, и глаза те, что в памяти снова всплыли, подальше запрятать. Еще не хватало — снова до утра не спать.

"...кроме смерти матроса Артура Лоури от чахотки, что было установлено в результате вскрытия..."

Врача, Кигана, никто и никогда не зовет по имени — только Режиком. Эта плешивая скотина с растрескавшейся, словно пересушенный фрукт, мордой, заслужила ту кличку до последней буквы. Режик любил хвастаться, что успел немного "побывать" в Оксфорде, и лишь "волей случая", как он всегда повторял, оказался в Лондоне в день, когда последний украли. Было ли то правдой или Режика просто вытурили из университета в шею, или, что еще вероятнее, его нога вовсе не ступала за его порог — значения вовсе не имело, а имел его лишь один неприятнейший факт: в медицине Киган разбирался чуть хуже, чем средняя свинья в апельсиновой куче. Страшнее было другое — врачевать на свой манер он любил, любил до безумия, вцепляясь в каждый шанс попрактиковаться, как постельные клопы в наши тела. Он мог дать порошок, который принимали, когда действительно ломило голову или зубы, но ни с чем более серьезным Режика беспокоить не решались. Дуракам, впрочем, законы не писаны, и капитан на своей дурости уже когда-то хорошенько обжегся. До сих пор помню, как он явился к Кигану со страшно распухшей щекой, за которой что-то уже успело воспалиться и раздуться таким манером, что ни рот толком не желал открываться, ни глотать его обладатель не мог. Режик, как обычно, не думал долго — побрызгав вином на свой любимый перочинный нож, развел капитану челюсти, и, забравшись к тому в пасть, в два счета раскроил всю десну. Из капитана текли в равных пропорциях гной, кровь и вопли, но Господь был милосерден к своему незадачливому слуге: провалявшись пару дней с жаром, идиот оправился, а его рана затянулась.

Пару дней назад же Режик и вовсе царствовал: тело скончавшегося во время ужина матроса доставили ему, и, выставив на всякий случай — отдавать погибшего на растерзание Кигану никто из его товарищей особо не желал — у дверей лазарета пару человек с ружьями, заперли там Режика вместе с покойником. Возня длилась добрых два часа, а то, что осталось от тела, сочли за лучшее завернуть поскорее и спустить за борт, в угольно-черные воды: никому из нас не хотелось, чтобы команда видела плоды Режиковых художеств. Результат, впрочем, достигнут был — кое-как откромсав покойнику часть легких и покопавшись в тех, Киган горделиво заявил, что нашел свидетельства развития чахотки и пневмонии, а по печени, хоть мы того и не просили, заключил и о злоупотреблении алкоголем.

"...большие огни где-то вдалеке. Сложно сказать, идем мы к Лондону или вновь отклонились от курса, но бедственное состояние не позволяет выбирать — пристать придется в первом порту, что сможет, а главное — захочет нас принять.

Первый лейтенант Сайрес Лири. Боже, прокляни королеву!".

Выведя обычную подпись и закончив, наконец, марать страницу журнала чернилами, отбрасываю перьевую ручку. Курс, направление и сила ветра, ход и крен, температура воды, высота барометра, обороты винтов...все, что когда-то было обязательным наполнением таких вот пухлых шнуровых книжищ, теперь большей частью никому и не нужно. Иногда я все-таки заполняю все по правилам — все, что еще не потеряло свой смысл здесь. Иногда, когда мне хочется потешить себя сладкой ложью: все это сон, затянувшийся на годы, сон дурной и гадкий, но я буду делать все, как должно, и тогда, быть может, когда-нибудь проснусь...

Сейчас бы встать, доковылять до вешалки и, сдернув с нее тяжелую шинель, выудить из внутреннего кармана заветную серебряную фляжку, в которой, на самом донышке, осталось еще немного спасительной отравы...

Ага, как же. Размечтался. Во-первых, тебе нужно проверить вахту. Во-вторых, найти корабельного кота, а если не найдешь, хотя бы убедиться, что все зеркала на своих местах. И, наконец, это просто некрасиво — выхлебать все в одну глотку, когда Нори это нужно не меньше, чем тебе. А если говорить откровенно, то и больше.

Масляная лампа на столе еле тлеет, так что через каюту приходится пробираться почти на ощупь, на ощупь же нашаривать сваленное на койку тряпье. В изголовье той койки висят распятье и всегда заряженный пистолет — одним словом, только самое необходимое. Нашарив все, что нужно для выхода наружу, который не закончится обморожением от кожи до самого мозга, начинаю одеваться. Поверх шерстяной рубахи натягивается истерзанный временем свитер, с вешалки сдирается форменная шинель — толстая, непромокаемая — и грязный, как наша работа, шарф. Рядом с мятой, жесткой подушкой, в которой от перьев остались уже одни палки, что ночами больно впиваются в затылок, находятся и рукавицы, тоже, само собой, форменные — Королевского военно-морского флота. Флот уже два десятка лет как рыб кормит, а перчатки все еще целехоньки. Какая ирония, черт бы ее драл. Натянув вязаную шапку с ушами, завершаю стандартный ритуал: все бумаги в стол, ключ — на шею. Гасим лампу и вот теперь — точно все. Можно, чертыхаясь, выползать.

Первое, что тебя встречает, стоит только подняться на палубу — тьма, до того густая, что после помещения всерьез можно решить, что пока ты дрых, твои глаза успели украсть пауки-плакальщики и скормить своим детям. Тьма царит здесь почти безраздельно — почти живая, дышащая, осязаемая, и, кажется, с какой-то первобытной яростью реагирующая на тусклые, болезненно-зеленые всполохи корабельных огней, что прорезают дыры в ее бесконечном полотне. Порою из тьмы выплывают складки тумана, что тянется к кораблю, словно руки призраков, порою из бесконечных траурных сумерек моргают, словно нам в ответ, какие-то далекие фантомные огни — ярко-зеленые, пурпурные...

Температура минус тридцать девять и это далеко не предел. Под ногами хрустит лед, что весь прошлый день откалывали и сбрасывали за борт огромными кусками. Под ногами, если приглядеться и разжечь огонь в лампе посильнее, можно отыскать и темно-красные осколки, давно заледеневшие капельки крови, которая лилась тут вчерашним же утром. Лилась — нельзя от того отвернуться, нельзя то забыть — по моему приказу.

Несчастный дурак Уилер. Я предупреждал. Я же его предупреждал.

Мороз в то утро стоял такой, что даже закутавшись в три слоя, ты получал ледяную гирлянду на глаза, а губы покрывались корками от замерзшего пара дыхания. Бывали случаи, когда приходилось отрубать волосы, примерзшие к одежде. Бывали случаи, когда кто-то, неосторожно стукнув челюстями друг о друга, заставлял свои зубы разлетаться осколками. Бывало и что похуже — например, когда вместо метели с севера приходил восковой ветер.

Темное утро — о времени, как и всегда, говорят лишь часы. Утро здесь ничем не отличается от дня, а день от ночи: все свалено, спрессовано в один бесконечно длящийся угольно-черный поток. Тьма и редкие огоньки сверху — то не звезды, то, как говорят, лишь мерцающие камни, чей свет тянется к нам с вышины, из необозримой дали, где находится потолок пещеры, циклопической структуры, которую целиком не в состоянии был вместить в себя ни единый человеческий разум. Бездна, дальний край, то, что всегда оставалось за стенами сотворенного мира. Крышка нашего общего гроба, крышка от коробки с игрушками, куда сброшены мы все. Мы — новые оловянные солдатики, пришедшие на замену тем, кто уже давно оплавился до неузнаваемости в адском огне. Мы — все те, кого, не моргнув и глазом, принесла в жертву старая шлюха Виктория, чтобы спасти своего ненаглядного принца.

Темное утро. Закутанные с ног до головы матросы, меховые капюшоны, белые губы и обмороженные лица. Обнаженное тело, посиневшее от холода, что гонят сквозь ряды. Конвоиры с факелами и ружьями. Тело дрожит и бьется, тело корчится, но его берут в старые добрые кошки о девяти хвостах, и секут, секут, а кровь, лишь вырвавшись на свободу из клетки плоти, тут же начинает замерзать. Тело пытается упасть, но его подкалывают саблями. Толпа свирепеет. Вокруг пляшет первобытная тьма, и лишь факелы и лампы вырывают из нее бледные от холода и злобы лица. Удар в переносицу, удар по глазам. Тело падает. Снова принимаются стегать плетьми, колоть железом, наконец, бросают горящий факел чуть пониже живота. Вскочив, тело плетется вперед, качаясь во все стороны, но везде его встречают лишь плети и железо. Залитый мгновенно стынущей кровью, покрытый коркой, что делает его похожим на краснокожего дикаря, он валится на палубу и больше не встает, лишь немного дергает еще ногами.

Несчастный дурак Уилер. Я предупреждал, еще когда он впервые ступил на борт. Я предупреждал каждого из них.

На этом корабле не молятся ни Соли, ни Буре. На этом корабле не держат идолов. На этом корабле остаются людьми.

Несчастный дурак. Он не должен быть прятать фигурку того божка. Он не должен был ее защищать. И, уж конечно, он не должен был пытаться меня придушить, когда я разбил ее сапогом.

Судно жалобно скрипит и стонет, продираясь сквозь бесконечную тьму, как нож сквозь сгусток испорченного желе. Распалив лампу посильнее, продолжаю обход палубы. Обмерзшие тени скользят мне навстречу, кто-то тихо кивает, кто-то, как и положено по уставу и по погоде, лишь касается пальцами лба. Как ни старайся сохранить тепло, а пара минут здесь, наверху — и твои ресницы уже заиндевели, зубы стучат, а глаза не хотят по-человечески закрываться.

Выше лампу, больше огня. Лампа у меня не простая — зеркальце, что в нее вделано, позволяет, при определенном умении, не пропускать почти ничего, что творится за спиной. Я не питаю иллюзий. Я знаю, как нестерпимо желают моей смерти — если не все, то многие. Знаю я и то, что спасает меня из раза в раз лишь одно: больше они хотят только вернуться домой. Там, дома, часть получит свою долю и пропадет навсегда, сгинет на темных улицах павшего города, а из тех, что останется, придется вновь лепить то, что не даст сгинуть уже мне. Выявлять и вычленять из рядов слабину. Растаскивать подальше тех, кто уже успел сдружиться, старых товарищей или новых знакомых. Раскошеливаться на доносчиков, что будут приносить мне каждый мало-мальски важный шепоток. Вызнавать, чем они живут, за что готовы умереть и, что куда важнее — убить. И молиться, конечно — как без того?

Здесь, внизу, дни сплетаются в одну бесконечную цепь, которую уже не распутать. Похожие друг на друга, как капельки густой черной воды, что терпит в себе нашу старую калошу, они смешиваются в невообразимую кашу и ты чувствуешь, как постепенно перестаешь отличать один от другого. На палубе все тот же собачий холод, на подвахте опять режутся в карты, а до моих ушей снова доносится чей-то протяжный скорбный вой. Может, ветер, а может, нечто, что спало там, внизу, и кому шум наших винтов не по нутру. Может, где-то там, во тьме, попросту кого-то убивают. Не стоит об этом надолго задумываться, все равно никакой пользы.

Капитана я нахожу у ограды левого борта: недоумок стоит, перевалившись через нее, и что-то высматривает в воде. Не самое душеполезное занятие — как минимум в трех случаях из десяти на тебя могут взглянуть в ответ. Заслышав мои шаги, он резко оборачивается, представая во всем великолепии своего убожества.

Закутанный в тяжелую шубу, с сосульками под ноздрями и тухлым взглядом уснувшего карася, этот болезненно бледный молодой человек выглядит более чем жалко. Я, впрочем, ничего подобного не чую: одна мысль о том, что под этой шубой наш герой продолжает таскать снятый с чьего-то трупа и купленный в одном из бесчисленных лондонских переулков парадный адмиральский китель — и вот, меня уже почти трясет, куда сильнее, чем от холода. Награды, которыми это ходячее недоразумение бряцает на каждом шагу, что твоя лошадь колокольчиками, он покупает в каждом порту, в каком найдет — год назад олух даже удлинил свое одеяние, чтобы начищенных блях, орденов и медалей влезло побольше. Воротник шубы пошит из того, что на моей памяти еще дышало, из того, что недоумок получил в наследство вместе с кораблем. То был выглядевший ничуть не лучше своего владельца тощий хорек, большую часть тела которого разбил паралич — в детстве хозяин хорошенько приложил зверушкой то ли о комод, то ли об пол. Капитана за глаза все зовут Небесный Наш: никто, конечно, не верит его россказням о том, что когда-то он был священником — уж больно юн для такого — но с дураками, как известно, лучше поменьше спорить. Меньше тогда будет и криков, и соплей. Мне, впрочем, правда известна — капитан Ховард Эллис если кем и был, до того, как выволочить свою чахлую тушу в море, то простым алтарным служкой, и подняться выше ему бы вряд ли светило. Не светило бы ему, впрочем, и выжить, если бы...

Если бы не та чертова клятва. Если бы я только ощутил себя в силах ее нарушить, чего никак не получалась — даже с полным осознанием того, что тот, кому я ее давал, тот, кому так не посчастливилось быть отцом этого жалкого выродка, давно отбыл в лучший мир — и далеко не добровольно.

Небесный Наш таращится на меня, тоскливо, как предназначенный на забой баран. Кое-как двигает обмороженными губами, наконец, решившись поприветствовать. Киваю в ответ и слежу за его вытянутой мордой. Он боится меня и я это знаю. Он боится меня и я делаю все, чтобы так и оставалось, но, в то же самое время, стараюсь не перегибать ни в одну из сторон. Если он прекратит испытывать страх и решит, что сам сможет со всем справиться — смерть, если страх тот перевесит здравый смысл, которого у парня и без того не особо много — смерть. Маятник этот я качаю уже не первый год — остановить его никак нельзя, но и слишком сильно шевелить тоже...

-Как наша пассажирка? — спрашиваю я, пока Эллис не решил вновь пожаловаться на урезанные пайки, холод, готовые вот-вот лопнуть трубы...да хоть на что-нибудь.

-Н-нормально, — выталкивает он наружу с облачками пара. — Я к ней, конечно, не заходил, но...

Еще бы ты зашел, ключ-то у меня.

-И не стоит этого делать, — сдержанно продолжаю, вновь отслеживая его взгляд. — Я должен напомнить, что с самого начала не одобрял эту идею...

-Но нам нужны деньги...

Ненавижу, когда этот идиот оказывается прав. Просто ненавижу.

-Верно, нам нужны деньги. Потому — и только потому — я согласился взять на борт это создание, — с каждым словом я впускал в глотку все больше холода и это было далеко не самой приятной из вещей. — Держитесь от нее подальше до самого конца плавания, благо осталось уже совсем чуть-чуть...

-Так ли это? — фыркнул Небесный Наш. — Каждый выход в море — это игра, причем слепая. По одному только компасу...

-Рекомендую радоваться, что мы там, где хотя бы компасы работают, — огрызаюсь я в ответ. — Будь мы у берегов Железной Республики, например...

Видеть, как физиономию Эллиса страх мнет и тянет — то еще удовольствие, но от этих слов и мне не по себе, говоря откровенно. Мы оба слышали те истории. Когда в аду разгорелось совершенно новое пламя, пламя революции, стоило, наверное, ожидать, что они зайдут самую малость дальше, чем в мире, что лежит под солнцем. Революция увенчалась успехом и все прошлые законы были торжественно отменены — все до единого, включая законы природы.

-Осталось недолго, — решив, что напугал Небесного Нашего достаточно, стараюсь я подсыпать в голос ободряющих ноток. — Через два-три дня мы уже увидим огни Лондона.

Если, конечно, с ним ничего за это время не случилось. Как минимум раз в год наши карты — и без того составленные почти на глазок — приходится перерисовывать только что не с нуля.

На ответ капитан поскупился — отлепившись, наконец, от ограды, он ковыляет к себе, повесив голову. Я знаю, что у него на уме, очень хорошо знаю. Но, к счастью, тот ключ все еще у меня.

В каюте Нори всегда темно, но даже когда кто-то — обычно я — приносит сюда немного огня, немного света, она не жалуется. В каюте ее всегда царит жуткий холод, и каждый раз, когда мне не открывают слишком долго, я начинаю воображать, в какой позе обнаружу ее давно окоченевшее тело. Дверь за мной захлопывается, и я плетусь сквозь тьму, привыкая к ней, а поводырь мой, чья маленькая ручонка утопает в тяжелых флотских рукавицах, слеп, слеп уже всерьез.

Мы зажигаем свечи и я вижу то, что мне позволяют их трепещущие огоньки. Я вижу хлипкий деревянный стол, к которому прислонено заряженное ружье. Вижу коробку, набитую сломанными часами и серебряными ложками, блюда и подносы, несколько пар башмаков, гвозди, коробки с патронами, нитки и иголки, грязные полотенца, куски мыла, две потрепанные Библии, зубные щетки в стакане, ножи, мотки бечевки...вижу слишком много, чтобы голова не шла в пляс.

Вижу ее. Худая фигурка в плотном багряном жилете, с шарфом вокруг глотки, с грязно-рыжими волосами, что валятся на шею, на плечи. Лицо человека, что родился здесь, родился уже после Падения: бледное, словно и вовсе бескровное. Нори почти никогда не улыбается — очень боится, что собеседник увидит лишний зуб в верхнем ряду. Нори почти никогда не снимает своих тяжелых темных очков, да и незачем — за ними давно уже нет ничего живого.

Каждый раз, когда кто-то начинает о том разговор, звучит вопрос, какой выродок подсунул ей шкатулку с солнечными лучами. Каждый раз она крепко стоит на своей лжи, на своей сказке, твердит, что видела какую-то огромную страшную машину — где-то там, далеко на юге...

Мы зажигаем свечи. Отлично ориентируясь в своем больше похожем на кладовую жилище, Нори достает откуда-то стаканы, а я вытягиваю из шинели свою драгоценную серебряную фляжку.

Не знаю, используют ли еще там, наверху, лауданум или медицина измыслила что-нибудь поэффективнее. Не знаю, и, честно говоря, мне на то плевать — ни я, ни Нори без него уже не можем. Когда-то — сейчас это время кажется сказочно далеким — я делал все по совету врача, разводя четыре капли опиума в бокале с дешевым вином. Потом капель стало восемь, еще позже — десять. И, наконец, я почти с восторгом обнаружил, что готовый препарат, смесь из равных частей опиума и спирта, помогает куда лучше.

Раны, боль от которых я глушил когда-то этой настойкой, давно сгинули, оставив на память о себе лишь несколько жутких шрамов. То, что я пытался забить, запрятать поглубже в себя в годы последующие, увидеть было нельзя — да и тело ко всему этому отношения никакого не имело...

Мы зажигаем свечи. Мы — большей частью я — тихо говорим, расплачиваясь самой ценной валютой из всех, что есть в аду. Мы рассказываем истории.

Я постепенно осушаю свой стакан. Я слушаю новорожденные предания о новых богах, к которым обратились в отчаянии люди, слушаю о Соли, Камне и Буре, ведь врага надо знать в лицо. Я слушаю о ложных звездах и о том, что это всего лишь светлячки с Луны, что прижились на потолке пещеры. Я слушаю о разумных обезьянах, ворующих души и о птицах-пророках, что точно знают срок, отмеренный каждому человеку, незадолго до смерти выкрикивая его имя. Я слушаю про спрятанный где-то на севере Ирам, город столпов, и о прорехе в нем, сквозь которую в мир течет будущее.

Те, кто родились здесь, знают столько, что нам и не снилось. Мы можем быть старше, но это всего лишь значит, что срок, отмеренный нам, выйдет куда раньше, чем их. Мы можем иметь больший опыт, но все наши знания принесены с поверхности, и касаются по большей части лишь ее одной. Мы можем...

Мы ничего уже не можем, кроме как постепенно уступать им место. Мы — те, кто помнил улицы Лондона без резиноволицых людей и големов, мы — те, кто не боялся заглядывать в зеркала, не боялся змей, что выползут оттуда и завладеют твоим телом, спасаясь там от чего-то неизмеримо более страшного, мы — те, кто помнил времена, когда не было всех этих бесконечных арестов в отчаянной попытке изыскать хоть одного настоящего агента этого мифического Календарного Совета. Мы — те, кто своими глазами видел солнце, а не его жалкий лучик, заключенный в каменный ларец. С каждым годом нас все меньше, а их все больше. Мы можем только умирать. Мы можем только рассказывать свои последние истории тем немногим, кто еще хочет слушать.

Я постепенно осушаю свой стакан. Я рассказываю о мире, озаренном солнечным светом, рассказываю о городе, который продали вместе со всеми его обитателями, продали за сущий бесценок, за жизнь одного человека. Я был там, когда нас украли и сбросили в ад. Я был там и я все еще помню, пусть мне и было тогда всего десять лет.

Всю неделю до Падения город заливал невероятный, яростный дождь. Вода барабанила по сломанным крышам, струилась по сточным канавам, каскадом летела с карнизов, пузырилась и кипела, пенилась и разбивалась о мостовые. Количество воды были воистину библейским — за то время, что потребовалось Господу для сотворения всего сущего Лондон почти уже утоп, и уж точно вымок до нитки. Я все еще помню, как незакрытые трубы в многоквартирном доме, моем старом доме, жадно глотали эту удивительно холодную и грязную воду и как она лилась из нашего жалкого комнатного камина. Как крутые мощеные дороги становились новыми рукавами Темзы, как несколько торговцев на рынке сошли с ума от беспрестанного стука капель по крышам их лавок. Все, что могло выйти из русел, давно уже оттуда выскочило и теперь радостно гуляло по улицам. Весь мусор, копившийся на тех улицах, был приведен в движение потопом, городские шлюзы захлебывались им насмерть, каменная кладка тряслась и извергались с грохотом акведуки. Все тогда говорили об одном — либо, в конце концов, распогодится, либо нас смоет к дьяволу. Кто бы мог подумать, что случится именно второе...

Уж точно не я, кто в день Падения успел лишь одно — подойти к окну и полюбоваться на армады бумажных корабликов, которые строили и пускали в дело мальчишки помладше. Я все еще хорошо помнил те разбиваемые ливнем флотилии.

Это и тьму, что меньше, чем за минуту спустилась на город.

Из окна Лондон выглядел черным, как уголь — единственным источником света остались молнии, что мерцали где-то вдалеке. Я все еще помню удары по стенам, помню топот и крики. Все мы потихоньку понимали, что не ослепли и бегали, суетились в поисках спичек.

Я остался жив лишь потому, что выбежал тогда на улицу, выбежал, чтобы убедиться, что такое творится со всем городом, что вся столица скрылась во мраке. Лишь это спасло мою жизнь от того, чтобы быть раздавленной под обломками дома. Увидеть было нельзя решительно ничего, и только Темза мерцала темным зеркалом, мерцала отсветами страшной бури. Лондон словно накрыл черный бархатный плащ, сплошь инкрустированный какими-то странными блестками — их заметили далеко не сразу.

То были глаза, их глаза. А потом, раньше, чем хоть кто-то из нас, столпившихся тогда посреди улицы, успел закричать, уже захлопали крылья.

О многом я никому не рассказываю и не расскажу никогда. Никогда не стану говорить о том, как земля встала на дыбы и пошла трещинами, как из нее вырывались столбы дыма и пламени. О том, как сложился и рухнул мой дом и как я бежал, задыхаясь от страха и падая на холодные камни, бежал, подгоняемый тем невыносимым шелестом, треском тысяч, если не миллионов крыльев — почти обезумевший, почти сдавшийся, бежавший, не разбирая дороги. О человеке, что вытянул меня из расколовшей улицу щели раньше, чем она бы меня пожрала. И уж конечно, о том, что этот человек приходится отцом тому, кому сейчас мы все зовем капитаном...

Опиумный сон осторожно обнимает меня, затягивает мои глаза темной пленкой. Я не противлюсь ему, и провожу то, что кажется мне бесконечностью, в зыбкой, тягучей, сладкой полудреме. Кровь словно остывает и прекращает течь по телу — так бы хотелось, чтобы эта вечность продлилась чуть дольше, но ей отмерены считанные часы. Ровно до того горького момента, когда по кораблю разносится полный ужаса вой, пропущенный через рупор вахтенного.

-Огни! Огни по левому борту!

Разбудите меня среди ночи или с утра пораньше, вырвите из опиумного бреда или оторвите от работы — если ваш вопрос будет о корабле, я отвечу. Корабль — это то немногое, о чем я помню все, и неважно, насколько мне худо в конкретный момент.

Казематный броненосец, чьего истинного названия история не сохранила, был спущен на воду в 1865-ом, за три года до той войны. Водоизмещение — семь тысяч с лишним тонн, девяносто один метр длиной, семнадцать метров в ширину, осадка — восемь метров. Двухцилиндровая паровая машина с питанием от восьми котлов, максимальная скорость хода — четырнадцать узлов. Двойное дно, бронепояс вдоль ватерлинии толщиной шесть дюймов, к носу и корме на дюйм ниже. Погонные орудия прикрыты бронеплитами в четыре с половиной дюйма, центральная батарея укрыта в каземате, который, в свою очередь, надежно прикрыт броневыми переборками. По пять дульнозарядных нарезных орудий с каждого борта калибром двести двадцать девять миллиметров, четверка двенадцатифунтовых орудия системы Армстронга...

По итогам мирного договора 1868-ого года все орудия сняты, а судно, как и вся уцелевшая часть Королевского военно-морского флота, поставлено в очередь на слом.

По итогам не особо честной сделки года уже 1882-ого — старая лохань приобретена неким Робертом Эллисом, чтобы позже, в году 1886-ом, достаться в наследство уже его непутевому сынку.

По итогам совсем уж гнусного дела, прокрученного вашим покорным слугой еще год спустя, корыто перевооружено настолько, насколько позволяли треклятый договор, кошелек и желание выжить: два погонных и два ретирадных орудия калибром сто пятьдесят два миллиметра, по три нарезных двухсотмиллиметровых — в каземате...

Это, несомненно, было тем еще достижением. Но когда дело идет, вернее сказать, катится, к встрече с ханскими судами, единственным верным выстрелом может быть лишь один — тот, что делаешь себе в висок.

Я поднимаюсь на палубу, оставив Нори досматривать сдобренные опиумной настойкой сны — весьма возможно, последние в ее жизни. Я ныряю в привычную тьму, в панические крики, неразборчивый топот и редкие, робкие выстрелы. Слышу кошмарный скрежет металла о металл, бряцанье ружей и грохот, с которым, перевалившись через наш борт, валятся на палубу огромные ржавые крючья. Один за другим зажигаются прожектора, бесстыдно раздевая наше суденышко, срывая с него спасительную мглу.

Ханский сторожевик — уродливая остроносая громадина, покрытая комьями брызг, что стремительно сползают по корпусу, окутанная едким дымом, от которого почти мгновенно перехватывает дыхание. В вечной тьме, что царит здесь, подобраться к утлой посудине вроде нашей, обладая хоть каким-то опытом — дело не особо-то хитрое, а опыта у этих косоглазых выродков хватает.

Орудия ханского корабля молчат — пары выстрелов бы хватило, чтобы наделать дырок в нашей несчастной лохани, но смысл ведь далеко не в том. Валятся с диким лязгом трапы один за другим, муравьями по ним несутся бойцы, закутанные в дьявол знает чьи меха и тяжелую, истертую временем кожу, усиленную металлическими пластинами. Бегут с уродливыми ружьями наперевес, гроздьями сыплются к нам, ощетинившись ножами, крючьями и небольшими топориками. Их одежда ничуть не лучше нашей — такая же грязная, столь же поношенная, но лица...Господи, эти лица...

Никогда я еще не видел в раскосых глазах этих выродков ничего, кроме холодной, отчаянной решимости. Никогда я еще не видел на их лицах печати страха.

Лондон пал в ад — и, как нам тогда казалось, худшего случиться уже просто не могло. Нам не стоило так думать, определенно не стоило.

Даже самое больное воображение на свете не в силах было бы, наверное, представить себе, что здесь смогла бы не просто существовать, но развиваться, властвовать человеческая цивилизация. Царить в этой вековечной тьме уже больше пяти с лишним веков.

Человеческая порода, наверное, не сумела бы протянуть столь долго. Но называть людьми далеких потомков тех, кто когда-то залил кровью больше половины земного шара мало кто из нас мог и желал. Живучие, словно кошки, словно тараканы, они выдержали все, что бросил на них этот безумный, исковерканный мир — мир, что должен был их истощить, извести, освободив постепенно место для новых живых игрушек.

Выдержали. Приспособились. Стали чем-то иным.

Лондон пал в ад, но бояться стоило далеко не того.

Ведь Каракорум пал на пять столетий раньше.

Бой, казалось, уже давно остался позади, остался где-то наверху. Остались позади клубы белого дыма, люди, что в панике носились из стороны в сторону, чтобы, сбившись маленькими группками, начать уродливые, лишенные всякого намека на порядок, схватки.

В трюме ничуть не теплее, чем снаружи, но, по крайней мере, здесь есть свет. От угольной пыли и дыма тут почти нечем дышать, из узких проходов отчаянно несет нечистотами и тухлой водой. Останавливаться не стоит — сбежав по очередному трапу, судорожно ищу нужную дверь. Ту штуку мы разместили как можно ближе к выходу: чем меньше громадина будет топтаться по кораблю, тем лучше.

Помещение было выбрано очень верно — двери толще только, разве что, в капитанской каюте — хочется, черт дери, чувствовать хоть бы иллюзию безопасности. Помещение выбрано удачно, но сейчас, возясь со всеми этими замками и запорами, я свой выбор только что не проклинал. Счет шел на минуты — и надежд на то, что сопротивление там, наверху, продлится чуть дольше, я не питал.

Колотящееся как безумное сердце словно пыталось попасть в единый ритм с тем перезвоном, что стоял в ушах. Небесный Наш оборону организовать способен разве что во сне, на второго лейтенанта Кобба, положиться, конечно, можно, но тут и он бессилен. Мне не нужно было сейчас торчать там, наверху, чтобы знать, как пройдет этот кровавый спектакль. Вначале, конечно, команда будет огрызаться — те из них, кто на то способен, конечно. Самых отчаянных из них быстро спишет краткий бой, Небесный Наш верно оценит шансы и первым вскинет свои худосочные лапки, а следом за ним, повинуясь приказу, так же поступят и все остальные. Всех разоружат и перевяжут, как снопы. Спустятся вниз и повторят здесь ту же процедуру, убивая на месте тех, кто сдаваться не пожелает. Тщательно проверив каждый уголок на предмет возможных сюрпризов, вырежут весь офицерский состав, а также самых слабых и немощных. Выберут не больше десятка тех, кто сгодится их оракулам на обеденный стол, и уволокут в цепях — цепи те по обыкновению проденут сквозь пробитые в ладонях дыры. Над всеми остальными же весьма скоро сомкнутся холодные, угольно-черные воды — к чему тратить на них драгоценные пули?

Дверь, наконец, соизволила отвориться. И я нырнул во тьму, судорожно пытаясь нащупать на ближайшей стене лампу. Руки, что принялись ее запаливать, дрожали — и не было никакого смысла это скрывать.

То, что спало здесь, было страшнее всего того монгольского зверья, что сейчас носилось по нашему кораблю.

Обряженное в перемазанные, наверное, всеми видами грязи, какие можно было здесь насобирать, лохмотья, своей грубо сработанной макушкой оно почти достигало потолка. Тускло-серая, намертво затвердевшая масса с прорезанным в ней условным ртом и зияющими провалами на месте глаз, отсутствующая шея, толстые, как стволы молодых дубов, руки, отливающие гадкой трупной синевой...

Ненавижу големов. Никакая производительность труда того не стоит. Не стоит того кошмара, что возвращается раз за разом, стоит только очередному из этих почти неуязвимых истуканов попасться мне на глаза.

Не стоит тех глаз.

Она теперь камень. Она любить его. Он делать ее камень.

Живых, человеческих глаз, заточенных в убогую глиняную тюрьму.

Мы можем быть камень вместе. Работа почти завершена.

Глаз, в которых отражались последние мучительные мгновения похищенной жизни.

Работа почти завершена. Она не может быть плоть снова.

Глаз, что молили об избавлении. О мести.

Ненавижу их. Ненавижу даже больше, чем боюсь, даже больше, чем эти вещи боятся меня самого после того, что мы устроили в их квартале. До того дня я не думал, что они на это способны. А после ко мне еще долгие ночи возвращался тот дикий, утробный вой, исторгнутый неживой вроде бы глоткой. Оно все выло и выло, но вовсе не от молотов, что крушили его распростертое на земле тело. Оно не сопротивлялось. Лишь отчаянно скулило и собирало в грязи обломки того, во что превратило некогда живого, дышащего человека.

Ненавижу их. Но сейчас все мои надежды, увы, лишь на это воплощенное в глине богохульство.

Взгляд с трудом находит замки, трясущиеся от страха руки с еще большим трудом их отмыкают и стягивают ржавые цепи. Этот груз не полагалось будить. Этот груз не полагалось даже просто трогать. Кому как не мне было то знать, кому как не мне, все еще живо помнящему, что размеры аванса были столь впечатляющи именно потому, что от нас хотелось слышать как можно меньше вопросов.

Истукан предназначался некоему контакту в Лондоне, в чьем имени не просто чувствовалась фальшь — она была очевидна до зубной боли. Истукан должен был быть доставлен живым, или, если использовать более подходящие слова для этих штук, действующим. И то, что я делал сейчас, хочется верить, удастся потом объяснить, удастся подогнать под чрезвычайные, мать их, меры.

Последние цепи со звоном ударились об пол. Уродливая громада словно почуяла то, но, скорее всего, попросту отреагировала на звук, которого ей велели дожидаться после погрузки. Звук, что означал освобождение.

По этой схематично, наскоро выделанной морде, уродливой, издевательской пародии на человечье лицо, нельзя было прочесть решительно ничего. Никак нельзя, никак и никогда — и именно потому ты в жизни не отгадаешь момент, в который истукан соизволит распахнуть пасть и заговорить.

-НА МЕСТЕ?

А вот, собственно, и оно. Одним голосом образина едва не сбивает меня с ног — и сейчас лучше не думать о том, что он может сделать, появись такое желание, руками.

-НА МЕСТЕ?

Господь милосердный, от звуков его голоса, кажется, сам череп трещит. Отступая на пару шажков и собираясь с силами, выдыхаю ответ — все мои надежды на то, что тварь поймет, что тварь послушает.

-Еще не на месте, — говорить приходится, тщательно подбирая каждое слово — дьявол знает, от чего он может разозлиться, а вот что может — в том я не сомневаюсь. — У нас возникли некоторые...сложности и мне бы хотелось....

-СЛОЖНО?

Да что там мой череп, стены сейчас лопнут от этого гула.

-Есть работа, — переходя к словам настолько простым, насколько то вовсе возможно, продолжаю я. — Работа для тебя.

"8 июля 1890 года от Рождества Христова 29 год со дня Падения..."

В голову по обыкновению настойчиво лезет мысль о чертовых координатах. Потом, сменяя ее с необычайной быстротой — о завершившемся всего лишь час назад погребении. О раненых, ни один из которых, скорее всего, уже не выкарабкается — я ведь знаю, кто над ними корпит. И, конечно же, о наших мертвых.

Перьевая ручка тихо поскрипывает, выводя одну букву за другой. Стоило на мгновение заблудиться в своих мыслях — и вот вам, пожалуйста: по чрезмерно сухой, желтой бумаге расплывается гадкого вида клякса.

"...среди прочих - главный боцман Майрон Уорд, третий лейтенант Джозеф Хорн, сержант Пул, рядовые Хортон, Мур, Дэй и Бойд..."

Ручка скользит по бумаге словно с какой-то неохотой, используя, кажется, любую возможность, чтобы запнуться на очередном имени очередного покойника. Винить в том письменный прибор, конечно, глупо. Винить можно — и нужно — только себя.

Это было лишь вчера и потому отстраниться не удается. Это было лишь вчера и потому каждое воспоминание, каждая всплывающая в мозгу картина свежа до боли. Это было лишь вчера — и сейчас, в очередной раз поддавшись тому, что так и норовит раздуться и забить собой весь череп, я снова проваливаюсь на часы назад, на часы, что отделяют меня от всей той крови, воя и клубов дыма.

Когда-то давным-давно, в бесконечной, необозримой дали — когда над нашими головами еще светило солнце — у меня была игрушка, калейдоскоп, что показывал раз за разом забавные узоры. Таким же калейдоскопом — только искаженным, изуродованным до предела возможного — мне видится все это, все, что всплывает на поверхность, стоит только позволить себе закрыть глаза. Видится во всех немыслимых и отвратительных подробностях. А в ушах стоят крики.

Команда бьется с неумелым, но достойным уважения отчаянием. Визжащими тенями валятся на палубу ханские головорезы, и дым от их короткоствольных ружей заволакивает все вокруг. Провожаемая на смерть нашими истеричными воплями, в дым тот ныряет очередная группка матросов, вслепую разя штыками все, что смеет шевелиться. Тяжело сипя и разбазаривая понапрасну драгоценный красный сок, умершие катятся под ноги живым, рвутся одинаково страшно тела и шрапнель.

Когда в бой вступает глиняный истукан, быстро стынущее кровавое болото, в которое стремительно превращается палуба, уже удобрено телами выше всякого разумения. Ханский корабль, как безумный, поводит орудиями из стороны в сторону, но выстрела никто не ждет, никто не боится — своих они не бросят, и по своим, опять-таки, никогда не решатся ударить...

Голем пригибается и сжимает свои лапы в кулаки, готовые дать фору пушечным ядрам. Голем трубит так, как не снилось ни одному оркестру, ревет, стремясь поскорее стать полноценным участником кровавого безумия. Под визг своих чудом еще живых командиров косоглазые выродки палят по новой цели, но его шатающийся шаг не может прервать ни один выстрел.

Они умело прячут страх до самого последнего момента. Они не дрожат и даже не сдвигаются с места, почти механически продолжая стрелять и заряжать. Но когда глиняная образина прорывается вплотную к их рядам, когда начинает методично лупить своими кулачищами, сминая разом навьюченные на ханских бойцов скорлупки и их же кости, воздух над кораблем прорезают крики. На палубу и стены хлещет кровь, а там, на ханском корабле, наконец принимают решение.

Последний уцелевший прожектор хлещет по глазам. Одно из орудий, наконец, застывает, готовясь пробить в нас дыру.

Поздно.

Где-то там, у последнего прожектора, что-то шевельнулось, что-то мелькнуло. Где-то там, у последнего прожектора, отчаянно вскрикнул человек.

Что-то черное, как потолок пещеры, мелькает над головами ошалевшей команды ханского сторожевика. Что-то неуловимо быстрое приземляется аккурат среди них, и, раньше, чем случается первый выстрел, первый крик — начинает рвать и резать. Вопящих косоглазых раскидывает в стороны, под ноги товарищам и за борт — кого-то цельно, но большую часть — частями. Смазанная тень с грязно-рыжим отливом ревет и рычит, работая по их команде столь быстро, что невозможно отследить толком ни одного ее движения.

Робкие поначалу крики тех из нас, кто еще может стоять на ногах, кто еще может стрелять, крепнут и переплетаются, сливаются воедино, образуя дикий, полный первобытной ярости вой.

Небесный Наш все-таки успел. Все-таки сделал то единственное, на что от этого олуха была надежда в бою.

Все-таки отыскал и уговорил вступиться за нас, недостойных, зеркального кота.

"...только благодаря помощи твари из Параболы и..."

Заставив себя вернуться к тексту, я почти сразу чувствую на себе чей-то взгляд. Даже нет нужды оборачиваться, чтобы знать, кто его владелец, чтобы знать, что спину мне сейчас сверлят два огромных глаза весьма странного, бутылочно-зеленого оттенка. Их хозяин словно знает — не удивлюсь, если так и есть — что последняя выписанная мною строчка пришлась по нему, словно недоволен тем, как его я окрестил в своем журнале...

Было бы имя, было бы куда проще. Вот только то, что сейчас на меня таращится, определенно оскорбилось бы попыткам его именовать — а чтобы раскрыть нам свое настоящее, тварь еще пока что не снизошла. Если, конечно, у них вообще есть имена — там, где они обитают и где грызутся насмерть с пальцевыми королями.

Все-таки оборачиваюсь — долго терпеть это невыносимо. Тварь словно только того и ждет, выбираясь наружу из того темного угла, в котором сидела с самого утра. Черная шерсть худощавого существа плавно перетекает во что-то грязно-оранжевое: когда зеркальный кот застывает на месте, можно разглядеть просвечивающие органы и паутину каких-то черных, слишком уж толстых для сосудов, прожилок. Встретив мой взгляд, тварь несколько секунд меланхолично глядит в ответ, и, словно решив, что я пока слабоват с ней тягаться, разочарованно отворачивается, зашагав к выходу. Дверь заперта, но кота то не останавливает ничуть, ведь ходят они совсем иначе — нырнув в небольшое, едва-едва по его росту, зеркальце, поставленное в углу, он пропадет с глаз долой.

Никогда к этому не привыкну.

Равно как и к тому, что в час нужды из зеркала вываливается в мир живых нечто, размерами и повадками напоминающее скорее спятившую пантеру.

"...погребение состоялось в..."

Тела обычно заворачивают во что придется — в парусину, старые одеяла или еще какую рогожу. О гробах нечего и мечтать, гроб на всем корабле один, для капитана — и то куплен был мною исключительно ради того эффекта, который он на Небесного Нашего оказывал. Мертвецов уже никто давно не скрывает под флагом — потому как и флагов-то больше нет. На жилой палубе, которая может похвастаться хоть каким-то теплом, тела начинают весьма быстро разлагаться, поэтому похоронная команда старается работать быстро, заматывая ободранного от всего мало-мальски ценного покойника в то, что им удается найти и привязывая груз. Здесь забота о том, чтобы труп непременно пошел на дно обретает совсем иной смысл: никому не охота, чтобы мертвец, если он все же решит ожить, смог бы уцепиться за судно и взобраться очередной тихой ночью на борт, повидать бывших товарищей.

На похоронах были почти все, кто выжил — на своих местах я оставил только необходимый минимум вахтенных и Режика с ассистирующей ему троицей. Тела спускали с борта без салюта, без музыки, торопливо и не особо-то осторожно. Никто не обнажал своей головы — никому не хотелось зазря околевать — и их, отяжеленные шапками и шарфами, лишь медленно склоняли. Небесный Наш читал заупокойную, часто сбиваясь на хрип и кашель. Слова его, неумелые и почти лишенные обязательной для таких случаев силы, почти никто толком не слушал — большинству из собравшихся хотелось лишь покончить побыстрее с гадким делом и вернуться туда, где обитало хоть какое-то тепло. Когда, наконец, с растрескавшихся губ капитана слетели последние слоги, команда начала по одному опускать тросы. Ледяные воды слегка бурлили, когда принимали очередную свою добычу. Кто-то позволил себе выдохнуть с облегчением, в чьих-то глазах зажглась было надежда, но было еще слишком рано и для того, и для второго. Добрых двадцать следующих минут Небесный Наш читал заранее мною подобранные и подчеркнутые отрывки из Библии, и когда настало мое время принять эстафету, я обратился ко второй по важности книге — к разбухшему и истрепанному корабельному уставу. Шли дни, шли месяцы и годы, но строки, которые я озвучивал раз за разом, никогда не менялись: начинал чтения я всегда с глав, пунктов и параграфов, посвященных разнообразным наказаниям. Обращать взгляд на пожухлые страницы приходилось редко — давно вызубрив наизусть каждую из сочиненных задолго до моего рождения жестокостей, приложив все усилия, чтобы каждую из них впитать, словно губка, я читал по памяти, рассматривая лица, глаза — и выискивая в них малейший проблеск беды. Беды для себя.

Кто, едва мы пристанем в Лондоне, даст деру, кто недоволен тем, что ему сегодня выпала сомнительная честь пеленать покойников, кто вчера чуть не погиб и считает, что вина в том не его, а моя, кто — такие всегда найдутся — уже точит по мне нож...сейчас, когда каждый думает о своем, каждого легко поймать, легко отметить для себя, к кому нельзя больше поворачиваться спиной. С кем нужно скорее распрощаться.

"Первый лейтенант Сайрес Лири. Боже, прокляни королеву!".

Отложив ручку и захлопнув журнал, я собирался уже отложить и свое тело на койку, завернувшись в два одеяла, но судьба не слишком-то ко мне милосердна и не желает давать передышек. Стук в дверь, больше похожий на барабанную дробь, заставляет волочить ноги в ее сторону, а рожа Кобба, перекошенная еще больше, чем обычно, вынуждает, в свою очередь, дать волю тревоге.

-Что еще? — скрывать раздражение даже не пытаюсь.

-У нас проблемы, сэр, — кривится второй лейтеннат. — Небесный Наш, кажется, раздобыл где-то запасной ключ от каюты пассажирки...

Атолл Палмерсон, собрание трех десятков песчаных островков, находящихся в пределах кораллового рифа — местечко донельзя унылое, сложно даже представить, чтобы оно могло заинтересовать хоть кого-то. И тем не менее, выбрали почему-то именно его — и крупнейший из островов, что помогал замыкать когда-то коралловое кольцо вокруг лагуны, раз и навсегда распрощался с Тихим океаном.

Не хочу думать, как и что именно новые обитатели с ним сделали, чтобы добиться такого результата, не хочу думать, зачем им вообще понадобился коптящий потолок пещеры вулкан. Догадки, конечно же, есть — одинаково очевидные и нерадостные.

Там, откуда были родом новые хозяева островка, тоже было очень тепло.

Слой серы и копоти покрывает берега сколько хватает взгляда. Почерневшие стволы давно мертвых пальм качаются, жалобно склоняясь к земле, когда на них в очередной раз нападают ледяные ветра. Жалкие лачужки тех из людского рода, кому было разрешено селиться у берега, отчаянно жмутся друг к другу, словно тоже пытаются согреться — или, что тоже очень вероятно, найти где-нибудь прибежище от этого сбивающего с ног серного смрада. Их лица чаще всего замотаны тканью, а когда же то или другое открывается, ты замечаешь, что из них будто бы высосали всю жизнь. Они мало говорят и никогда не улыбаются. Они бродят, уткнувшись взглядом в землю, время от времени сбиваясь в группки, в стаи, начиная копать то там, то тут. Иногда им везет — и находится что-то, выброшенное хозяевами. Иногда все заканчивается смертью. Иногда — чем-то похуже.

Огнедышащая гора возвышается над всем этим убожеством горделиво и властно — ровно так же держатся и те, кто ее ныне населяют. Последние крохи былого величия. Последние выжившие представители адской знати, избежавшие революционного суда.

Видения островка мелькают пред моими глазами, покуда я приближаюсь к каюте, отведенной для нашего особого гостя. Вонь, которую ничем не удается перебить, будто бы вновь рвется в нос, пока я в который раз проверяю, зарядил ли револьвер — старое чудовище Beaumont-Adams, которым, как можно решить со стороны, и напугать-то никого уже толком не выйдет.

Не спорю, для этих целей он действительно плохо подходит. А вот убивать из него до сего дня получалось на удивление споро.

Остановившись у дверей нужной каюты, каюты нашего особого гостя, я в который раз думаю, не стоило ли взять с собой пару-тройку человек с винтовками, и в который раз отметаю ту мысль с сожалением. Если я прав, если наш недоумок уже там, никто не должен видеть того, что я сделаю, чтобы его образумить.

А сделать это все-таки придется.

Остановившись у шершавой, грязной двери, я прислушиваюсь. Движений различить не удается, а вот голоса...голоса подсказывают, что я как раз вовремя.

-...да, конечно, безусловно благодарен, от всей души, хотя, признаться, я не сильно удивлен данному...предложению...

-Да что вы говорите? И почему же?

-Мы оба...так сказать, находимся...в ситуации, несомненно...бедственной...но я бы хотел прежде уточнить, как скоро я смогу получить свою...компенсацию...и еще раз хотелось бы...я бы хотел, чтобы вы...напомнили...напомнили мне ее...м-м-м...размеры...

В такие моменты, человек, наверное, вовсе ничего не может с собой поделать — ярость просто приходит и заполняет тебя до краев. Тупое, холодное бешенство, которое перехватывает твой штурвал и ведет единственно верной дорогой.

Двери хватило двух мощных ударов, чтобы распахнуться настежь, треснувшись с характерным звуком о стенку. Каюта, открывавшаяся за порогом, предназначалась для редких пассажиров, которые ступали на наш борт: кресла, устланные шелковой материей и мехами, укрытый коврами пол, висячие лампы на каждой стене, даже небольшой письменный столик, загнанный в свой угол, как и просторная койка. По комфорту помещение уступало только капитанскому — и то лишь потому что о себе любимом Небесный Наш заботиться любил и умел.

В креслах, поставленных друг против друга, сидели сейчас двое — и один из них, не успел я еще и шагнуть за порог, взвизгнул от испуга, роняя на пол чашку с чем-то, что чаем точно не было — никакой чай так не смердит.

-В-вы...вы что...

На большее капитана не хватило — тряся своим безвольным подбородком, он так и замер, словно надеясь слиться с креслом, в котором еще несколько мгновений назад столь нагло разваливался. Его реакция, признаться, меня нисколько не волновала — вломившись в каюту, я смотрел сейчас только на того, кого в нее скрепя сердце вынужден был не так давно заселить.

Средних лет женщина в строгих черных одеяниях — руки в перчатках, бледное, все какое-то вылинявшее, лицо без особых изысков, туго стянутые черные волосы, жесткие, словно проволока. Лишь глаза отличали ее от очередного человека, что мелькнул на миг-другой в толпе, скоро забывшись — и дело было не столько в их размере, сколько в том, чем те были наполнены.

Расширенные зрачки сплошь заливал какой-то красный кисель, слишком густой для крови. Все остальное же было покрыто тонкой желтоватой пленкой — достаточно было моргнуть, чтобы она прорвалась, вот только такие как она никогда не моргали.

-Капитан? — отчаянно пытаясь подражать принятым у нас интонациям, пассажирка подняла на меня взгляд. — Что-то не так?

-Все, — выдохнул я, в три шага преодолев расстояние, отделявшее меня от кресел, и — раньше чем Небесный Наш успел бы сказать какую-нибудь глупость — схватил его за воротник, рванув вверх и на себя.

-Я, кажется, вполне ясно выразился насчет визитов сюда, — зарычал я в лицо недоумку, в лицо, что страх мял и корежил все сильнее. — Какого дьявола ты тут делаешь?

-Сайрес...послушай, я...

-Отвечай! — рявкнул я вновь, да так, что странно, как не довел парня до обморока.

-Сайрес, ты же знаешь...

-Знаю что? Что? — отпустив, наконец, его воротник, чтобы ненароком не задушить, я плавно опустил руку в карман, коснувшись рукояти револьвера.

-Мы...ох... — оправившись, Небесный Наш взглянул на меня совсем иначе — в глазах его плескалась сейчас чистая ненависть. — Мы нищие, Сайрес! — заорал он, брызжа слюной. — У нас ни гроша за душой, и так раз за разом! Все, что мы зарабатываем, ты тут же спускаешь на этот чертов корабль! Я устал! Я устал от всего этого!

-Устал, значит... — сдерживаться становилось все сложнее.

-Да, устал! — взвизгнул он. — Я хочу отделаться от всего этого побыстрее, но этому не видно ни конца, ни края! Сколько лет мы уже в море, три, четыре года? Я устал! Я хочу свой дом, свою прислугу, свое...

-А еще чертей на посылках. Чтобы пятки тебе почесывали и вино подносили.

-Я устал! — вновь заорал он. — Я хочу домой! Хочу иметь дом! И когда у меня появляется такой шанс, ты его отбираешь! Когда я нахожу кого-то, кто может решить все наши проблемы, ты берешь и запрещаешь мне с ней даже разговаривать! Да кем ты себя...

-Очень хороший вопрос, — подает вдруг голос женщина. — Кем вы себя возомнили, и правда? Это его выбор, его сделка. Вы не имеете ровным счетом никакого права вмешиваться в его личные дела.

-Да неужели? — вырвав револьвер, я направляю его меж залитых малиновых жижей глаз, которые от того ничуть не меняют своего выражения. — А какое право вы имеете ему это предлагать?

-Он сам пришел, — она подергивает плечами. — Сам пришел и сам испросил этого. Я помню, о чем мы с вами договаривались. Я сижу здесь и не касаюсь ваших дел...так, кажется, вы тогда сказали? Почему же тогда вы столь нахально пролезаете в мои?

-Пока вы на этом корабле, никаких ваших дел не существует, — соблазн дать выстрел преодолевать выходит все с большим трудом. — И в особенности это касается торговли душами.

-Сайрес, да послушай ты! — снова взвивается Небесный Наш. — Это лучшие условия, какие можно найти! В сто, в тысячу раз лучше, чем стандартный договор в Латунном! Нас завалят золотом до самой...

Удара я почти не помню, почти не ощущаю. Просто что-то красное застилает глаза на несколько мгновений, а когда оно отступает, Небесный Наш уже корчится на ковре, заливая тот кровью из переломанного револьверной рукоятью носа.

-Я дал клятву тебя сберечь, проклятый недоумок, слабоумное отродье! — от крика начинает резать глотку, но остановиться уже не выходит. — И я сберегу твою душу, даже если мне придется набить тело свинцом! Встать! Встать, я сказал!

Тщетно — съежившись на полу, он теперь может только скулить.

-Сайрес...Сайрес... — по губам Небесного Нашего стекает кровь. — За что? Я же...мы же...мы же братья...

Господь милосердный, дай мне сил. Я ведь сейчас точно всажу ему пулю.

-Я тебе не брат, и никогда им не был, пусть мы и росли под одной крышей! — последние преграды срывает начисто. — Будь моя воля, утопил бы тебя, выродка, здесь же, на месте!

Тоскливый вой продолжается. Наша гостья резко дергает меня за рукав, заставляя обратить на нее внимание. И револьверный ствол.

-Значит, он сказал о вас чистую правду, — неживые губы растягиваются в улыбке. — Все так и есть. Вы просто безумный старый дурак, не способный принять правду. Ваш мир ушел, сгинул. Вам уже не вернуться. Никому из вас...

Красная пелена снова лезет в глаза, снова просит выхода ярость. Нельзя. Нельзя — и понимание того ранит сильнее всего, скребет и раздирает душу на части.

-Даже если бы выиграли войну, вы бы не смогли вернуться! — продолжает она свое наступление. — Но вы проиграли! Проиграли, вы слышите? Вы теперь никто! Вы просто пожива для Базаара! Он получил всех вас, получил по договору с вашей королевой и вам того не изменить!

Выстрел сливается с очередным взвизгом Небесного Нашего, пусть, конечно, и звучит куда громче. Выстрел отбрасывает гостью назад, на спинку кресла, из которого она почти уже вскочила, заставляя согнуться, сжать руками живот.

Из ствола течет легкий дымок. Из раны не течет ничего, потому как за ней ничего и нет — сквозь пробитую в теле демона дыру можно увидеть испорченную обивку кресла. Гостья резко поднимает голову и я вижу, как сминается, корчится ее лицо, становясь пепельно-серым от бешенства. Я вижу, как пробивается на поверхность все сильнее то, что лишь проглядывало раньше за фальшивыми глазами.

-Мы проиграли, пусть так, — свои собственные слова я слышу словно откуда-то со стороны. — Но не только мы здесь изгои, не так ли?

Воздух наливается шумом, который знаком мне, как ничто другое, знаком до боли, той самой боли, что я глушу ночь за ночью опиумными настойками. Воздух наполняется сердитым жужжанием пчелиных крыльев, а на меня смотрят уже настоящие глаза нашей гостьи.

-Вы не выйдете отсюда живым, — я с трудом разбираю слова — этот бешеный, безумный шелест перехлестывает их начисто. — Это я вам...

-Когда мы закончим, я выйду и отправлюсь в свою каюту, — не опуская оружия, продолжаю я. — Я запру свою дверь и лягу в свою койку. Я закрою глаза и буду видеть сны. Так будет, потому что вы ничего не сможете со мной сделать. Так будет, потому что этот корабль держится на одном человеке, человеке, что сейчас стоит пред вами. Так будет, потому что убив меня, вы не оставите себе ни единого шанса. Вы можете покончить со мной здесь и сейчас, но знайте — этим вы убьете и себя. Революция приговорила вас к смерти. И без меня в Лондоне вы найдете лишь ее. Если, конечно, вообще туда доберетесь.

Молчание дается мне в качестве ответа. Демон молчит, и его скорлупа медленно затягивается, обрывая ненавистный пчелиный гул, запечатывая его в фальшивом теле.

-Мы проиграли войну, пусть так, — повторяю я, заставляя себя продолжать смотреть в эти глаза. — Но вы тогда вырезали далеко не всех. Полагаю, капитан о том вам не стал рассказывать, правда?

Нечто, похожее на удивление, на ядовитый интерес, мелькает в этих глазах. А может, мне то просто кажется.

-Я был там. Я был на той войне, — самым трудным сейчас оказывается просто-напросто перевести дыхание и не сбиться со своего ритма, не дать ей ни одной лишней секунды, чтобы опомниться. — Я был там, и я убивал таких, как вы. Я знаю, что вы есть. Я знаю, что все, что снаружи — это лишь обертка, лишь бумага. Вам меня не обмануть. И никого под моим началом, пока я дышу.

-Пусть так, — эхом повторяет демон. — Полагаю, с нашими делами покончено?

-Еще нет, — медленно опуская ствол, выдыхаю я. — Осталось обсудить наказание.

Где-то там, снаружи, рвет и мечет ветер. Температура уже пала ниже минус сорока, и вряд ли захочет останавливаться на достигнутом, не попытавшись поставить новый, столь же гадкий рекорд.


When Britain first, at Heaven's command



Arose from out the azure main...


Если прислушаться, все еще можно уловить — пусть и с большим трудом — осипший голос, что едва слышно пробивается сквозь завывания стихии. Последний раз, когда я выходил посмотреть, как наша пассажирка справляется со своим делом, ее лицо уже было покрыто коркой льда. Будь оно человеческим, то после бы определенно сошло вместе с кожей, а так...что ж, всегда было интересно, как ее порода справляется с холодом.


This was the charter of the land,



And guardian angels sang this strain...


На столе предо мной — совсем недавно вскрытая бутылка — последняя из запасов — неразбавленного лауданума, на столе предо мной — стакан, что был опустошен всего лишь минуту назад. Доктор Берри, которого я иногда навещаю в Лондоне, пришел бы сейчас, наверное, в дикий ужас — он и так уже поговаривал, что такого количества снадобья хватило бы, чтобы прикончить минимум восьмерых. Волнами накатывающая сонливость — далеко не единственная беда, с которой мне приходится сражаться, когда я опрокидываю очередной стакан. Куда хуже это странное, очень медленно отходящее чувство, что все вокруг будто мерцает, светится каким-то дивным внутренним огнем — хотя всего света в моей каюте это одна несчастная лампа, примостившаяся на углу стола.


Rule, Britannia! Rule the waves



Britons never shall be slaves!


Кажется, тварь сейчас пошла уже на круг двенадцатый, если я не сбился за своими опиумными делами со счета. Неплохо, совсем неплохо — но вот дотянет ли она до назначенных ей тридцати? Часть меня, конечно, даже сейчас волнуется — не за демона, конечно, за ту шестерку с ружьями, что его сторожит, забавляясь все больше по мере того, как она околевает — но чудодейственная настойка постепенно снимает все тревоги, счищает их с меня, словно кожуру с лука.


The nations, not so blest as thee,



Must, in their turns, to tyrants fall...


И, как и в деле с луком, тут не обходится без слез.

Я не помню, когда последний раз они лились по-настоящему — кажется, в те бесконечно далекие ныне годы, первые годы после Падения. Я не помню, но временами чувствую внутри что-то или, скорее, кого-то — кого-то чужого, невесть как очутившегося в моем теле — и вот он-то беззвучно рыдает уже который год, будучи не в силах остановиться.

Ему было десять, когда нас украли.

Ему было шестнадцать — и это он, конечно же, скрыл — когда отправился на войну.

Войну с адом.


While thou shalt flourish great and free,



The dread and envy of them all...


Нас, выживших, остались лишь единицы, и еще меньше из этого скорбного числа тех, кто помнит случившееся тогда сколько-нибудь связно. Не помнить, не знать — благо, милость, которой нас не оставил Господь даже здесь, но даже так каждый из нас обречен. Обречен просыпаться ночами, когда из черной, липкой бездны памяти возвращается мельчайшая частица былого, является в невыносимом кошмаре отзвук или отсвет, самая крохотная крупица того, что мы видели, когда учинили то вторжение. Этих крупиц вполне достаточно, чтобы сойти с ума, если не глушить его спиртным или, как я, опиумом. Те, кто знают и помнят больше, заканчивают свои дни в Бедламе или в петле — и не примкнуть к ним стоит очень и очень многого.


Rule, Britannia! Rule the waves



Britons never shall be slaves!


Кумский канал был и остается единственным путем сообщения с поверхностью, и предназначен он, конечно, не для нас — игрушки должны лежать в своих коробках смирно. То, что люди по нему проходят — факт, если, конечно, верить в то, что в Лондоне действительно работает французская и русская агентура — но чем они платят за возможность оказаться в аду раньше срока, да еще и вернуться домой, как им удается найти нужные контакты там, наверху — все это было и остается для нас тайной. Узников в тайны не посвящают. Особенно таких, которые дали себя столь позорно разгромить.


Still more majestic shalt thou rise,



More dreadful, from each foreign stroke...


Мы дали бой аду, мы вторглись в саму преисподнюю, чтобы проложить себе путь к спасению, путь к родной, ставшей теперь столь далекой, поверхности. Мы дали бой, но не ушли дальше руин давно оставленного своими хозяевами Каракорума. Мы сбросили все карты, и все они были биты. Как и мы, окончательно отдавшие свой город и себя во власть ада. Как и мы, что обречены доживать здесь свой короткий век.


As the loud blast that tears the skies,



Serves but to root thy native oak...


Демон все еще поет под дулами наших винтовок. Без верхней одежды околеть на палубе можно меньше, чем за час, но она держится уже куда больше часа. Намного, намного больше. Упорная тварь. Если протянет до пятнадцатого круга, надо будет сходить ее проведать. Ведро холодной воды, выплеснутое в фальшивое лицо, определенно должно положительно сказаться на бодрости. И к дьяволу все те обещанные деньги.


Rule, Britannia! Rule the waves



Britons never shall be slaves!


Плеснув в стакан еще немного, беру в руки револьвер — в перчатках, конечно, ибо примерзать к своему оружию мне вовсе не охота. Стоит лишь это сделать, и поднявшаяся из глубины бессильная злоба, черная, чернее смоли, ненависть снова стискивают меня в своих грубых, лишенных всяческого тепла объятьях.

Небесный Наш прав, кругом права и эта сука из ада. Пути назад нет, пути наверх нет, сколько трупов ты бы себе под ноги не свалил, а если то и выйдет — солнце, к которому ты столь отчаянно стремишься, теперь лишь выжжет твои глаза. Пути назад нет, а впереди лишь великое ничто, и не легче ли просто...

Других ведь я уже не раз казнил.

Словно в ответ на эту мысль память услужливо подбрасывает мне старую и страшную историю, затягивает все вокруг непроглядной тьмой и заряжает мое оружье, ставит предо мной пятерых моих моряков.

Я так хотел есть...я так хотел есть...

Всех тех, кто тогда сошел на берег, кто заступил за двери Часовни Света.

Какое странное мясо...святой отец, где вы это достали?

Завязанные глаза и забитые кляпами рты.

Неисповедимы пути Господни.

Тело в измятой черной рясе, танцующее в крепкой петле.

Мы должны были! Мы должны были чем-то питаться, иначе бы все давно умерли!

Мне случалось есть кашу из лишайника. Грызть куски своего спального мешка из дубленой кожи, а однажды дело дошло до сапог. Но я не был среди тех, кто сошел тогда на берег. Кто заступил за двери Часовни Света.

Святый боже, мы же ели...мы же ели...

Иначе бы я пустил пулю в лицо и себе.

Мы будем гореть в аду за это!

Они — мы все — уже были в аду. И я лишь помог им добраться до конечной станции. Им — и всем, кого вешали и жгли мы уже после, всем, кто составлял ту крохотную общину, что нашла свой, одинаково простой и страшный способ выживать.


Thee haughty tyrants ne'er shall tame,



All their attempts to bend thee down...


Я наполняю стакан уже до самых краев. Второй стакан за день, вернее — за ночь. Только я так могу быть уверен, что не увижу ночью ничего из той войны. Только так я могу быть уверен, что ничего больше не вспомню.


Will but arouse thy generous flame



But work their woe, and thy renown...


Револьвер все еще призывно манит, все еще зовет меня, отчаянно желая коснуться виска или того места, где должно прятаться сердце. Небесный Наш говорил, что он устал, но он ни черта не знает о том, о чем позволяет себе расходиться в запале.


Rule, Britannia! Rule the waves



Britons never shall be slaves!


Почему, ответь мне, Господи? Почему именно так? Кто-то внутри меня беззвучно плачет, тщась найти ответ на вопрос, который колет и ломит его уже который год. Почему именно так? Почему?


To thee belongs the rural reign



Thy cities shall with commerce shine...


Все, чего я желал — остаться человеком. Все, чего я желал — сохранить людьми их. Я распалял свет все сильнее, но видел все хуже. Я спасал их души, но получал только новые пятна крови на свои и без того уже грязные руки. Я старался как мог, сдерживая зверей, что спали внутри них, но на деле год за годом лишь подкармливал их все сильнее.


All thine shall be the subject main,



And every shore it circles thine...


Демон продолжает петь, но голос ее уже еле слышен, а в какой-то момент и вовсе срывается на измученный стон. Ветер доносит до меня эхо предупредительного выстрела и раскатистый хохот команды.

Скорей бы она уже издохла. Скорей бы издохли все они. Все, кто не видит, как я ради них стараюсь. Все те, кто готов терпеть рядом с собой обитателей ада, кто готов идти с ними на сделки. Все те, кто готов смириться. Все те, кто готов оставить надежду, раз уж вошел сюда. Все, кто не желает оставаться людьми. Все, кто не желает жить, как должны жить люди.


Rule, Britannia! Rule the waves



Britons never shall be slaves!


Залпом осушив стакан и поборов нахлынувшую на меня вместе с тошнотой волну слабости, я заставляю себя подняться на ноги. Журнал в стол, ключ на шею. Револьвер рядом с подушкой — так, чтобы успеть схватить, когда они явятся.


The Muses, still with freedom found,



Shall to thy happy coast repair


"Когда", а не "если". Это случится, это непременно случится — среди ночи или же под самое утро, утро без рассвета. Они придут, выломав дверь, и подарят мне, наконец, покой, послав пулю-другую — а может, просто проломят мою больную насквозь голову отпорным крюком. Это случится, это непременно случится — со мной, с каждым из нас, с каждым из тех, кто не захотел, кто просто не сумел измениться...


Blest Isle! With matchless beauty crown'd,



And manly hearts to guard the fair...


Прежде чем уснуть, прежде чем сомкнуть глаза, поддавшись опиумным чарам, я читаю старый стишок, старую молитву из своего детства. Я шепчу ее, уставившись в непроглядную тьму, и вместе со мной ее повторяет тот, кем я когда-то был, тот, кто все еще жив во мне — жив лишь тогда, когда я твержу эти строки:


Matthew, Mark, Luke and John,



Bless the bed that I lie on...


Прошу тебя, Господи, закончи все это. Разбуди меня, прошу тебя.


Four corners to my bed,



Four angels round my head...


Прошу тебя, Господи, дай мне проснуться. Дай мне проснуться и забыть навсегда свой страшный сон.


One to watch and one to pray



And two to bear my soul away...


Прошу тебя, Господи. Дай мне снова увидеть солнце.

 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх