Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

2084


Жанр:
Политика
Опубликован:
03.10.2023 — 03.10.2023
Аннотация:
Данное произведение можно рассматривать как ремейк знаменитого романа-антиутопии Дж. Оруэлла "1984". Многое пришлось сократить, а оставшееся - осовременивать, некоторые вещи, в том числе и концовка, подверглись кардинальному пересмотру. Надеюсь, получилось вполне читабельно. С вашей стороны рассчитываю на дельные замечания и доброжелательную критику. Поскольку данный вариант не окончательный, некоторое время спустя работа над ремейком будет продолжена, в том числе и с учётом сделанных замечаний. Ведь тема, которую поднял автор "1984", до сих пор остаётся актуальной...
 
↓ Содержание ↓
 
 
 

2084


Глава 1.

Был холодный ясный мартовский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Егор Ексин торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома "Мечта", но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.

В вестибюле витал запах затхлости. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь, в дневное время, электричество вообще отключали. Действовал режим экономии — готовились к Неделе Единения. Егору предстояло одолеть семь пролетов; ему шел тридцать четвёртый год, и сил на это пока хватало.

В квартире сочный голос что-то говорил о производстве автомобилей, зачитывал цифры. Голос шел из вмонтированной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Егор повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался видеокран, или в просторечии, "зомбоящик") притушить было можно, полностью же выключить — нельзя. Егор отошел к окну.

Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и, хотя светило солнце, а небо было синим, все в городе выглядело бесцветным — кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого заметного угла смотрело слегка одутловатое лицо мужчины лет пятидесяти, по-своему добродушное, с лукавым прищуром глаз. С дома напротив тоже. ВЕЛИКИЙ КОРМЧИЙ ВИДИТ ТЕБЯ, — говорила подпись, и темные глаза, казалось, следили за Егором, куда бы тот не повернулся или пошёл. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал людям в окна.

За спиной Егора голос из видеокрана все еще болтал о новых марках отечественных смартфонов (таких же дерьмовых, как и предыдущие). Видеокран работал не только на прием, но и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, покуда Егор оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей — об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым, причём круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить, — и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, — с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают.

Егор держался к "зомбоящику" спиной. Так безопаснее; хотя — он знал это — спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства дезинформации — место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Егор, вот он, Дайкин, главный город Остазии. Интересно, всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XX и начала XXI века с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, изломанными стенками палисадников? И если таков Дайкин, каковы же тогда города поменьше и попроще? Ему не приходилось бывать где-либо, во всяком случае, память такого не сохранила. Но он и не стремился — ведь там живут те, чей социальный рейтинг 700 и ниже. Что само по себе обуславливало ещё более низкий уровень социальных благ.

Министерство дезинформации — или, сокращённо, Минидез — разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Егор мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:

СВОБОДА, РАВЕНСТВО, СЧАСТЬЕ.

По слухам, министерство дезинформации заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему в недрах. В разных концах Дайкина стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров (хотя их филиалы имелись и в других городах). Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома "Мечта" можно было видеть все четыре разом. В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство дезинформации, контролирующее средства массовой информации; министерство войны и обороны (Минивой); министерство перевоспитания, ведавшее охраной порядка, контролем социального рейтинга, а также трудовыми лагерями (Минипер) и министерство экономии, распределявшее среди населения скудные резервы страны (Минискуд).

Из всех министерств наибольший страх внушал Минипер. Все окна в здании были тонированы или закрыты жалюзями — никто не смог разглядеть бы, что творится внутри. Но никто в здравом уме и не стал бы этого делать. Тем более что попасть туда можно было только по официальному делу, или в качестве арестанта: здание по периметру было окружено забором с колючей проволокой наверху и патрулировалось охранниками с лицами горилл, вооруженными электрошокерами.

Егор резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойного оптимизма, наиболее уместное перед видеокраном, и прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было — кроме пакета с быстрорастворимой вермишелью, который стоит поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой: "Водка "Отеческая"". Запах у рисовой водки был противный, напоминавший запах ацетона, но Егор налил почти полный стакан, собрался с духом и проглотил большую её часть, точно лекарство.

Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью "Сигареты "Дымок"", по рассеянности держа ее вертикально, в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Егор обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за столик слева от видеокрана. Из ящика стола он вынул ручку и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.

По неизвестной причине видеокран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив дивана. Сбоку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, — там и сидел сейчас Егор. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемым для "зомбоящика", вернее, невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, — нет. Эта несколько необычная планировка комнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.

Но, кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Вернее, ежедневник, толстая тетрадь для записей в твёрдом переплёте. Он была удивительно красив. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости — такой бумаги не выпускали уже лет пятьдесят, а то и больше. Он приметил его на витрине старьевщика в районе джоберов и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в магазины для джоберов, но запретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как батарейки и лезвий для бритв, раздобыть иным способом было практически невозможно. Егор быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил ежедневник. Зачем — он сам еще не знал. Он воровато принес его домой в портфеле. Даже пустой, он компрометировал владельца.

Намеревался же он теперь — начать дневник. Само по себе это не было противозаконным поступком, но если дневник обнаружат, Егора ожидает трудовой лагерь. Вдобавок он уже почти отвык писать рукой — тексты набирались на клавиатуре или надиктовывались на диктофон, преобразовывавший позже речь в документ. От волнения у него схватило живот. Коснуться пером бумаги — бесповоротный шаг. Мелкими корявыми буквами он вывел:

20 марта 2084 года

И откинулся. А для кого, вдруг озадачился он, пишется этот дневник? Для будущего, для тех, кто еще не родился. Но есть ли смысл? Либо завтра будет похоже на сегодня и тогда не станет его слушать, либо оно будет другим, и невзгоды Егора ничего ему не скажут.

Егор сидел, бессмысленно уставясь на бумагу. Из видеокрана ударила резкая военная музыка. Любопытно: он не только потерял способность выражать свои мысли, но даже забыл, что ему хотелось сказать. Сколько недель готовился он к этой минуте, и ему даже в голову не пришло, что потребуется тут не одна храбрость. Только записать — чего проще? Перенести на бумагу нескончаемый тревожный монолог, который звучит у него в голове уже многие годы. И вот этот монолог почему-то иссяк. Только белизна бумаги, да гремучая музыка плюс легкий хмель в голове — вот и все, что воспринимали сейчас его чувства.

И вдруг он начал писать — просто от паники, очень смутно сознавая, что идет из-под пера. Бисерные, по-детски корявые строки ползли то вверх, то вниз по листу, теряя сперва заглавные буквы, а потом и точки.

"В Сети совершенно ничего интересного. Фильмы, видео — сплошь либо агитация, либо парады, либо сводки с мест сражений. Первое, что попалось, как храбрые остазийские солдаты лихо расстреливают идущих в атаку океанийцев. Где-то, кажется, в Средиземном море, вертолёт потопил катер с беженцами. Потом выступление министра экономики с призывами экономить топливо и электроэнергию — можно подумать, мы мало экономили все эти годы! — и отдать все силы делу служения Родине и во имя скорой победы. Как всё надоело, сколько себя помню, одно и то же, и десять, и двадцать лет назад. Порой мне кажется, и через пятьдесят лет будет всё так же. Доживу ли? А есть смысл, если ничего не меняется? Но сколько же лет тогда должно быть Великому Кормчему?"

На этой мысли Егор запнулся. Странно, почему он раньше над этим даже не задумывался. Насколько он помнил, Великий Кормчий возглавлял партию ещё в двадцатых, когда была введена система социального рейтинга. Но, если так, сейчас он должен быть глубоким старцем! Однако на плакатах ему нельзя дать больше пятидесяти. Да, пластическая хирургия иногда творит чудеса, но и её возможности ограничены. Начав рассуждать, он обнаружил иное: нигде ни в хрестоматиях, ни в словарях, ни на сайтах нет подробной биографии Великого Кормчего. Обычно всё ограничивается фразой "Великий Кормчий возглавлял партию с самого начала её существования" и дальше шли восхваления. Но ведь партия существовала ещё в ХХ веке — тогда получается, что Великому Кормчему больше 100 лет?!?

От напряжённых раздумий начала болеть голова. Когда живёшь по заданному распорядку, выполняя чужие указания и распоряжения, это неудивительно — мозги попросту отучаются работать. Да ещё эта водка, разжижающая их не хуже растворителя. Егор с отвращением посмотрел на недопитый стакан и после недолгих раздумий вылил его в раковину.

А в памяти попутно всплыло происшествие, из-за которого он и решил вдруг пойти домой и начать дневник сегодня.

Случилось оно утром в министерстве — если о такой туманности можно сказать "случилась".

Время приближалось к 11:00, и в отделе документации, где работал Егор, сотрудники выносили стулья из кабин и расставляли в середине холла перед большим видеокраном — собирались на пятиминутку ненависти. Разумеется, каждый из них мог поучаствовать в ней, не отходя от собственного компьютера, но традицией было собираться всем вместе — ради единства партии, как это называлось. Егор приготовился занять свое место в средних рядах, и тут неожиданно появились еще двое: лица знакомые, но разговаривать с ними ему не приходилось. Девицу он часто встречал в коридорах. Как ее зовут, он не знал, зная только, что она работает в отделе литературы. Она была веснушчатая, с длинными темными волосами, лет двадцати двух; держалась самоуверенно, двигалась по-спортивному стремительно. Алый кушак — эмблема Молодежного союза за чистоту помыслов, — туго обернутый несколько раз вокруг талии комбинезона, подчеркивал крутые бедра. Егор с первого взгляда невзлюбил ее. От нее веяло духом спортивных полей, холодных купаний, туристских вылазок и вообще правоверности. Именно женщины, и молодые в первую очередь, были самыми фанатичными приверженцами партии, добровольными шпионами и вынюхивателями ереси. А эта казалась ему даже опаснее других. Однажды она повстречалась ему в коридоре, взглянула искоса — будто пронзила взглядом, — и в душу ему вполз черный страх. У него даже мелькнуло подозрение, что она служит в полиции мыслей. Впрочем, это было маловероятно. Тем не менее, всякий раз, когда она оказывалась рядом, Егор испытывал неловкое чувство, к которому примешивались враждебность и страх.

Одновременно с девицей вошел Личжэн, член внутренней партии, занимавший настолько высокий и удаленный пост, что Егор имел о нем лишь самое смутное представление. Увидев синий костюм члена внутренней партии, люди, сидевшие перед видеокраном, на миг затихли. Личжэн был рослый плотный мужчина с толстой шеей и грубым насмешливым лицом. Несмотря на грозную внешность, он не был лишен обаяния. Он имел привычку поправлять очки на носу, и в этом характерном жесте было что-то до странности обезоруживающее, что-то неуловимо интеллигентное. За всё время работы в министерстве Егор видел Личжэна, наверное, всего с десяток, раз. Его тянуло к Личжэну, но не только потому, что озадачивал этот контраст между воспитанностью и телосложением боксера-тяжеловеса. В глубине души Егор подозревал — а может быть, не подозревал, а лишь надеялся, — что Личжэн политически не вполне правоверен. Его лицо наводило на такие мысли. Но опять-таки возможно, что на лице было написано не сомнение в догмах, а просто ум. Так или иначе, он производил впечатление человека, с которым можно поговорить — если остаться с ним наедине и укрыться от видеокрана. Егор ни разу не попытался проверить эту догадку; да и не в его это было силах. Личжэн взглянул на свои часы, увидел, что время — почти 11:00, и решил остаться на пятиминутку ненависти в отделе документации. Он сел в одном ряду с Егором, за два места от него. Между ними расположилась маленькая рыжеватая женщина, работавшая по соседству с Егором. Длинноволосая села прямо за ним.

И вот из большого видеокрана в стене вырвался отвратительный вой и скрежет — словно запустили какую-то чудовищную несмазанную машину. От этого звука вставали дыбом волосы и ломило зубы. Ненависть началась.

Как всегда, на экране появился враг народа Моуцзы. Зрители зашикали. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами взвизгнула от страха и омерзения. Моуцзы, отступник и ренегат, когда-то, давным-давно (так давно, что никто уже и не помнил, когда), был одним из руководителей партии, почти равным самому Великому кормчему, а потом встал на путь ренегатства, был приговорен к смертной казни, однако таинственным образом сбежал и исчез. Программа пятиминутки каждый день менялась, но главным действующим лицом в ней всегда был Моуцзы. Первый изменник, главный осквернитель партийной чистоты. Из его теорий произрастали все дальнейшие преступления, все вредительства, предательства, ереси, уклоны. Неведомо где он все еще жил и ковал крамолу: возможно, за морем, под защитой своих иностранных хозяев, а возможно — ходили и такие слухи, — здесь, в Остазии, в подполье.

Егору стало трудно дышать. Лицо Моуцзыа всегда вызывало у него сложное и мучительное чувство — умное и вместе с тем необъяснимо отталкивающее. Он напоминал овцу, и в голосе его слышалось блеяние. Как всегда, Моуцзы злобно обрушился на партийные доктрины; нападки были настолько вздорными и несуразными, что не обманули бы и ребенка, но при этом не лишенными убедительности, и слушатель невольно опасался, что другие люди, менее трезвые, чем он, могут Моуцзы поверить. Он поносил Великого кормчего, он обличал диктатуру партии. Требовал немедленного мира с Океанией, призывал к свободе слова, печати, собраний и мысли; истерически кричал, что революцию предали. И все время, дабы не было сомнений в том, что стоит за лицемерными разглагольствованиями Моуцзыа, позади его лица на экране маршировали бесконечные океанийские колонны: шеренга за шеренгой надменные солдаты с невозмутимыми физиономиями "истинных арийцев" выплывали из глубины на поверхность и растворялись, уступая место точно таким же. Глухой мерный топот солдатских сапог аккомпанировал блеянию Моуцзы.

Ненависть началась какую-нибудь минуту назад, а половина зрителей уже не могла сдержать яростных восклицаний. Невыносимо было видеть это самодовольное овечье лицо и за ним — устрашающую мощь океанийских войск; кроме того, при виде Моуцзы и даже при мысли о нем страх и гнев возникали рефлекторно. Но вот что удивительно: хотя Моуцзы ненавидели и презирали все, хотя каждый день, но тысяче раз на дню, его учение опровергали, громили, уничтожали, высмеивали как жалкий вздор, влияние его нисколько не убывало. Все время находились, новые простофили, только и дожидавшиеся, чтобы он их совратил. Не проходило и дня без того, чтобы тайная полиция не разоблачала шпионов и вредителей, действовавших по его указке. Он командовал огромной подпольной армией, сетью заговорщиков, стремящихся к свержению строя, называвшей себя Братство. Поговаривали шепотом и об ужасной книге, своде всех ересей — автором ее был Моуцзы, и распространялась она нелегально. Заглавия у книги не было. В разговорах о ней упоминали — если упоминали вообще — просто как о книге. Но о таких вещах было известно только по неясным слухам.

Ненависть вскоре перешла в исступление. Люди вскакивали с мест и кричали во все горло, чтобы заглушить непереносимый блеющий голос Моуцзы. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами стала пунцовой и разевала рот, как рыба на суше. Тяжелое лицо Личжэна тоже побагровело. Он сидел выпрямившись, и его мощная грудь вздымалась и содрогалась, словно в нее бил прибой. Длинноволосая девица позади Егора закричала: "Подлец!" — а потом схватила тяжелый словарь новояза и запустила им в видеокран. Словарь угодил Моуцзы в нос и отлетел. Но голос был неистребим. В какой-то миг просветления Егор осознал, что сам кричит вместе с остальными и яростно лягает перекладину стула. Ужасным в пятиминутке было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне. Словно от электрического разряда, на собрание нападали корчи страха и мстительности, исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом: люди гримасничали и вопили, превращались в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и ненацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону. Казалось вдруг, что ненависть Егора обращена вовсе не на Моуцзы, а наоборот, на Великого кормчего, на партию, на тайную полицию; в такие мгновения сердцем он был с этим одиноким осмеянным еретиком, единственным хранителем здравомыслия и правды в мире лжи. А через секунду он был уже заодно с остальными, и правдой оказывалось все, что говорят о Моуцзы. Тогда тайное отвращение к Великому кормчему превращалось в обожание, и Великий Кормчий возносился над всеми — неуязвимый, бесстрашный защитник, скалою вставший перед вражескими ордами, а Моуцзы, несмотря беспомощность и сомнения в том, что он вообще еще жив, представлялся зловещим колдуном, способным одной только силой голоса разрушить здание цивилизации.

А иногда можно было, напрягшись, сознательно обратить свою ненависть на тот или иной предмет. Каким-то бешеным усилием воли, как отрываешь голову от подушки во время кошмара, Егор переключил ненависть с экранного лица на длинноволосую девицу позади. В воображении замелькали прекрасные отчетливые картины того, что он с ней сделает. И он понял, за что ее ненавидит. За то, что молодая, красивая и недоступная; за то, что на нежной тонкой талии, будто созданной для того, чтобы ее обнимали, — не его рука, а этот алый кушак, воинствующий символ непорочности. Но следом пришло совсем иное: она чем-то его привлекала, и он не смог бы причинить ей боль.

Ненависть кончалась в судорогах. Речь Моуцзы превратилась в натуральное блеяние, а его лицо на миг вытеснила овечья морда. Потом морда растворилась в океанийском солдате: огромный и ужасный, он шел на них, паля из автомата, грозя прорвать поверхность экрана, — так что многие отпрянули на своих стульях. Но тут же с облегчением вздохнули: фигуру врага заслонила наплывом голова Великого кормчего, полная силы и таинственные спокойствия, такая огромная, что заняла почти весь экран. Что говорит Великий Кормчий, никто не расслышал. Всего несколько слов ободрения, вроде тех, которые произносит вождь в громе битвы, — сами по себе пускай невнятные, они вселяют уверенность одним тем, что их произнесли. Потом лицо Великого кормчего потускнело, и выступила четкая крупная надпись — три партийных лозунга:

СВОБОДА, РАВЕНСТВО, СЧАСТЬЕ

Но еще несколько мгновений лицо Великого кормчего как бы держалось на экране: так ярок был отпечаток, оставленный им в глазу, что не мог стереться сразу. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами навалилась на спинку переднего стула. Всхлипывающим шепотом она произнесла что-то вроде: "Спаситель мой!" — и простерла руки к "зомбоящику". Потом закрыла лицо ладонями.

Тут все собрание принялось медленно, мерно, низкими голосами скандировать: "ВЭ-КА!.. ВЭ-КА!.. ВЭ-КА!" — снова и снова, врастяжку, с долгой паузой между "ВЭ" и "КА", и было в этом тяжелом волнообразном звуке что-то первобытное — мерещился за ним топот босых ног и рокот больших барабанов. Продолжалось это с полминуты. Вообще такое нередко происходило в те мгновения, когда чувства достигали особенного накала. Отчасти это был гимн величию и мудрости Великого кормчего, но в большей степени самогипноз — люди топили свои разум в ритмическом шуме. Егор ощутил холод в животе. На пятиминутках ненависти он не мог не отдаваться всеобщему безумию, но этот дикарский клич "ВЭ-КА!.. ВЭ-КА!" всегда внушал ему ужас. Конечно, он скандировал с остальными, иначе было нельзя. Скрывать чувства, владеть лицом, делать то же, что другие, — все это стало инстинктом. Но был такой промежуток секунды в две, когда его вполне могло выдать выражение глаз. Как раз в это время и произошло удивительное событие — если вправду произошло.

Он встретился взглядом с Личжэном. Личжэн уже встал. Он снял очки и сейчас, надев их, поправлял на носу характерным жестом. Но на какую-то долю секунды их взгляды пересеклись, и за это короткое мгновение Егор понял — да, понял! — что Личжэн думает о том же самом. Сигнал нельзя было истолковать иначе. Как будто их умы раскрылись и мысли потекли от одного к другому через глаза. "Я с вами. — будто говорил Личжэн. — Я отлично знаю, что вы чувствуете. Знаю о вашем презрении, вашей ненависти, вашем отвращении. Не тревожьтесь, я на вашей стороне!" Но этот проблеск ума погас, и лицо у Личжэна стало таким же непроницаемым, как у остальных.

Вот и все — и Егор уже сомневался, было ли это на самом деле. Такие случаи не имели продолжения. Одно только: они поддерживали в нем веру — или надежду, — что есть еще, кроме него, враги у партии. Может быть, слухи о разветвленных заговорах все-таки верны — может быть, Братство впрямь существует! Ведь, несмотря на бесконечные аресты, признания, казни, не было уверенности, что Братство — не миф. Иной день он верил в это, иной день — нет. Доказательств не было — только взгляды мельком, которые могли означать все, что угодно и ничего не означать, обрывки чужих разговоров, полустертые надписи на стенах, а однажды, когда при нем встретились двое незнакомых, он заметил легкое движение рук, в котором можно было усмотреть приветствие. Только догадки; весьма возможно, что все это — плод воображения. Он ушел в свою кабину, не взглянув на Личжэна. О том, чтобы развить мимолетную связь, он и не думал. Даже если бы он знал, как к этому подступиться, такая попытка была бы невообразимо опасной. За секунду они успели обменяться двусмысленным взглядом — вот и все. Но даже это было памятным событием для человека, чья жизнь проходит под замком одиночества.

Глаза Егора снова сфокусировались на странице. Оказалось, что, пока он был занят беспомощными размышлениями, рука продолжала писать автоматически. Но не судорожные каракули, как вначале. Ручка словно сама по себе скользила по глянцевой бумаге, крупными буквами выводя:

ДОЛОЙ ВЕЛИКОГО КОРМЧЕГО

ДОЛОЙ ВЕЛИКОГО КОРМЧЕГО

ДОЛОЙ ВЕЛИКОГО КОРМЧЕГО

раз за разом, и уже исписана была половина страницы.

На него напал панический страх. Бессмысленный, конечно: написать эти слова ничуть не опаснее, чем любые другие, выходящие за рамки партийной доктрины. Мыслепреступление — вот как это называлось. Мыслепреступление нельзя скрывать вечно. Изворачиваться какое-то время ты можешь, и даже не один год, но рано или поздно до тебя доберутся.

Бывало это всегда по ночам. Внезапно будят, грубая рука трясет тебя за плечи, светят в глаза, кровать окружили суровые лица. Как правило, суда не бывало, об аресте нигде не сообщалось. Люди просто исчезали, и всегда — ночью. Твое имя вынуто из списков, все упоминания о том, что ты делал, стерты, факт твоего существования отрицается и будет забыт.

На минуту он поддался истерике и едва не вырвал страницу из ежедневника. Не успел — постучали в дверь.

Уже! Он затаился, как мышь, в надежде, что, не достучавшись с первого раза, они уйдут. Но нет, стук повторился. Самое скверное тут — мешкать. Его сердце бухало, как барабан, но лицо от долгой привычки, наверное, осталось невозмутимым. Он встал и с трудом пошел к двери.

Глава 2.

Уже взявшись за дверную ручку, Егор увидел, что дневник остался на столе раскрытым. Весь в надписях ДОЛОЙ ВЕЛИКОГО КОРМЧЕГО, да таких крупных, что можно разглядеть с другого конца комнаты. Непостижимая глупость. Метнувшись назад, он накрыл ежедневник газетой, и только после этого отпер дверь. По телу сразу прошла волна облегчения — на пороге стояла бесцветная подавленная женщина с жидкими растрепанными волосами и морщинистым лицом.

-Ой, извините, пожалуйста, — скулящим голосом завела она, — значит, правильно мне послышалось, что вы пришли. Вы не можете зайти посмотреть нашу раковину в кухне? Она засорилась, а...

Это была Нина, жена его соседа Пети Бочкова. Ей было лет тридцать, но выглядела она гораздо старше. Впечатление было такое, что в морщинах ее лица лежит пыль. Егор пошел за ней по коридору. Слесарной самодеятельностью ему приходилось заниматься часто. Дом был старой постройки и пришел в полный упадок. От стен и потолка постоянно отваривалась штукатурка, трубы лопались при каждом крепком морозе, крыша текла, стоило только выпасть снегу, отопительная система работала на половинном давлении — если ее не выключали совсем из соображений экономии. Для ремонта, которого ты не мог сделать сам, требовалось распоряжение высоких комиссий, а они и с починной разбитого окна тянули два года.

Квартира у Бочковых была больше, чем у него, и убожество ее было другого рода. Все вещи выглядели потрепанными и потоптанными, как будто сюда наведалось большое и злое животное. По полу были разбросаны спортивные принадлежности — хоккейные клюшки, боксерские перчатки, дырявый футбольный мяч, пропотевшие и вывернутые наизнанку трусы, — а на столе вперемешку с грязной посудой валялись мятые тетради. На стенах алые знамена Молодежного союза и разведчиков и плакат с Великим Кормчим. Как и во всем доме, здесь витал душок затхлости, но его перешибал крепкий запах пота, оставленный — это можно было угадать с первой понюшки, хотя и непонятно, по какому признаку, — человеком, в данное время отсутствующим. В другой комнате кто-то на гребенке пытался подыгрывать видеокрану, все еще передававшему военную музыку.

— Это дети, — пояснила Нина, бросив несколько опасливый взгляд на дверь. — Они сегодня дома.

Кухонная раковина была почти до краев полна грязной и отвратительно пахнувшей зеленоватой водой. Егор опустился на колени и осмотрел угольник на трубе. Нина беспомощно наблюдала.

— Конечно, если бы Петя был дома, он бы в два счета прочистил, — сказала она. — Петя обожает такую работу. У него золотые руки.

Бочков работал вместе с Егором в министерстве правды. Это был толстый, но деятельный человек, ошеломляюще глупый — сгусток слабоумного энтузиазма, один из тех преданных работяг, которые подпирали собой партию надежнее, чем тайная полиция. В министерстве он занимал мелкую должность, которая не требовала умственных способностей, зато был одним из главных деятелей спортивного комитета и разных других комитетов, отвечавших за организацию туристских вылазок, стихийных демонстраций, кампаний по экономии и прочих добровольных начинаний. Со скромной гордостью он сообщал о себе, что за четыре года не пропустил в общественном центре ни единого вечера. Сокрушительный запах пота — как бы нечаянный спутник многотрудной жизни — сопровождал его повсюду и даже оставался, когда он уходил.

— У вас есть гаечный ключ? — спросил Егор, пробуя гайку на соединении.

— Гаечный? — переспросила Нина, слабея на глазах. — Правда, не знаю. Сейчас посмотрю...

Раздался топот, еще раз взревела гребенка, и в комнату ворвались дети. Следом был принесен ключ. Егор спустил воду и с отвращением извлек из трубы клок волос. Потом как мог отмыл пальцы под холодной струей и перешел в комнату.

— Руки вверх! — гаркнули ему.

Девятилетний мальчик с суровым лицом вынырнул из-за стола, нацелив на него игрушечный автоматический пистолет, а его сестра, года на два младше, нацелилась деревяшкой. Оба были в форме разведчиков — синие трусы, серая рубашка и красный галстук. Егор поднял руки, но с неприятным чувством: чересчур уж злобно держался мальчик, игра была не совсем понарошку.

— Ты изменник! — завопил мальчик. — Ты иноагент! Ты океанийский шпион! Я тебя расстреляю, я тебя отправлю на урановые рудники!

Они принялись скакать вокруг него, выкрикивая: "Изменник!", "Иноагент!" — и девочка подражала каждому движению мальчика. Это немного пугало, как возня тигрят, которые скоро вырастут в людоедов. В глазах у мальчика была расчетливая жестокость, явное желание ударить или пнуть Егора, и он знал, что скоро это будет ему по силам, осталось только чуть-чуть подрасти. Спасибо хоть пистолет не настоящий, подумал Егор.

Взгляд Нины испуганно метался от Егора к детям и обратно. В этой комнате было светлее, и Егор с любопытством отметил, что у нее действительно пыль в морщинах.

— Расшумелись, — сказала она. — Огорчились, что нельзя посмотреть на висельников, — вот почему. Мне с ними пойти некогда, а Том еще не вернется с работы.

— Почему нам нельзя посмотреть, как вешают? — оглушительно взревел мальчик.

— Хочу посмотреть, как вешают! Хочу посмотреть, как вешают! — подхватила девочка, прыгая вокруг.

Егор вспомнил, что сегодня вечером в Парке Патриотов будут вешать военных преступников. Это популярное зрелище устраивали примерно раз в месяц. Пожав плечами, он отправился к себе. Но не успел пройти по коридору и шести шагов, как затылок его обожгла невыносимая боль. Будто ткнули в шею докрасна раскаленной проволокой. Пистолет, хоть и не был настоящим, всё же мог стрелять мелкими пластиковыми шариками. Он повернулся на месте и увидел, как миссис Бочков утаскивает мальчика в дверь.

-Иноагент! — заорал мальчик, перед тем как закрылась дверь. Но больше всего Егора поразило выражение беспомощного страха на сером лице матери.

Егор вернулся к себе, поскорее прошел мимо видеокрана и снова сел за стол, все еще потирая затылок. Музыка смолкла. Отрывистый военный голос с грубым удовольствием стал описывать вооружение новой плавающей крепости, поставленной на якорь где-то в районе Берингова пролива.

Несчастная женщина, подумал он, жизнь с такими детьми — это жизнь в постоянном страхе. Через год-другой они станут следить за ней днем и ночью, чтобы поймать на идейной невыдержанности. Теперь почти все дети ужасны. И хуже всего, что при помощи таких организаций, как разведчики, их методически превращают в необузданных маленьких дикарей, обожающих партию и все, что с ней связано. Песни, шествия, знамена, походы, муштра с учебными винтовками, выкрикивание лозунгов, поклонение Великому кормчему — все это для них увлекательная игра. Их натравливают на чужаков, на врагов системы. Стало обычным делом, что тридцатилетние люди боятся своих детей. И не зря: не проходило недели, чтобы в "Истине" не мелькнула заметка о том, как юный соглядатай ("маленький герой", по принятому выражению) подслушал нехорошую фразу и донес на родителей в тайную полицию.

Боль от шарика утихла. Егор без воодушевления взял ручку, не зная, что еще написать в дневнике. Вдруг он снова начал думать про Личжэна.

Несколько лет назад... — сколько же? Лет семь, наверно, — ему приснилось, что он идет в кромешной тьме по какой-то комнате. И кто-то сидящий сбоку говорит ему: "Мы встретимся там, где нет темноты". Сказано это было тихо, как бы между прочим, — не приказ, просто фраза. Любопытно, что тогда, во сне, большого впечатления эти слова не произвели. Лишь впоследствии, постепенно приобрели они значительность. Он не мог припомнить, было это до или после его первой встречи с Личжэном; и когда именно узнал в том голосе голос Личжэна — тоже не мог припомнить. Так или иначе, голос был опознан. Говорил с ним во тьме Личжэн. "Мы встретимся там, где нет темноты", — сказал он. Что это значит, Егор не понимал, но чувствовал, что каким-то образом это сбудется.

Голос в видеокране прервался. Душную комнату наполнил звонкий, красивый звук фанфар. Скрипучий голос продолжал:

"Внимание! Внимание! Только что поступила сводка-молния с Западного фронта. Наши войска на Ближнем Востоке одержали решающую победу. Мне поручено заявить, что в результате этой битвы конец войны может стать делом обозримого будущего. Слушайте сводку".

Жди неприятности, подумал Егор. И точно: вслед за кровавыми подробностями разгрома океанийской армии с умопомрачительными цифрами убитых и взятых в плен последовало объявление о том, что с начала следующей недели норма отпуска сахара сокращается с двух до полутора килограммов в месяц. И напоследок, чтобы отвлечь от мыслей об отнятом сахаре, громыхнул: "Славься, моя Остазия". Полагалось встать по стойке смирно. Но здесь он был невидим.

"Славься, моя Остазия" в конце концов сменилась легкой музыкой. Держась к видеокрану спиной, Егор подошел к окну. День был все так же холоден и ясен. Внизу на улице ветер трепал рваный плакат, на котором крупными буквами было написано: "СВОБОДА, РАВЕНСТВО, СЧАСТЬЕ".

Он вынул из кармана монету. И здесь мелкими четкими буквами те же слова, а на оборотной стороне — голова Великого кормчего. Даже с монеты преследовал тебя его взгляд. На монетах, на книжных обложках, на знаменах, плакатах, на сигаретных пачках — повсюду. Всюду тебя преследуют эти глаза и обволакивает голос. Во сне и наяву, на работе и за едой, на улице и дома нет от этого спасения. Нет ничего твоего, кроме нескольких десятков кубических сантиметров в черепе.

Солнце ушло, погасив тысячи окон на фасаде министерства, и теперь они глядели угрюмо, как крепостные бойницы. Он снова спросил себя, для кого пишет дневник. Для будущего, для века, быть может, просто воображаемого. Если получится. Скорей всего, дневник превратят в пепел, а написанное там прочтет лишь полиция мыслей — чтобы стереть с лица земли и из памяти. Как обратишься к будущему, если следа твоего и даже безымянного слова на земле не сохранится?

Видеокран пробил четырнадцать. Через десять минут ему уходить. В 14.30 он должен быть на службе.

Как ни странно, бой часов словно вернул ему мужество. Одинокий призрак, он возвещает правду, которой никто никогда не расслышит. Но пока он говорит ее, что-то в мире не прервется. Не тем, что заставишь себя услышать, а тем, что остался нормальным, хранишь ты наследие человека. Он вернулся за стол и написал:

"Времени, когда мысль вновь станет свободна, а люди так, как им захочется, времени, где правда есть правда и былое не превращается в небыль, от эпохи одинаковых, эпохи одиноких, от эпохи Великого кормчего, от эпохи двоемыслия — тому времени привет!"

Ему показалось, что вернув себе способность выражать мысли, он сделал бесповоротный шаг. Последствия любого поступка содержатся в самом поступке. Но отступать уже поздно.

Дневник он положил в ящик стола. Прячь, не прячь — его все равно найдут; но можно хотя бы проверить, узнали о нем или нет. Волос поперек обреза слишком заметен. Кончиком пальца Егор подобрал крупинку белесой пыли и положил на угол переплета: если книгу тронут, крупинка свалится.

Глава 3.

Егору снилась мать.

Насколько он помнил, мать исчезла, когда ему было лет десять-одиннадцать. Это была высокая женщина с роскошными светлыми волосами, величавая, неразговорчивая, медлительная в движениях. Отец запомнился ему хуже: темноволосый, худой, всегда в опрятном костюме и в очках.

И вот мать сидела где-то под ним, в глубине, с его сестренкой на руках. Сестру он совсем не помнил — только маленьким хилым грудным ребенком, всегда тихим, с большими внимательными глазами. Они сидели в салоне тонущего корабля и смотрели на Егора сквозь темную воду. В салоне еще был воздух, и они еще видели его, а он — их, но они все погружались, погружались в зеленую воду — еще секунда, и она скроет их навсегда. Он на воздухе и на свету, а их заглатывает пучина, и они там, внизу, потому что он наверху. Он понимал это, и они это понимали, и он видел по их лицам, что они понимают. Упрека не было ни на лицах, ни в душе их, а только понимание, что они должны заплатить своей смертью за его жизнь. Хотя он до конца не был уверен, что они умерли — они исчезли из его жизни, и этого не отменишь. Но порой ему казалось — рано или поздно они встретятся вновь.

Вдруг он очутился на короткой, упругой травке, и был летний вечер, и косые лучи солнца золотили землю. Местность эта так часто появлялась в снах, что он не мог определенно решить, видел ее когда-нибудь наяву или нет. Про себя Егор называл ее Золотой страной. Это был старый, выщипанный кроликами луг, по которому бежала тропинка. На дальнем краю ветер чуть шевелил ветки вязов, вставших неровной изгородью, и плотная масса листвы волновалась, как волосы женщины. А где-то рядом, невидимый, лениво тек ручей, и под ветлами в заводях ходила плотва.

"Зомбоящик" испускал оглушительный свист, длившийся на одной ноте тридцать секунд — сигнал подъема для служащих. Егор выдрался из постели и схватил со стула выношенную фуфайку и трусы. Через три минуты физзарядка.

— Группа от тридцати до сорока! — залаял пронзительный женский голос. — Группа от тридцати до сорока! Займите исходное положение. От тридцати до сорока!

Егор встал по стойке смирно перед видеокраном: там уже появилась жилистая сравнительно молодая женщина в спортивном костюме.

— Сгибание рук и потягивание! — выкрикнула она. — Делаем по счету. И раз, два, три, четыре! И раз, два, три, четыре! Веселей, товарищи, больше жизни! И раз, два, три, четыре! И раз, два, три, четыре!

Машинально выбрасывая и сгибая руки с выражением угрюмого удовольствия, как подобало на гимнастике, Егор пробивался к смутным воспоминаниям о раннем детстве. Это было крайне трудно. Все, что происходило тогда, выветрилось из головы. Когда не можешь обратиться к посторонним свидетельствам, теряют четкость даже очертания собственной жизни. Ты помнишь великие события, но возможно, что их и не было; помнишь подробности происшествия, но не можешь ощутить его атмосферу; а есть и пустые промежутки, долгие и не отмеченные вообще ничем.

Сколько он себя помнил, всё время шла война — то утихая ненадолго, то разгораясь вновь. Война эта, казалось, тянулась своим началом к истоку времён — извечный враг всегда воплощал в себе абсолютное зло, а значит, ни в прошлом, ни в будущем соглашение с ним немыслимо.

Самое ужасное, в сотый, тысячный раздумал он, переламываясь в поясе (сейчас они вращали корпусом, держа руки на бедрах — считалось полезным дли спины), — самое ужасное, что ничто нельзя утверждать наверняка. Если партии вздумается декларировать, что чёрное — это белое, так оно и будет. Если вдруг завтра объявят, что никакой войны нет, с этим все сразу же согласятся.

И если все принимают ложь, навязанную партией, если во всех документах одна и та же песня, тогда эта ложь поселяется в истории и становится правдой. "Кто управляет прошлым, — гласит партийный лозунг, — тот управляет будущим". Однако пока ты помнишь, как обстояло всё на самом деле, тебе не избежать сомнений. На новоязе подобное раздвоение сознания называлось "двоемыслием".

— Вольно! — рявкнула преподавательница чуть добродушнее.

Егор опустил руки и сделал медленный, глубокий вдох. Ум его забрел в лабиринты двоемыслия. Зная, не знать; верить в свою правдивость, излагая обдуманную ложь; придерживаться одновременно двух противоположных мнений, понимая, что одно исключает другое, и быть убежденным в обоих; логикой убивать логику; отвергать мораль, провозглашая ее; полагать, что демократия невозможна и что партия — блюститель демократии; забыть то, что требуется забыть, и снова вызвать в памяти, когда это понадобится, и снова немедленно забыть, и, главное, применять этот процесс к самому процессу — вот в чем самая тонкость: сознательно преодолевать сознание и при этом не сознавать, что занимаешься самогипнозом. И даже слова "двоемыслие" не поймешь, не прибегнув к двоемыслию.

Преподавательница велела им снова встать смирно.

— А теперь посмотрим, кто у нас сумеет достать до носков! — с энтузиазмом сказала она. — Прямо с бедер, товарищи. Р-раз-два! Р-раз-два!

Егор ненавидел это упражнение. Приятная грусть из его размышлений исчезла. Прошлое, подумал он, не просто было изменено, оно фактически уничтожено. Лишь один раз в жизни держал он в руках неопровержимое документальное доказательство подделки исторического факта. Да и то...

— Ексин! — раздался сварливый окрик. — Егор Ексин! Да, вы! Глубже наклон! Вы ведь можете. Вы не стараетесь. Ниже! Так уже лучше, товарищ. А теперь, вся группа вольно — и следите за мной.

Егора прошиб горячий пот. Лицо его оставалось совершенно невозмутимым. Не показать тревоги! Не показать возмущения! Он наблюдал, как преподавательница вскинула руки над головой и — не сказать, что грациозно, но с завидной четкостью и сноровкой, нагнувшись, зацепилась пальцами за носки туфель.

— Вот так, товарищи! Покажите мне, что вы можете так же. Посмотрите еще раз. Мне тридцать девять лет, и у меня четверо детей. Прошу смотреть. — Она снова нагнулась. — Видите, у меня колени прямые. Вы все сможете так сделать, если захотите, — добавила она, выпрямившись. — Все, кому нет сорока пяти, способны дотянуться до носков. Нам не выпало чести сражаться на передовой, но по крайней мере мы можем держать себя в форме. А теперь попробуем еще раз. Вот, уже лучше, товарищ, гораздо лучше, — похвалила она Егора, когда он с размаху, согнувшись на прямых ногах, сумел достать до носков.

Глава 4.

Его рабочий день начался как обычно. Егор работал в отделе документации. В Минидезе находилось довольно много отделов: где-то возились с сайтами, заполняя их свежей информацией, а заодно подчищая от устаревшей и признанной "идеологически невыдержанной"; где-то — с кино— и видеопродукцией, а ему выпала честь препарировать бумажные издания. Да, несмотря на всеобщую компьютеризацию, таковые ещё выходили, и в первую очередь партийная газета "Истина". Собственно говоря, никаких других газет давно уже не существовало, хотя, насколько он знал, были времена, когда их выходило множество, причём далеко не все из них были партийными. Помимо "Истины", ещё существовали журналы — но исключительно развлекательного характера, а также книги. Книгами, впрочем, назвать это было сложно — скорее сборники нравоучительных историй, обязательно с цитатами из трудов Великого Кормчего. Ну и чтиво неглубокого содержания, предназначенное почти исключительно для джоберов — триллеры, кровавые боевики, слезливые женские мелодрамы, вплоть до откровенно порнографии. Именно в том отделе работала длинноволосая. Интересно, над каким конкретно направлением работает она?

Самому же Егору выпала "честь" заниматься исключительно "Истиной". Все прочие газеты, даже если и обнаруживались случайно где-либо в архивах или книгохранилищах, сразу же уничтожались. Но и с "Истиной" хватало проблем — её приходилось постоянно подчищать. Причём не столько выходящие в свет номера, сколько давно уже выпущенные, разосланные по всей стране и подшитые в стопки периодики в тех же хранилищах. Если обнаруживалась "опечатка", соответствующий номер изымался отовсюду и свозился для уничтожения в специальные центры переработки макулатуры, а его место занимал точно такой же — но уже с внесёнными поправками. Бывало, что подобную процедуру с одним и тем же номером проделывали добрый десяток раз, и в результате там мало что оставалось от оригинала.

Вот и сегодня, едва день начался, сразу поступили три задания. Два из них особой сложности не представляли: к примеру, в одном из январских номеров Великий Кормчий предсказал скорый захват Аравийского полуострова. Вместо этого остазийские войска высадились в Сомали и ценой огромных потерь продвинулись на несколько километров вглубь. Именно этот блестящий стратегический манёвр, полностью спутавший все планы врага, и должен теперь отразить в исправленной версии "Истины" Егор.

В другом случае требовалось подправить прошлогодний номер, где Министерство изобилия прогнозировало увеличение в текущем году выпуска компьютеров и туалетной бумаги. Согласно прогнозам, сделанным в том же Министерстве две недели назад, выпуск компьютеров должен остаться на том же уровне, а количество производимой туалетной даже снизится — разумеется, по многочисленным заявкам трудящихся, поскольку необходимые производственные мощности должны в первую очередь обслуживать военные заказы. Как пошутил кто-то из соседнего отдела, если так пойдёт и дальше, вместо туалетной бумаги придётся использовать свежие выпуски "Истины". Больше этого шутника Егор не видел.

В процессе подобных исправлений иногда приходилось пометки и расчёты на бумаге — для этого им выдавали специальные "черновые" тетради. Вырывать из них использованные листы категорически запрещалось, да и не получилось бы безнаказанно — все листы были пронумерованы. Когда тетрадь заканчивалась, её сдавали и получали взамен чистую. Как Егор подозревал, перед отправкой на переработку тетрадь тщательно изучали на предмет наличия подозрительных записей и зарисовок.

Егор взглянул на стеклянную кабину по ту сторону коридора. Маленький, аккуратный, с залысинами человек по фамилии Иньюшу усердно трудился там, держа одной рукой брошюру, а второй набирая текст. Вид у него был такой, словно сочиняет бестселлер мирового уровня. Он поднял голову, и его очки враждебно сверкнули навстречу Егору.

Егор почти не знал Иньюшу и не имел представления о том, чем он занимается. Сотрудники отдела документации неохотно рассказывали о своей работе и не любили подобные расспросы. В длинном, без окон коридоре с двумя рядами стеклянных кабин, с нескончаемым шелестом бумаги и гудением аппаратуры, было не меньше десятка людей, которых Егор не знал даже по имени, хотя они круглый год мелькали перед ним на этаже и махали руками на пятиминутках ненависти. Он знал, что низенькая женщина с рыжеватыми волосами, сидящая в соседней кабине, весь день занимается только тем, что рисует карикатуры на "врагов народа". А за несколько кабин от Егора помещалось кроткое, нескладное, рассеянное создание с очень волосатыми ушами; этот человек по фамилии Ласковский, удивлявший всех своей сноровкой по части рифм и размеров, изготовлял (иного слова и не придумаешь) поздравительные стихотворения и славословия в адрес партии.

Пока он трудился, пришло другое задание — в одном из прошлогодних номеров "Истины" была обнаружена статья с похвалами товарищу Шуртэ, крупному деятелю партии, награждённому орденом "За заслуги перед отечеством" первой степени. Месяца через три после того всякое упоминание о товарище Шуртэ исчезло, и его пропажа с политического олимпа никем и нигде не комментировалась. Скорей всего, он попросту впал в немилость. Ничего удивительного: судить и даже публично разоблачать политически провинившегося не принято. Большие чистки, захватывавшие тысячи людей, с открытыми процессами предателей и иноагентов, которые жалко каялись в своих преступлениях, а затем подвергались казни, были особыми спектаклями и происходили раз в несколько лет, не чаще. А обычно люди, вызвавшие неудовольствие партии, просто исчезали, и о них больше никто не слышал. Скорей всего, они оставались в живых — в трудовых лагерях вечная нехватка рабочих рук.

В кабине напротив товарищ Иньюшу по-прежнему водил пальцами по клавиатуре, напряжённо вглядываясь в экран. Заметив интерес к собственно персоне, поднял голову, опять враждебно сверкнули очки. Не той же ли задачей занят Иньюшу? — подумал Егор. Такую тонкую работу ни за что не доверили бы одному исполнителю. Возможно, не меньше десятка работников трудились сейчас над собственными версиями того, как исправить ситуацию с Шуртэ. Потом какой-то начальственный ум во внутренней партии выберет одну версию, отредактирует ее, приведет в действие сложный механизм перекрестных ссылок, после чего избранная ложь будет сдана на постоянное хранение и сделается правдой.

Егор не знал, за что попал в немилость Шуртэ. Может быть, за разложение или за плохую работу. Может быть, Великий Кормчий решил избавиться от подчиненного, который стал слишком популярен. Может быть, Шуртэ или кто-нибудь из его окружения заподозрен в уклоне. А может быть — и вероятнее всего, — случилось это просто потому, что репрессии были необходимой частью государственной механики.

Егор не стал переписывать статью, чисто формально заменяя Шуртэ на кого-то менее значимого. Типовое разоблачение предателей и иноагентов слишком прозрачно, а если изобрести победу на фронте или триумфальное перевыполнение трехлетнего плана, то чересчур усложнится документация. Чистая фантазия — вот что подойдет лучше всего. И вдруг в голове у него возник — можно сказать, готовеньким — образ товарища Огонькова, недавно павшего в бою смертью храбрых. Бывали случаи, когда Великий Кормчий посвящал "наказ" памяти какого-нибудь скромного рядового партийца, чью жизнь и смерть он приводил как пример для подражания. Сегодня он посвятит речь памяти товарища Огонькова. Правда, такого товарища на свете не было, но несколько печатных строк и одна-две поддельные фотографии вызовут его к жизни.

Егор на минуту задумался, потом подтянул к себе клавиатуру и начал печатать текст в стиле Великого кормчего: стиль этот, военный и одновременно педантический, благодаря постоянному приему — задавать вопросы и самому же на них отвечать ("Какие уроки мы извлекаем отсюда, товарищи? Уроки — а они являются также основополагающими принципами существования партии — состоят в том..." — и т.д. и т.п.) — легко поддавался имитации.

В трехлетнем возрасте товарищ Огоньков отказался от всех игрушек, кроме барабана, автомата и танка. Шести лет — в виде особого исключения — был принят в разведчики; в девять стал командиром отряда. Одиннадцати лет от роду, услышав дядин разговор, уловил в нем преступные идеи и сообщил об этом в тайную полицию. В семнадцать стал районным руководителем Молодежного союза за чистоту помыслов. В девятнадцать изобрел гранату, которая была принята на вооружение министерством мира. Двадцатитрехлетним погиб на войне. Летя над Индийским океаном с важными донесениями, был атакован вражескими истребителями, и, чтобы донесения не достались врагу, направил свой самолёт в крутое пике — прямиком в океанские глубины. Такой кончине, сказал Великий Кормчий, можно только завидовать. Великий Кормчий подчеркнул, что вся жизнь товарища Огонькова была отмечена чистотой и целеустремленностью. Товарищ Огоньков не пил и не курил, не знал иных развлечений, кроме ежедневной часовой тренировки в гимнастическом зале. Он не знал иной темы для разговора, кроме партийных принципов, иной цели в жизни, кроме разгрома океанийских полчищ и выявления шпионов, вредителей, иноагентов и прочих изменников.

Егор подумал, не наградить ли товарища Огонькова орденом "За выдающиеся заслуги"; решил все-таки не награждать — это потребовало бы лишних перекрестных ссылок.

Он еще раз взглянул на соперника напротив. Непонятно откуда появилась уверенность, что Иньюшу занят той же работой. Чью версию примут, узнать было невозможно, но он ощутил твердую уверенность, что версия будет его. Товарищ Огоньков, которого и в помине не было час назад, обрел реальность. Он никогда не существовал в настоящем, а теперь существует в прошлом — и, едва сотрутся следы подделки, будет существовать так же доподлинно и неопровержимо, как Карл Великий и Юлий Цезарь.

Глава 5.

В столовой с низким потолком, глубоко под землей, очередь за обедом продвигалась толчками. В зале было полно народу и стоял оглушительный шум. От жаркого за прилавком валил пар с кислым металлическим запахом, но и он не мог заглушить вездесущий душок водки. В конце зала располагался маленький бар, попросту дыра в стене, где продавали водку на разлив.

— Вот кого я искал, — раздался голос за спиной Егора.

Он обернулся. Это был его Мисник из исследовательского отдела. Мисник был филолог, специалист по новоязу. Он состоял в громадном научном коллективе, трудившемся над одиннадцатым изданием словаря новояза. Маленький, с темными волосами и большими выпуклыми глазами, скорбными и насмешливыми одновременно, которые будто ощупывали лицо собеседника.

— Хотел спросить, нет ли у вас лезвий, — сказал он.

— Ни одного, — с виноватой поспешностью ответил Егор. — По всему городу искал. Нигде нет.

Все спрашивали бритвенные лезвия. На самом-то деле у него еще были в запасе две штуки. Лезвий не стало несколько месяцев назад. В партийных магазинах вечно исчезал то один обиходный товар, то другой. Что-то можно было найти в магазинах джоберов, да и то если повезёт.

— Сам полтора месяца одним бреюсь, — солгал он.

Очередь продвинулась вперед. Остановившись, он снова обернулся к Миснику. Оба взяли по сальному металлическому подносу из стопки.

— Ходили вчера смотреть, как вешают военных преступников? — спросил Мисник.

— Работал, — безразлично ответил Егор. — В Сети, наверно, увижу.

— Весьма неравноценная замена, — сказал Мисник.

Его насмешливый взгляд рыскал по лицу Егора. "Знаем вас, — говорил этот взгляд. — Насквозь тебя вижу, отлично знаю, почему не пошел смотреть на казнь пленных".

Мисник был интеллектуалом, и это импонировало. Однако по каким-то скрытым глубоко внутри мотивам Егор не доверял ему и в разговоре старался быть осторожным. Наверное, потому, что тот любил заводить разговоры на скользкие темы, причём исподволь подводя к ним собеседника с тем, чтобы потом осудить того с позиций правоверности. Вдобавок было в нём что-то нечистоплотное, в частности, любовь к смакованию подробностей, которые в разговоре обычно стараются опускать. Вот и сейчас не обошлось без этого.

— Красивая получилась казнь, — мечтательно промолвил Мисник. — Когда им связывают ноги, по-моему, это только портит картину. Люблю, когда они брыкаются. Но лучше всего конец, когда вываливается синий язык... я бы сказал, ярко-синий. Эта деталь мне особенно мила.

— Следующий! — крикнула раздатчица в белом фартуке, с половником в руке.

Егор и Мисник сунули свои подносы. Обоим выкинули стандартный обед: жестяную миску с розовато-серым жарким, кусок хлеба, кубик сыра, кружку черного кофе "Победа" и одну таблетку сахарина.

— Есть столик, вон под тем видеокраном, — сказал Мисник. — По дороге возьмем водки.

Егор с удовольствием отделался бы от его компании, но не было веской причины. Как же надоело разыгрывать дружелюбие, которого нет и в помине! Вдобавок водки ему совсем не хотелось, но если откажется, Мисник начнёт приставать с ехидными расспросами, с какого времени Егор вдруг стал трезвенником, и нет ли в этом подкопа под устои партии.

Водки им дали в фаянсовых кружках без ручек. Они пробрались через людный зал и разгрузили подносы на металлический столик; на углу кто-то разлил соус: грязная жижа напоминала рвоту. Егор взял свою кружку, секунду помешкал, собираясь с духом, и залпом выпил содержимое. Потом сморгнул слезы — и вдруг почувствовал, что голоден. Он стал заглатывать жаркое полными ложками; в похлебке попадались розовые рыхлые кубики — возможно, мясной продукт. Оба молчали, пока не опорожнили миски. За столиком сзади и слева от Егора кто-то без умолку тараторил — резкая торопливая речь, похожая на утиное кряканье, пробивалась сквозь общий гомон.

— Как подвигается словарь? — из-за шума Егор тоже повысил голос.

— Медленно, — ответил Мисник. — Застрял на архаичных оборотах. Не каждому удаётся сразу найти соответствие.

Заговорив о новоязе, Мисник сразу взбодрился. Отодвинул миску, взял хлеб и кубик сыра и, чтобы не кричать, подался к Егору.

— Одиннадцатое издание — окончательное издание. Мы придаем языку завершенный вид — в этом виде он сохранится, когда ни на чем другом не будут говорить. Когда мы закончим, людям вроде вас придется изучать его сызнова. Вы, вероятно, полагаете, что главная наша работа — придумывать новые слова. Ничуть не бывало. Мы уничтожаем слова — десятками, сотнями ежедневно. Если угодно, оставляем от языка скелет. И столетие спустя ни одно слово, включенное в одиннадцатое издание, не будет устаревшим.

Он жадно откусил хлеб, прожевал и с педантским жаром продолжал речь. Его худое темное лицо оживилось, насмешка в глазах исчезла, и они стали чуть ли не мечтательными.

— Это прекрасно — уничтожать слова. Из десятка вполне можно оставить одно, наиболее краткое и ёмкое. Вот, к примеру, как можно выразить состояние, когда всё идёт как надо? Правильно: словом "норм". "Всё в порядке", "соответственно", "как задумано", "в обозначенных пределах", "без выраженных отклонений" — всё это заменит слово "норм". Сказал — и сразу всем всё ясно! Или, если нужно выразить подъём чувств? Попросту скажи "кайф"! Одно коротенькое слово вместо кучи длинных навроде "замечательно", "великолепно", "восхитительно", "вне всяких похвал", ну и так далее. Видите, как это здорово? Идея, разумеется, принадлежит Великому кормчему, — спохватившись, добавил он.

При имени Великого кормчего лицо Егора вяло изобразило пыл. Миснику его энтузиазм показался неубедительным.

— Вы не цените новояз по достоинству, — заметил он как бы с печалью. — Пишете на нем, а думаете все равно на староязе. Мне попадались ваши материалы в "Истине". В душе вы верны староязу со всей его расплывчатостью и ненужными оттенками значений. Вам не открылась красота уничтожения слов. Знаете ли вы, что новояз — единственный на свете язык, чей словарь с каждым годом сокращается?

Этого Егор, конечно, не знал. Он улыбнулся, насколько мог сочувственно, не решаясь раскрыть рот. Мисник откусил еще от черного ломтя, наскоро прожевал и заговорил снова, — неужели вам непонятно, что задача новояза — сузить горизонты мысли? В конце концов мы сделаем диссидентство попросту невозможным — для него не останется слов. Каждое необходимое понятие будет выражаться одним-единственным словом, значение слова будет строго определено, а побочные значения упразднены и забыты. Приходило ли вам в голову, что к середине следующего столетия, а то и раньше, на земле не останется человека, который смог бы понять наш с вами разговор?

— Кроме..., — с сомнением начал Егор и осекся.

У него чуть не сорвалось с языка: "кроме джоберов", но он сдержался, не будучи уверен в уместности этого замечания. Мисник, однако, угадал его мысль.

— Джоберы — не люди, — небрежно парировал он. — По-настоящему владеть староязом скоро не будет никто. Вся литература прошлого будет уничтожена. Классики останутся только в новоязовском варианте, превращенные не просто в нечто иное, а в собственную противоположность. Даже партийная литература станет иной. Сама атмосфера мышления станет иной. Мышления в нашем современном значении вообще не будет. Правоверным оно ни к чему, нужно не мыслить, а действовать.

Машинально кивнув, Егор доел свой хлеб и сыр. Чуть повернулся на стуле, чтобы взять кружку с кофе. За столиком слева немилосердно продолжал свои разглагольствования мужчина со скрипучим голосом. Молодая женщина — возможно, секретарша — внимала ему и радостно соглашалась с каждым словом. Время от времени до Егора долетал ее молодой и довольно глупый голос, фразы вроде "Как это верно!" Мужчина не умолкал ни на мгновение — даже когда говорила она. Егор встречал его в министерстве и знал, что он занимает какую-то важную должность в отделе литературы. Это был человек лет сорока, с мускулистой шеей и большим подвижным ртом. Он слегка откинул голову, и в таком ракурсе Егор видел вместо его глаз пустые блики света, отраженного очками. Жутковато делалось оттого, что в хлеставшем изо рта потоке звуков невозможно было поймать ни одного слова. Только раз Егор расслышал обрывок фразы: "полная и окончательная ликвидация последователей Моуцзы" — обрывок выскочил целиком, как отлитая строка в линотипе. В остальном это был сплошной шум — кря-кря-кря. Речь нельзя было разобрать, но общий характер ее не вызывал ни каких сомнений.. Глядя на хлопавшее ртом лицо, Егор испытывал странное чувство, что перед ним неживой человек, а манекен. Не в человеческом мозгу рождалась эта речь — в гортани. Извержение состояло из слов, но не было речью в подлинном смысле, это был шум, производимый в бессознательном состоянии, утиное кряканье.

— Вон идет Бочков, — сказал Мисник.

В голосе его прозвучало: "несносный дурак". И в самом деле между столиками пробирался сосед Егора по дому "Мечта" — невысокий плотный человек с русыми волосами и лягушачьим лицом. В тридцать пять лет он уже отрастил брюшко и складки жира на загривке, но двигался по-мальчишески легко. Да и выглядел он мальчиком, только большим: хотя он был одет в форменный костюм, все время хотелось представить его себе в синих шортах, серой рубашке и красном галстуке разведчика. Воображению рисовались ямки на коленях и закатанные рукава на пухлых руках. В шорты Бочков действительно облачался при всяком удобном случае — и в туристских вылазках и на других мероприятиях, требовавших физической активности. Он приветствовал обоих веселым "Здрасьте, здрасьте!" и сел за стол, обдав их крепким запахом пота. Все лицо его было покрыто росой. Потоотделительные способности у Бочкова были выдающиеся.

Мисник вытащил полоску бумаги с длинным столбиком слов и демонстративно принялся читать, держа наготове карандаш.

— Смотри, даже в обед работает, — сказал Бочков, толкнув Егора в бок. — Увлекается, а? Что у вас там? Не по моим, наверно, мозгам. Ексин, знаете, почему я за вами гоняюсь? Вы у меня подписаться забыли.

— На что подписка? — спросил Егор, машинально потянувшись к карману. Примерно четверть зарплаты уходила на добровольные подписки, настолько многочисленные, что их и упомнить было трудно.

— На Неделю Единения — подписка по месту жительства. Я домовый казначей. Не щадим усилий — в грязь лицом не ударим. Скажу прямо, если наш дом "Мечто" не выставит больше всех флагов на улице, так не по моей вине.

Он вытащил из кармана портативный "кассовый аппарат" и Егор приложил к нему свою карточку.

— Между прочим, — сказал он, — я слышал, мой паршивец запулил в вас вчера из пистолета. Я ему задал по первое число. Даже пригрозил: еще раз повторится — отберу пистолет.

— Наверное, расстроился, что его не пустили на казнь, — сказал Егор.

— Да, знаете... я что хочу сказать: сразу видно, что воспитан в правильном духе. Озорные паршивцы — что один, что другая, — но увлеченные! Одно на уме — разведчики, ну и война, конечно. Знаете, что дочурка выкинула в прошлое воскресенье? У них был поход, так она сманила еще двух девчонок, откололись от отряда и до вечера следили за одним человеком. Два часа шли за ним, и все лесом, а потом сдали его патрулю.

— Зачем это? — слегка опешив, спросил Егор.

Бочков победоносно продолжал:

— Дочурка догадалась, что он вражеский агент, на парашюте сброшенный или еще как. Но вот в чем самая штука-то. С чего, вы думаете, она его заподозрила? Туфли на нем чудные — никогда, говорит, не видала на человеке таких туфель. Что, если иностранец? Семь лет пигалице, а смышленая какая, а?

— Отлично, — в рассеянности произнес Мисник, не отрываясь от своего листка.

— Конечно, нам без бдительности нельзя, — поддакнул Егор.

— Война, сами понимаете, — сказал Бочков.

Как будто в подтверждение его слов видеокран у них над головами сыграл фанфару. Но на этот раз была не победа на фронте, а сообщение министерства изобилия.

— Товарищи! — крикнул энергичный молодой голос. — Внимание, товарищи! Замечательные известия! Победа на производственном фронте. Итоговые сводки о производстве всех видов потребительских товаров показывают, что по сравнению с прошлым годом уровень жизни поднялся не менее чем на двадцать процентов. Сегодня утром по всей Остазии прокатилась неудержимая волна стихийных демонстраций. Трудящиеся покинули заводы и учреждения и со знаменами прошли по улицам, выражая благодарность Великому кормчему за новую счастливую жизнь под его мудрым руководством. Вот некоторые итоговые показатели. Продовольственные товары...

Слова "наша новая счастливая жизнь" повторились несколько раз. В последнее время их полюбило министерство изобилия. Бочков, встрепенувшись от фанфары, слушал приоткрыв рот, торжественно, с выражением впитывающей скуки. За цифрами он уследить не мог, но понимал, что они должны радовать. Кажется, были даже демонстрации благодарности Великому кормчему за то, что он увеличил норму шоколада до двадцати граммов в неделю. А ведь только вчера объявили, что норма уменьшена до двадцати граммов, подумал Егор. Неужели в это поверят — через какие-нибудь сутки? Верят. Бочков поверил легко, глупое животное. Безглазый за соседним столом — фанатично, со страстью, с исступленным желанием выявить, разоблачить всякого, кто скажет, что на прошлой неделе норма была тридцать граммов. Мисник тоже поверил, только затейливее, при помощи двоемыслия. Так что же, у него одного не отшибло память?

"Зомбоящик" все извергал сказочную статистику. По сравнению с прошлым годом стало больше еды, больше одежды, больше домов, больше мебели, больше топлива, больше автомобилей, больше книг и новорожденных — всего больше, кроме болезней, преступлений и сумасшествия. С каждым годом, с каждой минутой все и вся стремительно поднималось к новым и новым высотам. Егор взял ложку и стал возить ею в разлитом соусе, придавая длинной лужице правильные очертания. Он с возмущением думал о своем быте, об условиях жизни. Всегда ли она была такой? Всегда ли был такой вкус у еды? Он окинул взглядом столовую. Низкий потолок, набитый зал, грязные от трения бесчисленных тел стены; обшарпанные металлические столы и стулья, стоящие так тесно, что сталкиваешься локтями с соседом; гнутые ложки, щербатые подносы, грубые белые кружки; все поверхности сальные, в каждой трещине грязь; и кисловатый смешанный запах дрянной водки, скверного кофе, подливки с медью и заношенной одежды. Всегда ли так неприятно было твоему желудку и коже, всегда ли было это ощущение, что ты обкраден, обделен? Правда, за всю свою жизнь он не мог припомнить ничего существенно иного. Сколько он себя помнил, еды никогда не было вдоволь, никогда не было целых носков и белья, мебель всегда была обшарпанной и шаткой, комнаты — нетопленными, поезда в метро — переполненными, дома — обветшалыми, хлеб — темным, кофе — гнусным, чай — редкостью, сигареты — считанными: ничего дешевого и в достатке, кроме водки. Конечно, тело старится, и все для него становится не так, но если тошно тебе от неудобного, грязного, скудного житья, от нескончаемых зим, заскорузлых носков, вечно неисправных лифтов, от ледяной воды, от сигареты, распадающейся в пальцах, от странного и мерзкого вкуса пищи, не означает ли это, что такой уклад жизни ненормален? Если он кажется непереносимым — неужели это родовая память нашептывает тебе, что когда-то жили иначе?

Он снова окинул взглядом зал. Почти все люди были уродливыми — и будут уродливыми, даже если переоденутся из форменных чёрных костюмов во что-нибудь другое. Вдалеке пил кофе коротенький человек, удивительно похожий на жука, и стрелял по сторонам подозрительными глазками. Любопытно, как размножился в министерствах жукоподобный тип: приземистые, коротконогие, очень рано полнеющие мужчины с суетливыми движениями, толстыми непроницаемыми лицами и маленькими глазами. Этот тип как-то особенно процветал под партийной властью.

Завершив фанфарой сводку из министерства изобилия, видеокран заиграл бравурную музыку. Бочков от бомбардировки цифрами исполнился рассеянного энтузиазма.

— Да, хорошо потрудилось в нынешнем году министерство изобилия, — промолвил он и с видом знатока кивнул. — Кстати, Ексин, у вас, случайно, не найдется свободного лезвия?

— Ни одного, — ответил Егор. — Полтора месяца последним бреюсь.

— Ну да... просто решил спросить на всякий случай.

— Не взыщите, — сказал Егор.

Тут его вывело из задумчивости грубое вторжение. Девушка за соседним столиком, слегка поворотившись, смотрела на него. Та самая, с длинными волосами. Она смотрела на него искоса, с непонятной пристальностью. И как только они встретились глазами, отвернулась.

Егор почувствовал, что по хребту потек пот. Его охватил отвратительный ужас. Ужас почти сразу прошел, но назойливое ощущение неуютности осталось. Почему она за ним наблюдает? Он, к сожалению, не мог вспомнить, сидела она за столом, когда он пришел, или появилась после. Но вчера на пятиминутке ненависти она села прямо за ним, хотя никакой надобности в этом не было. Очень вероятно, что она хотела послушать его — проверить, достаточно ли громко он кричит.

Как и в прошлый раз, он подумал: вряд ли она штатный сотрудник тайной полиции, но ведь добровольный шпион и есть самый опасный. Он не знал, давно ли она на него смотрит — может быть, уже пять минут, — а следил ли он сам за своим лицом все это время, неизвестно. Иногда может выдать ничтожная мелочь. Нервный тик, тревога на липе, привычка бормотать себе под нос — все, в чем можно усмотреть признак аномалии, попытку что-то скрыть. В любом случае неположенное выражение лица (например, недоверчивое, когда объявляют о победе) — уже преступление. На новоязе даже есть слово для него: — лицепреступление.

Девица опять сидела к Егору спиной. В конце концов, может, она и не следит за ним; может, это просто совпадение, что она два дня подряд оказывается с ним рядом. Сигарета у него потухла, и он осторожно положил ее на край стола. Мисник сложил свою бумажку и спрятал в карман. Бочков опять заговорил.

— Я вам не рассказывал, как мои сорванцы юбку подожгли на базарной торговке? — начал он, похохатывая. — За то, что заворачивала колбасу в плакат со Старшим Братом. Подкрались сзади и целым коробком спичек подожгли. Думаю, сильно обгорела. Вот паршивцы, а? Но увлеченные, но борзые! Это их в разведчиках так натаскивают — первоклассно, лучше даже, чем в мое время. Как вы думаете, чем их вооружили в последний раз? Слуховыми трубками, чтобы подслушивать через замочную скважину! Дочка принесла вчера домой и проверила на двери в общую комнату — говорит, слышно в два раза лучше, чем просто ухом! Конечно, я вам скажу, это только игрушка. Но мыслям дает правильное направление, а?

Тут видеокран издал пронзительный свист. Это был сигнал приступить к работе. Все трое вскочили, чтобы принять участие в давке перед лифтами, и остатки табака высыпались из сигареты Егора.

Глава 6.

Егор писал в дневнике:

Это было три года назад. Темным вечером, в переулке около большого вокзала. Она стояла у подъезда под уличным фонарем, почти не дававшим света. Её лицо было сильно накрашено. Это и привлекло меня — белизна лица, похожего на маску, ярко-красные губы. Партийные женщины никогда не красятся. На улице не было никого, даже видеокранов. Когда я подошёл поближе, она предложила мне себя.

Ему стало трудно продолжать. Он закрыл глаза и нажал на веки пальцами, чтобы прогнать неотвязное видение. Ему нестерпимо хотелось выругаться — длинно и во весь голос. Или удариться головой о стену, пинком опрокинуть стол — буйством, шумом, болью, чем угодно, заглушить рвущее душу воспоминание.

Твой злейший враг, подумал он, — это твоя нервная система. В любую минуту внутреннее напряжение может отразиться на твоей наружности. Но самая ужасная опасность из всех — разговаривать во сне. От этого, казалось Егору, ты вообще не можешь предохраниться.

Он перевел дух и стал писать дальше:

Я вошел за ней в подъезд, а оттуда через двор в полуподвальную кухню. У стены стояла кровать, на столе лампа с привернутым фитилем. Женщина...

Раздражение не проходило. Ему хотелось плюнуть. Он будто снова вдохнул тяжелый, спертый воздух кухни, смешанный запах грязного белья, клопов и дешевых духов — гнусных и вместе с тем соблазнительных, потому что пахло не партийной женщиной, партийная не могла надушиться. Душились только джоберы. Для Егора запах духов был неразрывно связан с блудом.

Вспомнив ту женщину, он вспомнил и Зина, жену, давно исчезнувшую из его жизни.

Это было его первое прегрешение за два года. Иметь дело с проститутками, конечно, запрещалось, но запрет был из тех, которые ты время от времени осмеливаешься нарушить. Бедные кварталы кишели женщинами, готовыми продать себя. Негласно партия даже поощряла проституцию — как выпускной клапан для инстинктов, которые все равно нельзя подавить. Сам по себе разврат мало значил, лишь бы был он вороватым и безрадостным. Куда большее преступление — связь между членами партии.

Партия стремилась не просто помешать тому, чтобы между мужчинами и женщинами возникали узы, которые не всегда поддаются ее воздействию. Ее подлинной необъявленной целью было лишить половой акт удовольствия. Главным врагом была не столько любовь, сколько эротика — и в браке, и вне его.

Все браки между членами партии утверждал особый комитет. У брака признавали только одну цель: производить детей для службы государству. Половое сношение следовало рассматривать как маленькую противную процедуру, вроде клизмы. Это тоже никогда не объявляли прямо, но исподволь вколачивали в каждого партийца с детства. Партия стремилась убить половой инстинкт, а раз убить нельзя, то хотя бы извратить и запачкать. Зачем это надо, он не понимал: но и удивляться тут было нечему. Что касается женщин, партия в этом изрядно преуспела.

Он вновь подумал о Зина. Почти девять лет, как они разошлись. Но до чего редко он о ней думает. Иногда за неделю ни разу не вспомнит, что был женат. Они прожили вместе всего пятнадцать месяцев. Развод партия запретила, но расходиться бездетным не препятствовала.

Зина была высокая, очень прямая блондинка, даже грациозная. Четкое, с орлиным профилем лицо ее можно было назвать благородным — пока ты не понял, что за ним настолько ничего нет, насколько это вообще возможно. Уже в самом начале совместной жизни Егор решил — впрочем, только потому, быть может, что узнал ее ближе, чем других людей, — что никогда не встречал более глупого, пошлого, пустого создания. Мысли в ее голове все до единой состояли из лозунгов, и не было на свете такой ахинеи, которой бы она не склевала с руки у партии. "Ходячий граммофон" — прозвал он ее про себя. Но он бы выдержал совместную жизнь, если бы не одна вещь — постель.

Стоило только прикоснуться к ней, как она вздрагивала и цепенела. Обнять ее было — все равно что обнять деревянный манекен. И странно: когда она прижимала его к себе, у него было чувство, что она в то же время отталкивает его изо всех сил. Она лежала с закрытыми глазами, не сопротивляясь и не помогая, а подчиняясь. Сперва это приводило его в крайнее замешательство; потом ему стало жутко. Но он все равно бы вытерпел, если бы они условились больше не спать. Как ни удивительно, на это не согласилась Зина. Мы должны, сказала она, если удастся, родить ребенка. Так что занятия продолжались, и вполне регулярно, раз в неделю, если к тому не было препятствий. Она даже напоминала ему по утрам, чтo им предстоит сегодня вечером, — дабы он не забыл. Для этого у нее было два названия. Одно — "подумать о ребенке", другое — "наш партийный долг" (да, она именно так выражалась). Довольно скоро приближение назначенного дня стало вызывать у него форменный ужас. Но, к счастью, ребенка не получилось, Зина решила прекратить попытки, и вскоре они разошлись. А потом она уехала в неизвестном направлении, и больше они не виделись. И не переписывались.

Егор беззвучно вздохнул. Он снова взял ручку и написал:

Женщина бросилась на кровать и сразу, без всяких предисловий, с неописуемой грубостью и вульгарностью задрала юбку. Я...

Он увидел себя там, при тусклом свете лампы, и снова ударил в нос запах дешевых духов с клопами, снова стеснилось сердце от возмущения и бессилия, и так же, как в ту минуту, вспомнил он белое тело Зина, навеки окоченевшее под гипнозом партии. Неужели все партийные женщины одинаковы? Целомудрие вколачивают в них так же крепко, как преданность партии. Продуманной обработкой сызмала, вздором, которым пичкают в школе, в Молодежном союзе, докладами, парадами, песнями и лозунгами. Разум всё ж говорил ему, что должны быть исключения, но сердце отказывалось верить.

Однако надо было дописать до конца. Он написал:

Когда я увидел ее при свете...

После темноты чахлый огонек энергосберегающей лампочки показался очень ярким. Только теперь он разглядел женщину как следует. Он шагнул к ней и остановился, разрываясь между похотью и ужасом. А увидел он, что женщина старая. Румяна лежали на лице таким толстым слоем, что, казалось, треснут сейчас, как картонная маска. В волосах седые пряди; и самая жуткая деталь: рот приоткрылся, а в нем — ничего, черный, как пещера.

Торопливо он добавил:

Когда я увидел ее при свете, всякое желание оставило меня. И я попросту убежал оттуда.

Глава 7.

Если есть надежда, писал Егор, то она в джоберах.

Если есть надежда, то больше ей негде быть: только в джоберах, в этой клубящейся на государственных задворках массе, которая составляет до девяноста процентов населения Остазии, может родиться сила, способная уничтожить партию. Партию не так просто свергнуть изнутри. Ее враги — если у нее есть враги — не могут соединиться, не могут даже узнать друг друга. Даже если существует легендарное Братство — а это не исключено, — нельзя себе представить, чтобы члены его собирались группами больше двух или трех человек. Их бунт — выражение глаз, интонация в голосе; самое большее — словечко, произнесенное шепотом. А джоберам, если бы только они могли осознать свою силу, заговоры ни к чему. Им достаточно встать и встряхнуться — как лошадь стряхивает мух. Стоит им захотеть, и завтра утром они разнесут партию в щепки. Рано или поздно они до этого додумаются.

Но тут вспомнилось иное: как однажды шел по людной улице, и вдруг из переулка впереди вырвался оглушительный, в тысячу глоток, крик, женский крик. Мощный, грозный вопль гнева и отчаяния, густое "A-а-а-а!", гудящее, как колокол. Сердце у него застучало. Началось! — подумал он. Мятеж! Наконец-то они восстали! Он подошел ближе и увидел толпу: двести или триста женщин сгрудились перед рыночными ларьками, и лица у них были трагические, как у пассажиров на тонущем пароходе. У него на глазах объединенная отчаянием толпа будто распалась: раздробилась на островки отдельных ссор. По-видимому, один из ларьков торговал кастрюлями. Убогие, утлые жестянки — но кухонную посуду всегда было трудно достать. А сейчас товар неожиданно кончился. Счастливицы, провожаемые толчками и тычками , протискивались прочь со своими кастрюлями, а неудачливые галдели вокруг ларька и обвиняли ларечника в том, что дает по блату, что прячет под прилавком. Раздался новый крик. Две толстухи — одна с распущенными волосами — вцепились в кастрюльку и тянули в разные стороны. Обе дернули, ручка оторвалась. Егор наблюдал с отвращением. Однако какая же устрашающая сила прозвучала в крике всего двухсот или трехсот голосов! Ну почему они никогда не крикнут так из-за чего-нибудь стоящего!

Он написал:

Они никогда не взбунтуются, пока не станут сознательными, а

сознательными не станут, пока не взбунтуются.

Прямо как из партийного учебника фраза, подумал он. Партия, конечно, утверждала, что в былые времена джоберам жилось намного хуже, их морили голодом и пороли, женщин заставляли выполнять тяжёлую работу (между прочим, они и сейчас её выполняют), дети вместо школы вынуждены были идти работать на фабрики. Но одновременно, в соответствии с принципом двоемыслия, партия учила, что джоберы по своей природе низшие существа. Главное, чтобы они трудились и размножались. Тяжелый физический труд, заботы о доме и детях, мелкие свары с соседями, футбол, пиво и, главное, видеоигры — вот и все, что должно их волновать. Поэтому управлять ими несложно. Среди них всегда вращаются агенты полиции мыслей — выявляют и устраняют тех, кто мог бы стать опасным; но приобщить их к партийной идеологии не стремятся. Считается нежелательным, чтобы джоберы испытывали большой интерес к политике. От них требуется лишь примитивный патриотизм — чтобы взывать к нему, когда идет речь об удлинении рабочего дня или о сокращении пайков. А если и овладевает ими недовольство, то оно ни к чему не ведет, ибо из-за отсутствия общих идей обращено только против мелких конкретных неприятностей. Большие беды неизменно ускользали от их внимания. У огромного большинства джоберов нет даже видеокранов в квартирах. В их кварталах поэтому почти нет общественных видеокранов и камер слежения. В своё время пытались ставить, но джоберы попросту их разбивали, так что в конце концов проще не устанавливать их вообще.

Порядок там поддерживался не столько полицией, сколько силами местной самообороны, а попросту говоря, отрядами местных мафиози. К счастью, партийных они обычно не трогали — если только те вели себя "в рамках приличий" и не искали приключений на собственную голову. Приходилось лишь переплачивать за товары в магазинах — это и было налогом за возможность беспроблемного пребывания на территории джоберов. Однако, учитывая, что многие товары в партийных магазинах попросту невозможно было купить, цена не казалась чрезмерной. Единственное, банковские карты в подобных магазинах чаще всего не принимали, да и не стоило светиться — информация, где приобретён товар, сразу же поступала в банк "Великая Остазия" (других банков давно уже не существовало), а оттуда прямиком в полицию. Якобы для пресечения деятельности неких террористических организаций. Каких именно, не объяснялось, а выяснять подробности было чревато неприятностями. Впрочем, те же торгаши могли помочь с обналичиванием денег — за соответствующий процент, разумеется. Как им это удаётся, Егор не интересовался — в конце концов, у каждого свой бизнес. Но подобной услугой пользовался регулярно.

Ещё одним полезным знакомством оказался сторож супермаркета, расположенного как раз на границе между районами. За пару монет он соглашался взять на хранение твой мобильный — ведь по номеру легко можно отследить перемещения его владельца. А так — увлекательное путешествие по полупустым секциям супермаркета (где на полках подчас не было выставлено ничего, кроме товаров, не пользующихся никаким спросом вроде галош). И даже если вдруг кому-то приспичит тебе позвонить (что в реальности случалось крайне редко — сам он звонил лишь в случае острой необходимости, да и среди его знакомых болтунов не наблюдалось) можно было отговориться — посреди магазинной суеты попросту не услышал звонок.

Немного отвлёкшись, Егор вернулся к мысли — какая всё-таки была жизнь раньше, когда партия ещё не успела подмять под себя всё? Он вынул из стола школьный учебник истории, одолженный у миссис Бочков, и стал переписывать в дневник. Прежний Дайкин описывался там как темный, грязный, мрачный город, и там почти все жили впроголодь, а сотни и тысячи бедняков ходили разутыми и не имели крыши над головой. Детям приходилось работать двенадцать часов в день на жестоких хозяев; если они работали медленно, их пороли кнутом, а питались они черствыми корками и водой. Но среди этой ужасной нищеты стояли большие красивые дома богачей, которым прислуживали слуги. Богачи назывались капиталистами. Это были толстые уродливые люди со злыми лицами. Капиталистам принадлежало все на свете, а остальные люди были их рабами. Им принадлежали вся земля, все дома, все фабрики и все деньги. Того, кто их ослушался, бросали в тюрьму или же выгоняли с работы, чтобы уморить голодом.

Как узнать, сколько тут лжи? Может быть, и вправду средний человек живет сейчас лучше, чем раньше. Единственное свидетельство против — безмолвный протест у тебя в потрохах, инстинктивное ощущение, что условия твоей жизни невыносимы, что некогда они наверное были другими. Ему пришло в голову, что самое характерное в нынешней жизни — не жестокость ее и не шаткость, а просто убожество, тусклость, апатия. Оглянешься вокруг — и не увидишь ничего похожего ни на ложь, льющуюся из "зомбоящиков", ни на те идеалы, к которым стремятся партия. Даже у партийца значительная часть жизни проходит вне политики: корпишь на нудной службе, бьешься за место в вагоне метро, штопаешь дырявый носок, клянчишь сахариновую таблетку. Партийный идеал — это нечто исполинское, грозное, сверкающее: мир стали и бетона, чудовищных машин и жуткого оружия, страна воинов и фанатиков, которые шагают в едином строю, думают одну мысль, кричат один лозунг, неустанно трудятся сражаются, торжествуют — и все на одно лицо. В жизни же — города-трущобы, где снуют несытые люди в худых башмаках, и ветхие дома, пахнущие всякой дрянью. Перед ним возникло видение Дайкина — громадный город развалин, город миллиона мусорных ящиков, — и на него наложился образ Нины, женщины с морщинистым лицом и жидкими волосами, безнадежно ковыряющей засоренную канализационную трубу.

Вдобавок видеокраны день и ночь хлещут тебя по ушам статистикой, доказывают, что у людей сегодня больше еды, больше одежды, лучше дома, веселее развлечения, что они живут дольше, работают меньше и сами стали здоровее, сильнее, счастливее, умнее, просвещеннее, чем пятьдесят лет назад. Ни слова тут нельзя доказать и нельзя опровергнуть. Это что-то вроде одного уравнения с двумя неизвестными. Очень может быть, что буквально каждое слово в исторических книжках — даже те, которые принимаешь как самоочевидные, — чистый вымысел. Все расплывается в тумане. Прошлое подчищено, подчистка забыта, ложь стала правдой. И сам он был соучастником этого, старательно подчищая "Истину".

А однажды ему довелось стать свидетелем подделки очень высокого уровня, перед которой все его поправки всё равно что комариный укус для слона. Как-то из одной провинциальной библиотеки прислали экземпляр "Истины" чуть ли не двадцатилетней давности, когда партийные ряды основательно проредила Великая Чистка и многие из прославленных деятелей партии первой половины XXI века разоблачили как предателей и контрреволюционеров. Моуцзы сбежал и скрывался неведомо где, кто-то просто исчез, большинство же после шумных процессов, где все признались в своих преступлениях, было казнено. Среди последних, кого постигла эта участь, были трое: Трикке, Изирович и Жюэнь. Вначале они исчезли на год или год с лишним, и никто не знал, живы они или нет; но потом их вдруг извлекли, дабы они, как принято, изобличили себя сами. Они признались в сношениях с врагом, в растрате общественных фондов, в убийстве преданных партийцев, в подкопах под руководство Великого кормчего, во вредительских актах. Признались, были помилованы, восстановлены в партии и получили посты, по названию важные, а по сути — синекуры. Все трое выступили с длинными покаянными статьями в "Истине", где рассматривали корни своей измены и обещали искупить вину.

После их освобождения Егор, ещё совсем юный, действительно видел всю троицу в кафе "Под сиренью" которое облюбовали художники и музыканты (запрета, даже неписаного запрета, на посещение этого кафе не было, но над ним тяготело что-то зловещее). Он наблюдал за ними исподтишка, с ужасом и не мог оторвать глаз. Они были гораздо старше его — реликты древнего мира, наверное, последние крупные фигуры,

помнящие времена, когда ещё не существовало системы социального рейтинга.

За столиками вокруг них не было ни души. Неразумно даже показываться поблизости от таких людей. Они молча сидели за стаканами раствора сахарина, сдобренного персиковым экстрактом — фирменным напитком этого кафе. Наибольшее впечатление на Егора произвел Жюэнь. Некогда знаменитый карикатурист, он своими злыми рисунками немало способствовал разжиганию общественных страстей. Его карикатуры и теперь изредка появлялись в "Истине". Это было всего лишь подражание его прежней манере, на редкость безжизненное и неубедительное. Перепевы старинных тем, бесконечные и безнадежные попытки вернуться в прошлое. Он был громаден и уродлив — грива сальных седых волос, лицо в морщинах и припухлостях, выпяченные губы. Когда-то он, должно быть, отличался неимоверной силой, теперь же его большое тело местами разбухло, обвисло, осело, местами усохло. Он будто распадался на глазах — осыпающаяся гора.

Было 15 часов, время затишья. Кафе почти опустело. Из видеокранов точилась бодрая музыка. Трое сидели в своем углу молча и почти неподвижно. Официант, не дожидаясь их просьбы, принес еще по стакану водки. На их столе лежала шахматная доска с расставленными фигурами, но никто не играл. Вдруг с видеокранами что-то произошло — и продолжалось это с полминуты. Сменилась мелодия, и сменилось настроение музыки. Странный, надтреснутый, глумливый голос запел:

Под развесистым каштаном

Продали средь бела дня —

Я тебя, а ты меня.

Трое не пошевелились. Но когда Егор снова взглянул на разрушенное лицо Жюэня, оказалось, что в глазах у него стоят слезы. И только теперь Егор заметил, с внутренним содроганием, что и у Изировича и у Жюэня перебитые носы.

Чуть позже всех троих опять арестовали. Выяснилось, что сразу же после освобождения они вступили в новые заговоры. На втором процессе они вновь сознались во всех прежних преступлениях и во множестве новых. Их казнили, а дело их в назидание потомкам увековечили в истории партии. В той газете была фотография участников какого-то партийного торжества. В центре группы выделялись Трикке, Изирович и Жюэнь. Не узнать их было нельзя, да и фамилии их значились в подписи под фотографией.

А на обоих процессах все трое показали, что в тот день они находились на территории Океании. С тайного аэродрома их доставили куда-то на Гавайи на встречу с работниками Океанийского генштаба, которому они выдавали важные военные тайны. Вывод отсюда только один: их признания были ложью.

Конечно, не бог весть какое открытие. Уже тогда Егор не допускал мысли, что люди, уничтоженные во время чисток, в самом деле преступники. Но тут было точное доказательство, обломок отмененного прошлого: так одна ископаемая кость, найденная не в том слое отложений, разрушает целую геологическую теорию. Если бы только этот факт можно было обнародовать, разъяснить его значение! Но увы, испугавшись, что фото графия может его погубить, он предпочёл побыстрее от неё избавиться.

Это случилось лет семь тому назад. Сегодня он эту фотографию скорее всего сохранил бы. Любопытно: хотя и фотография и отраженный на ней факт были всего лишь воспоминанием, само то, что он когда-то держал ее в руках, влияло на него до сих пор.

Он взял детскую книжку по истории и посмотрел на изображение Великого кормчего. Его встретил гипнотический взгляд. Словно какая-то исполинская сила давила на тебя — проникала в череп, трамбовала мозг, страхом вышибала из тебя твои убеждения, принуждала не верить собственным органам чувств. В конце концов партия объявит, что дважды два — пять, и придется в это верить. Рано или поздно она издаст такой указ, к этому неизбежно ведет логика ее власти. Ее философия молчаливо отрицает не только верность твоих восприятии, но и само существование внешнего мира. Ересь из ересей — здравый смысл. И ужасно не то, что тебя убьют за противоположное мнение, а то, что они, может быть, правы. В самом деле, откуда мы знаем, что дважды два — четыре? Или что существует сила тяжести? Или что прошлое нельзя изменить? Если и прошлое и внешний мир существуют только в сознании, а сознанием можно управлять — тогда что?

Нет! Он ощутил неожиданный прилив мужества. Непонятно, по какой ассоциации в уме возникло лицо Личжэна. Теперь он был почти уверен, что Личжэн на его стороне.

Партия велела тебе не верить своим глазам и ушам. И это ее окончательный, самый важный приказ. Сердце у него упало при мысли о том, какая огромная сила выстроилась против него, с какой легкостью собьет его в споре любой партийный идеолог — хитрыми доводами, которых он не то что опровергнуть — понять не сможет. И однако он прав! Они не правы, а прав он. Очевидное, азбучное, верное нужно защищать. Прочно существует мир, его законы не меняются. Камни — твердые, вода — мокрая, предмет, лишенный опоры, устремляется вниз. С ощущением, что он говорит это Личжэну и выдвигает важную аксиому, Егор написал:

Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре.

Если дозволено это, все остальное отсюда следует.

Глава 8.

Откуда-то из глубины прохода пахнуло жареным кофе — настоящим кофе, не "Победой". Егор невольно остановился. Секунды на две он вернулся в полузабытый мир детства. Потом хлопнула дверь и отрубила запах, как звук.

Он прошел по улицам несколько километров. Вот уже второй раз за три недели он пропустил вечер в общественном центре — опрометчивый поступок, за посещениями наверняка следят. В принципе у члена партии нет свободного времени. Предполагается, что, когда он не занят работой, едой и сном, он участвует в общественных мероприятиях; все, в чем можно усмотреть любовь к одиночеству, — даже прогулка без спутников — подозрительно. Но нынче вечером выйдя из министерства, он соблазнился нежностью апрельского воздуха. Такого мягкого голубого тона в небе он за последний год ни разу не видел, и долгий шумный вечер в общественном центре показался ему непереносимым. Поддавшись внезапному порыву, он повернул прочь от автобусной остановки и побрел сперва на юг, потом на восток и обратно на север, заплутался на незнакомых улицах и шел уже куда глаза глядят.

"Если есть надежда, — написал он в дневнике, — то она — в джоберах". И в голове все время крутилась эта фраза — мистическая истина и очевидная нелепость. Он шел по булыжной улочке мимо двухэтажных домов с обшарпанными дверями, которые открывались прямо на тротуар и почему-то наводили на мысль о крысиных норах. На булыжнике там и сям стояли грязные лужи. И в темных подъездах и в узких проулках по обе стороны было удивительно много народу — зрелые девушки с грубо намалеванными ртами, парни, гонявшиеся за девушками, толстомясые тетки, при виде которых становилось понятно, во что превратятся эти девушки через десяток лет, согнутые старухи, шаркавшие растоптанными ногами, и оборванные босые дети, которые играли в лужах и бросались врассыпную от материнских окриков. Наверно, каждое четвертое окно было выбито и забрано досками. На Егора почти не обращали внимания, но кое-кто провожал его опасливым и любопытным взглядом. Перед дверью, сложив руки на фартуках, беседовали две женщины. Егор, подходя к ним, услышал обрывок разговора.

— Да, говорю, это все очень хорошо, говорю. Но на моем месте ты бы сделала то же самое. Легко, говорю, судить — а вот хлебнула бы ты с мое...

— Да-а, — отозвалась другая, — В том-то все и дело.

Голоса вдруг смолкли. В молчании женщины окинули его враждебным взглядом. Впрочем, не враждебным даже, скорее настороженным, замерев на миг, как будто мимо проходило неведомое животное. Костюм партийца не часто мелькал на этих улицах. Показываться в таких местах без дела не стоило. Налетишь на патруль — могут остановить. "Товарищ, ваши документы. Что вы здесь делаете? В котором часу ушли с работы? Вы всегда ходите домой этой дорогой?" — и так далее, и так далее. Разными дорогами ходить домой не запрещалось, но если узнает тайная полиция, этого достаточно, чтобы тебя взяли на заметку.

Время шло к двадцати часам, питейные лавки джоберов ломились от посетителей. Их грязные двери беспрерывно раскрывались, обдавая улицу запахами мочи, опилок и кислого пива. В углу возле выступающего дома вплотную друг к другу стояли трое мужчин: средний держал сложенную газету, а двое заглядывали через его плечо. Издали Егор не мог различить выражения их лиц, но их позы выдавали увлеченность. Видимо, они читали какое-то важное сообщение. Когда до них оставалось несколько шагов, группа вдруг разделилась, и двое вступили в яростную перебранку. Казалось, она вот-вот перейдет в драку.

— Да ты слушай, балда, что тебе говорят! С семеркой на конце ни один номер не выиграл за последние четырнадцать месяцев.

— А я говорю, выиграл!

— А я говорю, нет. У меня дома все выписаны за два года. Записываю, как часы. Я тебе говорю, ни один с семеркой...

— Нет, выигрывала семерка! Да я почти весь номер назову. Кончался на четыреста семь. В феврале, вторая неделя февраля.

— Бабушку твою в феврале! У меня черным по белому. Ни разу, говорю, с семеркой...

— Да успокойтесь вы! — вмешался третий.

Они говорили о лотерее. Отойдя метров на тридцать, Егор оглянулся. Они продолжали спорить оживленно, страстно. Лотерея с ее еженедельными сказочными выигрышами была единственным общественным событием, которое волновало джоберов. Вероятно, миллионы людей видели в ней главное, если не единственное дело, ради которого стоит жить. Это была их услада, их безумство, их отдохновение, их интеллектуальный возбудитель. Тут даже те, кто едва умел читать и писать, проявляли искусство сложнейших расчетов и сверхъестественную память. Существовал целый клан, кормившийся продажей систем, прогнозов и талисманов. К работе лотереи Егор никакого касательства не имел — ею занималось министерство изобилия, — но он знал, что выигрыши по большей части мнимые. На самом деле выплачивались только мелкие суммы, а обладатели крупных выигрышей были лицами вымышленными.

Но если есть надежда, то она — в джоберах. За эту идею надо держаться. Когда выражаешь ее словами, она кажется здравой; когда смотришь на тех, кто мимо тебя проходит, верить в нее — подвижничество. Он свернул на улицу, шедшую под уклон. Место показалось ему смутно знакомым. Где-то впереди слышался гам. Улица круто повернула и закончилась лестницей, спускавшейся в переулок, где лоточники торговали вялыми овощами. Егор вспомнил это место. Переулок вел на главную улицу, а за следующим поворотом, в пяти минутах ходу, — лавка старьевщика, где он купил ежедневник, ставший дневником.

Перед лестницей он остановился. На другой стороне переулка была захудалая пивная с как будто матовыми, а на самом деле просто пыльными окнами. Древний старик, согнутый, но энергичный, с седыми обвисшими усами, распахнул дверь и скрылся в пивной. Егору пришло в голову, что этот старик, которому сейчас не меньше восьмидесяти, может помнить времена, когда ещё не был введён социальный рейтинг. И если есть живой человек, который способен рассказать правду о первой половине века, то он может быть только джобером. Егор вдруг вспомнил переписанное в дневник место из детской книжки по истории и загорелся безумной идеей. Он войдет в пивную, завяжет со стариком знакомство и расспросит его: "Расскажите, как вы жили в детстве. Какая была жизнь? Лучше, чем в наши дни, или хуже?"

Поскорее, чтобы не успеть испугаться, он спустился до лестнице и перешел на другую сторону переулка. Сумасшествие, конечно. Разговаривать с джоберами и посещать их пивные тоже, конечно, не запрещалось, но такая странная выходка не останется незамеченной. Если зайдет патруль, можно прикинуться, что стало дурно, но они вряд ли поверят. Он толкнул дверь, в нос ему шибануло пивной кислятиной. Когда он вошел, гвалт в пивной сделался вдвое тише. Он спиной чувствовал, что все глаза уставились на его костюм. Люди, метавшие дротики в мишень, прервали свою игру на целых полминуты. Старик, из-за которого он пришел, препирался у стойки с барменом — крупным, грузным молодым человеком, горбоносым и толсторуким. Мелочи, оказавшейся у старика с собой, не хватало на кружку, а бармен категорически отказывался обслуживать в долг.

Лицо у старика сделалось красным. Он повернулся, ворча, и налетел на Егора. Егор вежливо взял его под руку.

— Разрешите вас угостить?

— Благородный человек, — ответил старик, снова выпятив грудь. Он будто не замечал на Егоре костюма. — Кружку! — воинственно приказал он бармену.

Тот ополоснул два толстых пол-литровых стакана в бочонке под стойкой и налил темного пива. Метание дротиков возобновилось, а люди у стойки заговорили о лотерейных билетах. Об Егоре на время забыли. У окна стоял сосновый стол — там можно было поговорить со стариком с глазу на глаз.

— Мог бы и нацедить, — проворчал старик, усаживаясь со стаканом. Авось не разорился бы. С пенсии я всегда возвращаю!

— Со времен вашей молодости вы, наверно, видели много перемен, — осторожно начал Егор.

Выцветшими глазами старик посмотрел на мишень для дротиков, потом на стойку, потом на дверь мужской уборной, словно перемены эти хотел отыскать здесь, в пивной.

— Пиво было лучше, — сказал он наконец. — И дешевле! И разных видов — какое хочешь, такое и пей. Вот как сейчас помню — идёшь по улице, в одном киоске мороженое продают, в другом — сладкие булочки, в третьем — колбасу. Купишь себе чего-нибудь и присядешь на скамеечку культурно отдохнуть. Красота! За твоё здоровье!

Кадык на тощей шее удивительно быстро запрыгал — и пива как не бывало. Егор сходил к стойке и принес еще два стакана.

— Вы намного старше меня, — сказал Егор. — Я еще на свет не родился, а вы уже, наверно, были взрослым. И можете вспомнить прежнюю жизнь. Люди моих лет, по сути, ничего не знают о том времени. Только в книгах прочтешь, а кто его знает — правду ли пишут в книгах? Хотелось бы от вас услышать.

Старик слегка призадумался.

-Да, жизнь другая была, проще, чем сейчас. Меньше со всякими лозунгами таскались, больше дела делали. Бывало, как выходной, возьмёшь с приятелями пару-тройку пузырей, какой-нибудь закусочки, и на природу — культурно отдыхать. Сейчас народ совсем отдыхать разучился. Да и закуска давно уже не та, и приятели — кто помер, кто уехал, уже и словом перемолвиться не с кем! А нынешняя молодёжь совсем стариков уважать перестала. Да чего за примерами далеко ходить, я тому толстомясому в дедушки гожусь, а он мне в долг налить не хочет! Из уважения к старости мог бы вообще бесплатно налить. В моё время стариков куда больше уважали! Если кто из пожилых сигареты спрашивает, непременно угощали!

-В то время, наверное, разные марки были, не только "Дымок"? — продолжал подталкивать в нужном направлении Егор.

-Да, всяких хватало, даже иностранные завозили иногда. Вот, как сейчас помню, в киоск на Зелёном Бульваре, — сейчас он Бульваром Танкостроителей почему-то называется, — завезли целую партию в красивых таких упаковках, красное с синим, и с гербом в виде орла. Вмиг целая очередь выстроилась, мне только две пачки досталось. А из них хорошо если четверть сам выкурил, остальное дарить пришлось. Ну как отказать хорошему человеку, если просит!

-И вы могли свободно путешествовать по стране?

-Эх, мил человек, у кого деньги есть, и сейчас может поехать куда угодно! А без них и в те времена далеко не уедешь. А где их взять, если родители твои из простых? По молодости их особенно не хватает — девчонку в кино или на танцы сводить, самому приодеться, иначе кто с тобой пойдёт? Вот, помню, собрались мы втроём, хотели девчонок пригласить, а финансами никто не блещет, одна мелочь по карманам. Кое-как на бутыль с закуской наскребли, на том и остановились!

Егор почувствовал отчаяние. Память старика была просто свалкой мелких подробностей. Можешь расспрашивать его целый день и никаких стоящих сведений не получишь. Он сделал последнюю попытку.

— Я, наверное, неясно выражаюсь, — сказал он. — Я вот что хочу сказать. Вы очень давно живете на свете. Например, в две тысячи двадцать пятом году вы уже были взрослым. Из того, что вы помните, как по-вашему, в двадцать пятом году жить было лучше, чем сейчас, или хуже? Если бы вы могли выбрать, когда бы вы предпочли жить — тогда или теперь?

Старик задумчиво посмотрел на мишень. Допил пиво — совсем уже медленно. И наконец ответил с философской примиренностью, как будто пиво смягчило его.

— Знаю, каких ты слов от меня ждешь. Думаешь, скажу, что хочется снова стать молодым. Спроси людей: большинство тебе скажут, что хотели бы стать молодыми. В молодости здоровье, сила, все при тебе. Кто дожил до моих лет, тому всегда нездоровится. И у меня ноги другой раз болят, хоть плачь, и мочевой пузырь — хуже некуда. Но и у старости есть радости. Забот уже тех нет. С женщинами канителиться не надо — это большое дело. Веришь ли, у меня тридцать лет не было женщины. И неохота, вот что главное-то.

Егор отвалился к подоконнику. Продолжать не имело смысла. Он собрался взять еще пива, но старик вдруг встал и быстро зашаркал к вонючей кабинке у боковой стены. Лишние пол-литра произвели свое действие. Минуту-другую Егор глядел в пустой стакан, а потом даже сам не заметил, как ноги вынесли его на улицу. Через двадцать лет, размышлял он, великий и простой вопрос "Лучше ли жилось раньше?" — окончательно станет неразрешимым. Да и сейчас он, в сущности, неразрешим: случайные свидетели старого мира не способны сравнить одну эпоху с другой. Они помнят множество бесполезных фактов: ссору с сотрудником, потерю и поиски велосипедного насоса, вихрь пыли ветреным утром семьдесят лет назад; но то, что важно, — вне их кругозора. Они подобны муравью, который видит мелкое и не видит большого. А когда память отказала и письменные свидетельства подделаны, тогда с утверждениями партии, что она улучшила людям жизнь, придётся согласиться — ведь нет и никогда уже не будет исходных данных для проверки.

Тут размышления его прервались. Он остановился и поднял глаза. Он стоял на узкой улице, где между жилых домов втиснулись несколько темных лавчонок. У него над головой висели три облезлых металлических шара, когда-то, должно быть, позолоченных. Он узнал эту улицу. Ну конечно! Перед ним была лавка старьевщика, где он купил ежедневник.

Накатил страх. Его покупка была опрометчивым поступком, и Егор зарекся подходить к этому месту. Но вот, стоило ему задуматься, ноги сами принесли его сюда. Лавка еще была открыта, хотя время близилось к двадцати одному. Он подумал, что, слоняясь по тротуару, скорее привлечет внимание, чем в лавке, и вошел.

Хозяин её был человек лет шестидесяти, щуплый, сутулый, с длинным дружелюбным носом, и глаза его за толстыми линзами очков казались большими и кроткими. Волосы у него были почти совсем седые, а брови густые и еще черные. Очки, добрая суетливость, старый пиджак из черного бархата — все это придавало ему интеллигентный вид — не то литератора, не то музыканта. Говорил он тихим, будто выцветшим голосом и не так коверкал слова, как большинство джоберов.

— Я узнал вас сразу, — сказал он. — Это вы покупали старый ежедневник. Превосходная бумага, превосходная. Такой бумаги не делают, я думаю... уж лет пятьдесят. — Он посмотрел на Егора поверх очков. — Вам требуется что-то определенное? Или хотели просто посмотреть вещи?

— Шел мимо, — уклончиво ответил Егор. — Решил заглянуть. Ничего конкретного мне не надо.

— Тем лучше, едва ли бы я смог вас удовлетворить. — Как бы извиняясь, он повернул кверху мягкую ладонь. — Сами видите: можно сказать, пустая лавка. Между нами говоря, торговля антиквариатом почти иссякла. Спросу нет, да и предложить нечего. Мебель, фарфор, хрусталь — все это мало-помалу перебилось, переломалось. А металлическое по большей части ушло в переплавку. Сколько уже лет я не видел латунного подсвечника.

На самом деле тесная лавочка была забита вещами, но ни малейшей ценности они не представляли. Свободного места почти не осталось — возле всех стен штабелями лежали пыльные рамы для картин. В витрине — подносы с болтами и гайками, сточенные стамески, сломанные перочинные ножи, облупленные часы, даже не притворявшиеся исправными, и прочий разнообразный хлам. Какой-то интерес могла возбудить только мелочь, валявшаяся на столике в углу, лакированные табакерки, агатовые брошки и тому подобное. Егор подошел к столику, и взгляд его привлекла какая-то гладкая округлая вещь, тускло блестевшая при свете лампы; он взял ее.

Это была тяжелая стекляшка, плоская с одной стороны и выпуклая с другой — почти полушарие. И в цвете и в строении стекла была непонятная мягкость — оно напоминало дождевую воду. А в сердцевине, увеличенный выпуклостью, находился странный розовый предмет узорчатого строения, напоминавший розу или морской анемон.

— Что это? — спросил очарованный Егор.

— Это? Это коралл, — ответил старик. — Надо полагать, из Индийского океана. Прежде их иногда заливали в стекло. Сделано не меньше ста лет назад. По виду даже раньше.

— Красивая вещь, — сказал Егор.

— Красивая, — признательно подхватил старьевщик. — Но в наши дни мало кто ее оценит. Кому нынче нужны подлинные древности — хотя их так мало сохранилось

Егор заплатил, не торгуясь, и опустил вожделенную игрушку в карман. Соблазнила его не столько красота вещи, сколько аромат века, совсем не похожего на нынешний. Стекло такой дождевой мягкости ему никогда не встречалось. Самым симпатичным в этой штуке была ее бесполезность, хотя Егор догадался, что когда-то она служила пресс-папье. Стекло оттягивало карман, но, к счастью, не слишком выпирало. Это странный предмет, даже компрометирующий предмет для члена партии. Все старое и, если на то пошло, все красивое вызывало некоторое подозрение. Хозяин же заметно повеселел.

— Если есть желание посмотреть, у меня наверху еще одна комната, — сказал старик. — Там ничего особенного. Всего несколько предметов.

Согнувшись, он медленно поднялся по стертым ступенькам и через крохотный коридорчик привел Егора в комнату; окно ее смотрело не на улицу, а на мощеный двор. Егор заметил, что мебель здесь расставлена, как в жилой комнате. На полу дорожка, на стенах две-три картины, глубокое неопрятное кресло у камина. На каминной полке тикали старинные стеклянные часы с двенадцатичасовым циферблатом. Под окном, заняв чуть ли не четверть комнаты, стояла громадная кровать, причем с матрасом.

— Мы здесь жили, пока не умерла жена, — объяснил старик, как бы извиняясь. — Понемногу распродаю мебель. Вот превосходная кровать красного дерева... То есть была бы превосходной, если выселить из нее клопов. Впрочем, вам, наверно, она кажется громоздкой.

В теплом тусклом свете комната выглядела даже уютной. А ведь можно было бы снять ее, подумал Егор, если хватит смелости. Это была дикая, вздорная мысль, и умерла она так же быстро, как родилась; но комната пробудила в нем какую-то ностальгию, какую-то память, дремавшую в крови. Ему казалось, что он хорошо знает это ощущение, когда сидишь в такой комнате, развалившись в кресле, вокруг тишина и покой, и ты совсем один, в полной безопасности, ничей голос тебя не донимает, только чайник поет на кухне да дружелюбно тикают часы.

— Тут нет видеокрана, — вырвалось у него.

— Ах, этого, — ответил старик. — У меня никогда и не было. А вот в углу хороший раскладной стол. Правда, чтобы пользоваться боковинами, надо заменить петли.

В другом углу стояла книжная полка, и Егора уже притянуло к ней. На полке была только дрянь. Охота за книгами и уничтожение велись в кварталах джоберов так же основательно, как везде. Едва ли в целой Океании существовал хоть один экземпляр книги, изданной до 2000 года. А с другой стороны висела покрытая стеклом картина в привинченной к стене раме, изображавшая цветущую сакуру. Наверное, её тоже можно купить, но домой просто так не унесешь — разве только без рамки. Тем не менее, он задержался еще на несколько минут, беседуя со стариком, и выяснил, что фамилия его Синьлю. Оказалось, что мистеру Синьлю шестьдесят три года, он вдовец и обитает в лавке тридцать лет.

Егор уже решил, что, выждав время, рискнет еще раз посетить лавку. Едва ли это опасней, чем пропустить вечер в общественном центре. Большой опрометчивостью было уже то, что после покупки книги он пришел сюда снова, не зная, можно ли доверять хозяину. И снова мелькнула безумная мысль снять верхнюю комнату. От восторга забыл об осторожности.

Вдруг сердце у него екнуло от страха, живот схватило. В каких-нибудь десяти метрах — та самая девица из отдела литературы, длинноволосая. Уже смеркалось, но Егор узнал ее без труда. Она посмотрела ему прямо в глаза и быстро прошла дальше, как будто не заметила.

Несколько секунд он не мог двинуться с места, словно отнялись ноги. Потом повернулся направо и с трудом пошел, не замечая, что идет не в ту сторону. Одно по крайней мере стало ясно. Сомнений быть не могло: девица за ним шпионит. Она выследила его — нельзя же поверить, что она по чистой случайности забрела в тот же вечер на ту же захудалую улочку в нескольких километрах от района, где живут партийцы. Слишком много совпадений. А служит она в тайной полиции или же это самодеятельность — значения не имеет. Она за ним следит, этого довольно. Может быть, даже видела, как он заходил в пивную.

Идти было тяжело. Стеклянный груз в кармане при каждом шаге стукая по бедру, и Егора подмывало выбросить его. Но хуже всего была спазма в животе. Несколько минут ему казалось, что если он сейчас же не найдет уборную, то умрет. Но в таком районе не могло быть общественной уборной. Потом спазма прошла, осталась только глухая боль.

Улица оказалась тупиком. Егор остановился, постоял несколько секунд, рассеянно соображая, что делать, потом повернул назад. Когда он повернул, ему пришло в голову, что он разминулся с девицей какие-нибудь три минуты назад, и если бегом, то можно ее догнать. Можно дойти за ней до какого-нибудь тихого места, а там проломить ей череп булыжником. Стеклянное пресс-папье тоже сгодится, оно тяжелое. Но он сразу отбросил этот план: невыносима была даже мысль о том, чтобы причинить ей боль. Вдобавок девица молодая и крепкая, будет защищаться. Потом он подумал, что надо сейчас же пойти в общественный центр и пробыть там до закрытия — обеспечить себе хотя бы частичное алиби. Но и это невозможно. Им овладела смертельная вялость. Хотелось одного: вернуться к себе в квартиру и ничего не делать.

Домой он пришел только в двадцать третьем часу. Ток в сети должны были отключить в 23.30. Он отправился на кухню и выпил почти целую чашку водки. Потом подошел к столу в нише, сел и вынул из ящика дневник. Но раскрыл его не сразу. Женщина в "зомбоящике" томным голосом пела патриотическую песню. Егор смотрел на мраморный переплет, безуспешно стараясь отвлечься от этого голоса.

Он раскрыл дневник. Важно хоть что-нибудь записать. Началась новая песня, голос вонзался ему в мозг, как острые осколки стекла. Он попытался думать об Личжэне, и ему это удалось. "Мы встретимся там, где нет темноты", — сказал тот. Егор понял его слова — ему казалось, что понял. Где нет темноты — это воображаемое будущее; ты его не увидишь при жизни, но, предвидя, можешь мистически причаститься к нему. Голос из видеокрана бил по ушам и не давал додумать эту мысль до конца. Егор взял в рот сигарету. Половина табака тут же высыпалась на язык — не скоро и отплюешься от этой горечи. Перед ним, вытеснив Личжэна, возникло лицо Великого кормчего. Так же, как несколько дней назад, Егор вынул из кармана монету и вгляделся. Лицо смотрело на него тяжело, спокойно, отечески — но что за улыбка прячется в черных усах? Свинцовым погребальным звоном приплыли слова:

СВОБОДА, РАВЕНСТВО, СЧАСТЬЕ.

Глава 9.

Было еще начало рабочего дня; Егор пошел из своей кабины в уборную.

Навстречу ему по пустому ярко освещенному коридору двигался человек. Оказалось, та самая длинноволосая девица. С момента встречи у лавки старьевщика минуло четыре дня. Подойдя поближе, Егор увидел, что правая рука у нее забинтована. Когда их разделяло уже каких-нибудь пять шагов, она споткнулась и упала чуть ли не плашмя. У нее вырвался крик боли. Видимо, она упала на повреждённую руку.

Егором овладели противоречивые чувства. Перед ним был враг, который пытался его убить; в то же время перед ним был человек — человеку больно, у него, быть может, сломана кость. Гуманность оказалась сильнее, и он устремился к ней на помощь. В тот миг, когда она упала на перевязанную руку, он сам как будто почувствовал боль.

— Вы ушиблись?

— Ничего страшного. Рука. Сейчас пройдет. — У нее сильно колотилось сердце.

— Вы ничего не сломали?

— Нет. Все цело. Было больно и прошло.

Она протянула Егору здоровую руку, и он помог ей встать. Лицо у нее немного порозовело; судя по всему, ей стало легче.

— Ничего страшного, — повторила она. — Немного ушибла запястье, и все. Спасибо!

С этими словами она пошла дальше — так бодро, как будто и впрямь ничего не случилось. А длилась вся эта сцена, наверно, меньше чем полминуты. Привычка не показывать своих чувств въелась настолько, что стала инстинктом, да и происходило все это прямо перед видеокраном. И все-таки Егор лишь с большим трудом сдержал удивление: за те две-три секунды, пока он помогал девице встать, она что-то сунула ему в руку. О случайности тут не могло быть и речи. Что-то маленькое и плоское. Егор сунул эту вещь в карман и там ощупал. Листок бумаги, сложенный квадратиком.

Вернувшись к себе, он выложил листок на стол к другим бумагам и придвинул диктофон. Что бы ни было в записке, она наверняка политическая. Егор мог представить себе два варианта. Один, более правдоподобный: девушка и в самом деле агент тайной полиции. Непонятно, зачем им прибегать к такой почте, но, видимо, есть резоны. В записке может быть угроза, вызов, приказ покончить с собой, западня какого-то рода. Существовало и другое предположение: это послание от какой-то подпольной организации. Может быть, Братство все-таки существует! После недолгих колебаний он взял в руки записку и развернул её. Крупным почерком там было написано:

Я вас люблю.

Этого он никак не ожидал. А потому не удержался и прочел послание еще раз — убедиться, что ему не померещилось.

Что ж, ничего против свидания он не имел — она ему и вправду нравилась, и лишь мысль о её возможной работе на полицию мыслей отвращало от каких-либо действий по сближению. Но как связаться с ней и условиться о встрече? Предположение, что женщина расставляет ему западню, он уже отбросил. Он понял, что нет: она определенно волновалась, когда давала ему записку. А ведь сперва он считал ее дурой вроде остальных — напичканной ложью и ненавистью. Осталось лишь придумать, как сделать это втайне как от коллег, так и камер. В случае чего обставив как чистую случайность.

Все возможные способы устроить свидание пришли ему в голову в течение пяти минут после того, как он прочел записку. Если бы она работала в отделе документации, это было бы более или менее просто, а в какой части здания находится отдел литературы, он плохо себе представлял, да и повода пойти туда не было. А без повода слишком подозрительно. Если бы он знал, где она живет и в котором часу заканчивает работу, то смог бы перехватить ее по дороге домой; следовать же за ней небезопасно — надо околачиваться вблизи министерства, и это наверняка заметят. Послать письмо? Но у него нет её электронного адреса, к тому же всю переписку наверняка просматривают. Он даже фамилии ее не знает. В конце концов он решил, что самым верным местом будет столовая. Если удастся подсесть к ней, когда она будет одна, и столик будет в середине зала, не слишком близко к видеокранам, и в зале будет достаточно шумно, им удастся поговорить.

Всю неделю после этого жизнь его была похожа на беспокойный сон. На другой день девушка появилась в столовой, когда он уже уходил после свистка. Возможно, ее перевели в более позднюю смену. На следующий день она обедала в обычное время, но еще с двумя подругами. Потом было три ужасных дня — она не появлялась вовсе. Теперь даже во сне он не мог отделаться от ее образа. В эти дни он не прикасался к дневнику. Облегчение приносила только работа. Он не понимал, что с ней случилось. Спросить было не у кого. Может быть, ее уволили или перевели в другое место, или вообще отправили в другой город, но самое вероятное — она просто передумала и решила избегать его.

На четвертый день она всё же появилась. Он почувствовал такое облегчение, что не удержался и смотрел на нее целую минуту. На другой день ему почти удалось поговорить с ней. Когда он вошел в столовую, она сидела одна и довольно далеко от стены. Час был ранний, столовая еще не заполнилась. Получив свой поднос, он направился в ее сторону, она по-прежнему была одна. Еще две секунды — и он у цели. И тут такое невезение! За спиной у него кто-то позвал: "Ексин!" Он притворился, что не слышал. "Ексин!" — повторили сзади еще громче. Нет, не отделаться. Он обернулся. Молодой, с глупым лицом блондин по фамилии Лишнев, с которым он был едва знаком, улыбаясь, приглашал на свободное место за своим столиком. Отказаться было небезопасно. Он сел с дружелюбной улыбкой. Глупое лицо блондина сияло в ответ. Ему представилось, как он бьет по нему киркой. Через пару минут у девушки тоже появились соседи.

Но она наверняка видела, что он шел к ней, и, может быть, поняла. На следующий день он постарался прийти пораньше. И на зря: она сидела примерно на том же месте и опять одна. Присев за её стол, Егор заговорил вполголоса. Оба не поднимали глаз; размеренно черпая похлебку и отправляя в рот, они тихо и без всякого выражения обменялись несколькими необходимыми словами.

— Когда вы заканчиваете работу?

— В восемнадцать тридцать.

— Где мы можем встретиться?

— На площади Победы, у памятника.

— Там кругом видеокраны.

— Если в толпе, это не важно. Не подходите, пока не увидите меня в гуще людей. И не смотрите на меня. Просто будьте поблизости.

— Во сколько?

— В девятнадцать ноль-ноль.

— Хорошо.

Больше они не разговаривали и, насколько это возможно для двух сидящих лицом к лицу через стол, не смотрели друг на друга.

На площадь Победы Егор пришел раньше времени. Он побродил вокруг основания громадной желобчатой колонны, с вершины которой статуя Великого кормчего смотрела на восток, туда, где в битве за Гавайи он разгромил морской флот Океании (высадить десант, правда, не удалось, и острова так и остались за океанийцами). Прошло десять минут после назначенного часа, а девушки все не было. На Егора снова напал дикий страх. Не идет, передумала! Он добрел до северного края площади и тут заметил её: она стояла с другой стороны памятника и читала (или делала вид, что читает) плакат, спиралью обвивавший колонну. И тут внезапно где-то слева загалдели люди и послышался гул тяжелых машин. Собравшиеся на площади бросились в ту сторону, и девушка за ними. Егор устремился следом. На бегу он понял по выкрикам, что везут пленных океанийцев.

Южная часть площади уже была запружена толпой. Егор изо всех сил ввинчивался, протискивался, пробивался в самую гущу народа. И под конец очутился рядом с ней. Они стояли плечом к плечу и смотрели вперед неподвижным взглядом,

По улице длинной вереницей ползли грузовики, и в кузовах, по всем четырем углам, с застывшими лицами стояли автоматчики. Между ними вплотную сидели на корточках чернокожие люди в обтрепанных зеленых мундирах. Их лица смотрели поверх бортов печально и без всякого интереса. Если грузовик подбрасывало, раздавалось звяканье металла — пленные были в ножных кандалах. Один за другим проезжали грузовики с печальными людьми. Плечо девушки, ее рука прижимались к его плечу и руке. Щека была так близко, что он ощущал ее тепло. Она заговорила первой.

— Сможете вырваться в воскресенье?

— Да.

-Где находится Ботанический Сад, знаете?

-Да.

— Тогда слушайте внимательно. От входа в Ботанический Сад — прямиком по Центральной Аллее до павильона Орхидей, за которым начинаются заросли. Тропинка между ними выведет к заброшенному домику смотрителя. Все запомнили?

— Да. Время?

— 11:00. Может, вам придется подождать. Я приду туда другой дорогой. Вы точно все запомнили?

— Да.

— Тогда до встречи.

Однако толпа не позволила разойтись. Колонна все шла, люди глазели ненасытно. Преобладающим чувством было обыкновенное любопытство. Иностранцы, откуда бы они ни прибыли, были чем-то вроде диковинных животных. Их видели, как правило, лишь в роли военнопленных, да и то мельком. Неизвестна была и судьба их — кроме тех, кого вешали как военных преступников; остальные просто исчезали — надо думать, в трудовых лагерях. Наконец, колонна подошла к концу. И в последний миг, пока толпа их еще сдавливала, она нашла его руку и незаметно пожала.

Длилось это меньше десяти секунд, но ему показалось, что они держат друг друга за руки очень долго. Егор успел изучить ее руку во всех подробностях. Он трогал длинные пальцы, продолговатые ногти, нежную кожу запястья. Он так изучил эту руку на ощупь, что теперь узнал бы ее и по виду.

Глава 10.

Егор шел по дорожке в пятнистой тени деревьев, изредка вступая в лужицы золотого света — там, где не смыкались кроны. Под деревьями слева земля туманилась от весенних цветов. Воздух ласкал кожу. Где-то в глубине леса перекликались птицы.

Он пришел чуть раньше времени. Ботанический Сад располагался на окраине и когда-то был излюбленным местом отдыха горожан. Сейчас он пребывал в запустении — относительно благоустроенной оставалась лишь зона в пределах полукилометра от входа, дальше Центральная Аллея постепенно приобретала запущенный вид, а павильоны вокруг ней оставались заколоченными до лучших времён. Не исключением являлся и павильон Орхидей, где, судя по названию, когда-то устраивались выставки этих экзотических растений. С трудом найдя тропинку, основательно заросшую и оттого почти незаметную, он оглянулся и, не обнаружив поблизости никого, шмыгнул в заросли. Тропинка вскоре вывела его к домику смотрителя, вернее, его останкам, почти скрытым поваленным деревом. Не зная пути, он никогда не нашёл бы его. Вероятно, длинноволосой приходилось бывать здесь ранее. Хотя партийцы заглядывали сюда крайне редко, предпочитая скверики в пределах "своих" районов. Поэтому он боялся нарваться на патруль вблизи станции, откуда до Ботанического Сада можно было добраться на электричке. Понятно, почему она выбрала утреннее время — ближе к вечеру Сад наполнялся пьяницами, наркоманами, прочими сомнительными личностями, вплоть до членов молодёжных банд, регулярно устраивавших здесь разборки друг с другом.

За билет он заплатил наличными. Разумеется, мог бы расплатиться и картой, и даже заказать доставку билета на дом, но тогда факт покупки был бы зарегистрирован "где надо". И, случись чего, его непременно спросили бы, за каким таким делом его понесло в Сад.

На патруль он, к счастью, не налетел, хотя не раз оглядывался — нет ли слежки. Поезд был набит джоберами, довольно жизнерадостными по случаю теплой погоды. Он ехал в вагоне с деревянными скамьями, полностью оккупированном одной громадной семьей, намеревавшейся погостить денек у родственников в деревне и, как они без опаски объяснили Егору, раздобыть на черном рынке масла.

На условленное место он пришел раньше времени. И чтобы скоротать его, принялся рвать цветы со смутным намерением преподнести ей букет. Успел собрать целую охапку, когда почувствовал прикосновение к плечу. Он поднял глаза. Это была она. И, приложив палец к губам, повела за собой. Глядя сзади на сильное стройное тело, перехваченное алым кушаком, который подчеркивал крутые бедра, Егор ощущал, что недостоин ее. Даже теперь ему казалось, что она может вернуться, посмотреть на него — и раздумает. Нежный воздух и зелень листвы только увеличивали его робость. В какой-то момент она раздвинула кусты, стоявшие сплошной стеной. Егор полез за ней, и они очутились на прогалине, крохотной лужайке. Девушка обернулась.

— Пришли, — сказала она.

Он смотрел на нее с расстояния нескольких шагов. И не решался приблизиться.

— Здесь самое безопасное место в Саду, — пояснила она. — Ни камер, ни микрофонов, да и любители играть в разведчиков сюда не забираются. Кроме того, я уже здесь была.

Она стояла очень прямо и улыбалась как будто с легкой иронией — как будто недоумевая, почему он мешкает. Цветы посыпались на землю. Это произошло само собой. Он сделал шаг и взял ее за руку.

— У вас очень красивые глаза. Так же, как и всё остальное. Поэтому странно, почему вы выбрали именно меня. Мне уже за тридцать, хуже того — женат и не могу от нее избавиться.

— Какое это имеет значение? — сказала она.

И сразу — непонятно даже, кто тут был первым, — они обнялись. Сперва он ничего не чувствовал, только думал: этого не может быть. К нему прижималось молодое тело, его лицо касалось густых длинных волос, и — да! наяву! — она подняла к нему лицо, и он целовал мягкие губы. Она сцепила руки у него на затылке, она называла его милым, дорогим, любимым. Он потянул ее на землю, и она покорилась ему, он мог делать с ней что угодно. Но в том-то и беда, что физически он ничего не ощущал, кроме прикосновений. Он испытывал только гордость и до сих пор не мог поверить в происходящее. Он радовался, что это происходит, но плотского желания не чувствовал. Все случилось слишком быстро... он испугался ее молодости и красоты... он привык обходиться без женщины... Он сам не понимал причины. Она села и вынула из волос цветок. Потом прислонилась к нему и обняла его за талию.

— Ничего, милый. Некуда спешить. У нас еще полдня. Правда, замечательное укрытие? Я разведала его во время одной туристской вылазки, когда отстала от своих.

— Как тебя зовут? — спросил Егор.

— Юлия. А как тебя зовут, я знаю. Егор. Егор Ексин.

— Откуда ты знаешь?

— Секрет. Ладно, расскажу, а то будешь думать невесть что.

Как оказалось, ещё два года назад её приметил и взял на содержание "толстый лысый козёл из внутренней партии". Популярно объяснив: в случае отказа стать его любовницей ему нетрудно устроить ей пожизненную командировку туда, откуда нет возврата. Одно лишь утешало — из-за постоянной занятости бывал он на квартире, которую снял для неё, нечасто, иногда всего лишь пару дней в месяц. И регулярно выходил в Сеть прямо с её компьютера. Ей удалось запомнить пароль, и несколько раз она входила в систему под его именем. Опасно, конечно, но, как выразилась Юлия, ей нравится "дёргать спящего тигра за усы". Именно таким образом ей удалось зайти на сайт министерства дезинформации (с её собственным рейтингом о том нельзя было и мечтать) и посмотреть раздел персонала. Но даже с его рейтингом там оказались лишь краткие сведения о сотрудниках — имя, год рождения, семейное положение, занимаемая должность, текущий рейтинг. Но и этого оказалось достаточно — по фотографии она нашла Егора, заодно узнав его возраст и семейное положение.

— Скажи, что ты обо мне думал до того, как я дала тебе записку?

— Если честно, предполагал, что ты связана с тайной полицией. Даже серьезно размышлял о том, чтобы проломить тебе голову булыжником.

Юлия радостно засмеялась, восприняв его слова как подтверждение того, что она прекрасно играет свою роль.

— Неужели с тайной полицией? Нет, ты правда так думал?

— Ну, может, не совсем так. Но глядя на тебя... Наверно, оттого, что ты молодая, здоровая, свежая, понимаешь... я думал...

— Что я примерный член партии? Чиста в делах и помыслах? Знамена, шествия, лозунги, игры, туристские походы — вся эта дребедень. И подумал, что при малейшей возможности угроблю тебя — донесу как на иноагента?

— Да, что-то в этом роде. Знаешь, многие девушки именно такие.

— Все из-за этой гадости, — сказала она и, сорвав алый кушак Молодежного Союза за чистоту помыслов, забросила в кусты.

— Да, на вид я именно такая. Хорошая спортсменка. В разведчицах была командиром отряда. Три вечера в неделю занимаюсь общественной работой в Союзе. Часами расклеиваю их паскудные листки по всему Дайкину. В шествиях всегда несу транспарант. Всегда с веселым лицом и ни от чего не отлыниваю. Всегда ори с толпой — мое правило. Только так ты в безопасности.

Она будто вспомнила о чем-то, когда дотронулась до пояса, и теперь, порывшись в кармане, достала маленькую шоколадку, разломила и дала половину Егору. Еще не взяв ее, по одному запаху он понял, что это совсем не обыкновенный шоколад. Темный, блестящий и завернут в фольгу. Обычно шоколад был тускло-коричневый, крошился и отдавал — точнее его вкус не опишешь — дымом горящего мусора. Но когда-то он пробовал шоколад вроде этого. Запах сразу напомнил о чем то — о чем, Егор не мог сообразить.

— Откуда это у тебя?

— Из подарков того козла, — безразлично ответила она. — Те, кто во внутренней партии, ещё и не такое себе могут позволить.

Первый кусочек шоколада растаял у него на языке. Вкус был восхитительный. Но что-то все шевелилось в глубинах памяти — что-то, ощущаемое очень сильно, но не принимавшее отчетливой формы, как предмет, который ты заметил краем глаза. Егор отогнал неясное воспоминание, поняв только, что оно касается какого-то поступка, который он с удовольствием бы забыл.

— Ты совсем молодая, намного моложе меня, — сказал он. — Что тебя могло привлечь во мне?

— У тебя что-то было в лице. Решила рискнуть. Я хорошо угадываю чужаков. Когда увидела тебя, сразу поняла, что ты против них.

Они, по-видимому, означало партию, и прежде всего внутреннюю партию, о которой она говорила издевательски и с открытой ненавистью, используя слова из тех, что пишутся мелом на заборах. И его это не отталкивало. Это было просто одно из проявлений ее бунта против партии. Они ушли с прогалины и снова гуляли в пятнистой тени, обняв друг друга за талию, — там, где можно было идти рядом. Он заметил, насколько мягче стала у нее талия без кушака. Вскоре они вышли к опушке рощи. Юлия его остановила.

— Не выходи на открытое место. Может, кто-нибудь наблюдает.

Они стояли в зарослях. Солнце проникало сквозь густую листву и грело им лица. Егор смотрел на луг, лежавший перед ними, со странным чувством медленного узнавания.

— Тут поблизости нет ручейка? — прошептал он.

— Правильно, есть. На краю следующего поля. Там рыбы, крупные. Их видно — они стоят под ветлами, шевелят хвостами.

— Золотая страна... почти что, — пробормотал он.

— Золотая страна?

— Это просто так. Это место я вижу иногда во сне.

— Смотри! — шепнула Юлия.

Метрах в пяти от них, почти на уровне их лиц, на ветку слетел соловей. Может быть, он их не видел. Он был на солнце, они в тени. Соловей расправил крылья, потом не торопясь сложил, нагнул на секунду голову, словно поклонился солнцу, и запел. В послеполуденном затишье песня его звучала ошеломляюще громко. Егор и Юлия прильнули друг к другу и замерли, очарованные. Музыка лилась и лилась, минута за минутой, с удивительными вариациями, ни разу не повторяясь, будто птица нарочно показывала свое мастерство. Иногда она замолкала на несколько секунд, расправляла и складывала крылья, потом раздувала серую грудь и снова разражалась песней. Егор смотрел на нее с чем-то вроде почтения. Для кого, для чего она поет? Ни подруги, ни соперника поблизости. Что ее заставляет сидеть на опушке необитаемого леса и выплескивать эту музыку в никуда? Постепенно поток музыки вымыл из его головы все рассуждения. Она лилась на него, словно влага, и смешивалась с солнечным светом, цедившимся сквозь листву. Он перестал думать и только чувствовал. Талия женщины под его рукой была мягкой и теплой. Он повернул ее так, что они стали грудь в грудь, ее тело словно растаяло в его теле. Где бы он ни тронул рукой, оно было податливо, как вода. Их губы соединились; это было совсем непохоже на их жадные поцелуи вначале. Они отодвинулись друг от друга и перевели дух. Что-то спугнуло соловья, и он улетел.

Егор прошептал ей на ухо:

— Сейчас.

— Не здесь, — шепнула она в ответ. — Пойдем на прогалину. Там безопасней.

Похрустывая веточками, они живо пробрались на свою лужайку, под защиту молодых деревьев. Юлия повернулась к нему. Оба дышали часто, но у нее на губах снова появилась слабая улыбка. Она смотрела на него несколько мгновений, потом взялась за молнию. Да! Это было почти как во сне. Почти так же быстро, как там, она сорвала с себя одежду и отшвырнула великолепным жестом, будто зачеркнувшим целую цивилизацию. Ее белое тело сияло на солнце. Но он не смотрел на тело — он не мог оторвать глаз от веснушчатого лица, от легкой дерзкой улыбки. Он стал на колени и взял ее за руки.

— Ты любишь этим заниматься? Не со мной, а вообще?

— Обожаю.

Это он и хотел услышать больше всего. Не просто любовь к одному мужчине, но животный инстинкт, неразборчивое вожделение: вот сила, которая разорвет партию в клочья. Он повалил ее на траву, на рассыпанные колокольчики. На этот раз все получилось легко. Потом, отдышавшись, они в сладком бессилии отвалились друг от друга. Солнце как будто грело жарче. Обоим захотелось спать. Они почти сразу уснули и проспали с полчаса.

Егор проснулся первым. Он сел и посмотрел на веснушчатое лицо, спокойно лежавшее на ладони. Длинные темные волосы были необычайно густы и мягки. Он вспомнил, что до сих пор не знает, как ее фамилия и где она живет.

Глава 11.

— Некоторое время спустя мы можем прийти сюда еще раз, — сказала Юлия.

Проснулась она другой — собранной и деловитой. Сразу оделась, затянула на себе алый кушак и стала объяснять план возвращения. Естественно было предоставить руководство ей. Она обладала практической сметкой — не в пример Егору, — а, кроме того, в бесчисленных туристских походах досконально изучила окрестности Дайкина. Обратный маршрут она дала ему совсем другой, и заканчивался он на другом вокзале. "Никогда не возвращайся тем же путем, каким приехал", — сказала она, будто провозгласила некий общий принцип. Она уйдет первой, а Егор должен выждать полчаса.

Она назвала место, где они смогут встретиться через четыре вечера, после работы. Это была улица в бедном районе — там рынок, всегда шумно и людно. Она будет бродить возле ларьков якобы в поисках шнурков или ниток.

— А теперь мне пора, — сказала она, когда он усвоил предписания. — Я должна вернуться к девятнадцати тридцати. Надо отработать два часа в Союзе — раздавать листовки или что-то такое. Ну не гадость? Отряхни меня, пожалуйста. Травы в волосах нет? Ты уверен? Тогда до свидания, любимый, до свидания.

Она кинулась к нему в объятья, поцеловала его почти исступленно, а через мгновение уже протиснулась между молодых деревьев и бесшумно исчезла среди зарослей.

Однако вышло так, что на прогалину они больше не вернулись. За май им только раз удалось побыть вдвоем. Юлия выбрала другое место — развалины храма, закрытого во время Второй Культурной революции. Убежище было хорошее, но дорога туда опасна. В остальном они встречались только на улицах, каждый вечер в новом месте и чаще всего ненадолго — помимо опасностей, им было попросту трудно выкроить время для встреч. Егор работал шестьдесят часов в неделю, Юлия еще больше, выходные дни зависели от количества работы и совпадали не часто. Много времени ей приходилось тратить на посещение лекций и демонстраций, на раздачу литературы в Союзе, изготовление лозунгов к Неделе Единения, сбор всяческих добровольных взносов и тому подобные дела. Это окупается, сказала она, — маскировка. Если соблюдаешь мелкие правила, можно нарушать большие. Она и Егора уговорила пожертвовать еще одним вечером — записаться на работу по изготовлению боеприпасов, которую добровольно выполняли во внеслужебное время усердные партийцы. И теперь раз в неделю, изнемогая от скуки, в сумрачной мастерской, где гуляли сквозняки и унылый стук молотков мешался с бодрящей музыкой, Егор по четыре часа свинчивал какие-то железки — наверно, детали бомбовых взрывателей.

Поэтому когда они встретились на развалинах храма, им нашлось о чём поговорить. Они сидели на пыльном полу, замусоренном хворостинками, и разговаривали; иногда один из них вставал и подходил к окошкам — посмотреть, не приближается ли кто.

Юлии, как оказалось, было двадцать два года, а работала, как он и предполагал, в отделе литературы, выпускавшем в год несколько десятков книг неглубокого содержания — мыльные оперы, кровавые боевики, космические приключения, эротика во всех её проявлениях вплоть до откровенной порнографии. Юлия, в частности, успела проработать около года в подразделении, специализировавшемся на порнороманах. Членам партии, разумеется, читать такое категорически воспрещалось, из разрешённой литературы — лишь труды партийных классиков и идеологически правильные сочинения вроде "Жизнь во имя Отечества".

Первый роман у нее случился в шестнадцать лет — с партийцем намного старше, который впоследствии покончил с собой, чтобы избежать ареста. "И правильно сделал, — добавила Юлия. — У него бы и мое имя вытянули на допросе". После этого были и другие — пока не угораздило оказаться на содержании "того козла". Жизнь в ее представлении была штука простая. Ты хочешь жить весело; "они", то есть партия, хотят тебе помещать; ты нарушаешь правила как можешь. То, что "они" хотят отнять у тебя удовольствия, казалось ей таким же естественным, как то, что ты не хочешь попасться. Она ненавидела партию и выражала это самыми грубыми словами, но в целом ее не критиковала. Партийным учением Юлия интересовалась лишь в той степени, в какой оно затрагивало ее личную жизнь.

О женитьбе они не заговаривали. Слишком призрачное дело. Даже если бы удалось избавиться от Зины, жены Егора, ни один комитет не даст им разрешения.

— Какая она — твоя жена? — поинтересовалась Юлия.

— Она? Слишком правильная, в своей правильности доходившая до фанатизма. И оттого превратившаяся по сути в биоробота.

И он принялся рассказывать ей о своей супружеской жизни, но, как ни странно, все самое главное она знала и без него. Она описала ему, да так, словно сама видела или чувствовала, как цепенела при его прикосновении Зина, как, крепко обнимая его, в то же время будто отталкивала изо всей силы. Возможно, они вообще не спали бы вместе, если бы не "партийный долг". С Юлией ему было легко об этом говорить, да и Зина из мучительного воспоминания давно превратилась всего лишь в противное.

В отличие от Егора Юлия поняла смысл пуританства, насаждаемого партией. Дело не только в том, что половой инстинкт творит свой собственный мир, который неподвластен партии, а значит, должен быть по возможности уничтожен. Еще важнее то, что половой голод вызывает истерию, а она желательна, ибо ее можно преобразовать в военное неистовство и в поклонение вождю. Юлия выразила это так:

— Когда спишь с человеком, тратишь энергию; а потом тебе хорошо и на все наплевать. Им это — поперек горла. Они хотят, чтобы анергия в тебе бурлила постоянно. Вся эта маршировка, крики, махание флагами — просто секс протухший. Если ты сам по себе счастлив, зачем тебе возбуждаться из-за Великого кормчего, трехлетних планов, пятиминуток ненависти и прочей ахинеи?

Очень верно, додумал он. Между воздержанием и политической правоверностью есть прямая и тесная связь. Как еще разогреть до нужного градуса ненависть, страх и кретинскую доверчивость, если не закупорив наглухо какой-то могучий инстинкт, дабы он превратился в топливо? Половое влечение было опасно для партии, и партия поставила его себе на службу. Такой же фокус проделали с родительским инстинктом. Семью отменить нельзя; напротив, любовь к детям, сохранившуюся почти в прежнем виде, поощряют. Детей же систематически настраивают против родителей, учат шпионить за ними и доносить об их отклонениях. По существу, семья стала придатком полиции мыслей. К каждому человеку круглые сутки приставлен осведомитель — его близкий.

Неожиданно мысли Егора вернулись к Зине. Если бы Зина была не так глупа и смогла уловить неортодоксальность его мнений, она непременно донесла бы в полицию мыслей. А напомнили ему о жене зной и духота, испарина на лбу. Он стал рассказывать Юлии о том, что произошло, а вернее, не произошло в такой же жаркий день много лет тому назад.

Случилось это через три или четыре месяца после женитьбы. В туристском походе они случайно отстали от группы. Замешкались на каких-нибудь две минуты, но повернули не туда и вскоре вышли к старому меловому карьеру. Путь им преградил обрыв в десять или двадцать метров; на дне лежали валуны. Спросить дорогу было не у кого. Сообразив, что они сбились с пути, Зина забеспокоилась. Отстать от шумной ватаги туристов хотя бы на минуту для нее уже было нарушением. Она хотела сразу бежать назад, искать группу в другой стороне. Но тут Егор заметил странный куст, росший пучками в трещинах каменного обрыва. Он был с двумя цветками — ярко-красным и кирпичным. Егор ничего подобного не видел и позвал её.

— Зина, смотри! Смотри, какие цветы. Вон тот кустик в самом низу. Видишь, двухцветный?

Она уже пошла прочь, но вернулась, не скрывая раздражения. И даже наклонилась над обрывом, чтобы разглядеть, куда он показывает. Егор стоял сзади и придерживал ее за талию. Вдруг ему пришло в голову, что они здесь совсем одни. Ни души кругом, листик не шелохнется, птицы и те затихли. И у него мелькнула мысль...

— Толкнул бы ее как следует, — сказала Юлия. — Я бы долго не раздумывала.

— А я вот не уверен. Нехорошо как-то...

— Жалеешь теперь?

— Немного.

Они сидели рядышком на пыльном полу. Он притянул ее поближе. Голова ее легла ему на плечо. Она еще очень молодая, подумал он, еще ждет чего-то от жизни, она не понимает, что, столкнув неприятного человека с кручи, ничего не решишь.

— По сути, это ничего бы не изменило.

Юлия упрямо передернула плечами. Когда он высказывался в таком духе, она ему возражала. Она не желала признавать законом природы то, что человек обречен на поражение. В глубине души она верила, что можно выстроить отдельный тайный мир и жить там, как тебе хочется. Для этого нужно только везение да ещё ловкость и дерзость.

-Мы обречены, — обреченно произнёс он.

-Ну-ка взбодрись. Что-то раскис. И радуйся жизни. Или тебе не нравится, что я рядом?

Она повернулась и прижалась к нему грудью. Он чувствовал ее грудь сквозь комбинезон — спелую, но твердую. В его тело будто переливалась молодость и энергия из ее тела.

— Нет, это мне нравится

— Тогда перестань впадать в депрессию. Давай лучше условимся о следующей встрече. Свободно можем поехать на то место, в Сад. Перерыв был вполне достаточный.

Глава 12.

Егор обвел взглядом запущенную комнатушку над лавкой Синьлю. Широченная с голым валиком кровать возле окна была застлана драными одеялами. На каминной доске тикали старинные часы. В темном углу на раздвижном столе поблескивало стеклянное пресс-папье, которое он принес сюда в прошлый раз.

На столе находился электрический чайник. А также набор столовой посуды, чтобы можно было перекусывать, не выходя из комнаты — все это было выдано Синьлю. Егор загодя налил воду в чайник. Он принес с собой полный конверт кофе "Победа" и сахариновые таблетки. Часы показывали двадцать минут восьмого. Она должна была прийти в 19.30.

Идея снять помещение здесь зародилась у него как видение: стеклянное пресс-папье, отразившееся в крышке раздвижного стола. Как он и ожидал, Синьлю охотно согласился сдать комнату. А когда Егор объяснил ему, что комната нужна для свиданий с женщиной, он и не оскорбился и не перешел на противный доверительный тон. Глядя куда-то мимо, он завел разговор на общие темы, причем с такой деликатностью, что сделался как бы отчасти невидим. Уединиться, сказал он, для человека очень важно. Каждому время от времени хочется побыть одному. И когда человек находит такое место, те, кто об этом знает, должны хотя бы из простой вежливости держать эти сведения при себе. Он добавил — причем создалось впечатление, будто его уже здесь почти нет, — что в доме два входа, второй — со двора, а двор открывается в проулок.

Под окном кто-то пел. Егор выглянул, укрывшись за занавеской. Июньское солнце еще стояло высоко, а на освещенном дворе топала взад-вперед между корытом и бельевой веревкой громадная, мощная, как норманнский столб, женщина с красными мускулистыми руками и развешивала квадратные тряпочки, в которых Егор угадал детские пеленки. Когда ее рот освобождался от прищепок, она запевала сильным контральто:

Давно уж нет мечтаний, сердцу милых.

Они прошли, как первый день весны,

Но позабыть я и теперь не в силах

Тем голосом навеянные сны!

Последние недели весь Дайкин был помешан на этой песенке. Их в бесчисленном множестве выпускала для джоберов особая секция музыкального отдела. Слова сочинялись вообще без участия человека — на специальном синтезаторе. Но женщина пела так мелодично, что эта страшная дребедень почти радовала слух. Егор слышал и ее песню, и шарканье ее туфель по каменным плитам, и детские выкрики на улице, и отдаленный гул транспорта, но при всем этом в комнате стояла удивительная тишина: тут не было видеокрана.

Безрассудство, безрассудство! — подумал он. Несколько недель встречаться здесь и не попасться — мыслимое ли дело? Но слишком велико для них было искушение иметь свое место, под крышей и недалеко. После свидания на развалинах храма они никак не могли встретиться. К Неделе Единения рабочий день резко удлинили. До нее еще оставалось больше месяца, но приготовления всем прибавили работы. Наконец Юлия и Егор выхлопотали себе свободное время после обеда в один день. Решили поехать в Сад. Накануне они ненадолго встретились на улице. Пока они пробирались навстречу друг другу в толпе, Егор по обыкновению почти не смотрел в сторону Юлии, но даже одного взгляда ему было достаточно, чтобы заметить ее бледность.

— Все сорвалось, — пробормотала она, когда увидела, что можно говорить. — Я о завтрашнем.

— Что?

— Завтра. Не смогу после обеда.

— Почему?

— Да обычная история. В этот раз рано начали.

Сперва он ужасно рассердился. Теперь, через месяц после их знакомства, его тянуло к Юлии совсем по-другому. Она стала физической необходимостью, он ее не только хотел, но и как бы имел на нее право. Когда она сказала, что не сможет прийти, ему почудилось, что она его обманывает. Но тут как раз толпа прижала их друг к другу, и руки их нечаянно соединились. Она быстро сжала ему кончики пальцев, и это пожатие как будто просило не страсти, а просто любви. Он подумал, что, когда живешь с женщиной, такие осечки в порядке вещей и должны повторяться; и вдруг почувствовал глубокую, незнакомую доселе нежность к Юлии. Ему захотелось, чтобы они были мужем и женой и жили вместе уже десять лет. Ему захотелось идти с ней до улице, как теперь, только не таясь, без страха, говорить о пустяках и покупать всякую ерунду для дома. А больше всего захотелось найти такое место, где они смогли бы побыть вдвоем и не чувствовать, что обязаны урвать любви на каждом свидании. Но не тут, а только на другой день родилась у него мысль снять комнату у Синьлю.

На лестнице послышались быстрые шаги. В комнату ворвалась Юлия. У нее была коричневая кожаная сумка, слегка потрёпанная — с такой он не раз видел ее в министерстве. Он было обнял ее, но она поспешно освободилась — может быть, потому, что еще держала сумку.

— Подожди, — сказала она. — Дай покажу, что я притащила. Ты принес эту гадость, кофе "Победа"? Так и знала. Можешь отнести его туда, откуда взял, — он не понадобится. Смотри.

Она встала на колени, раскрыла сумку и вывалила наружу аккуратные бумажные пакеты. В первом, который она протянула Егору, было что-то странное, но как будто знакомое на ощупь. Тяжелое вещество подавалось под пальцами, как песок.

— Неужели сахар? — спросил он.

— Самый настоящий, совсем не сахарин. А вот батон хлеба — порядочного белого хлеба, не нашей дряни... и баночка джема. Тут банка молока... и смотри! Вот моя главная гордость! Пришлось завернуть в мешковину, чтобы...

Но она могла не объяснять, зачем завернула. Запах уже наполнил комнату, густой и теплый; повеяло ранним детством, хотя и теперь случалось этот запах слышать: то в проулке им потянет до того, как захлопнулась дверь, то таинственно расплывется он вдруг в уличной толпе и тут же рассеется.

— Кофе, — пробормотал он, — настоящий кофе.

— Кофе для внутренней партии. Целый килограмм. У этих сволочей есть все на свете. Но, конечно, официанты и челядь воруют... смотри, еще пакетик чаю.

Егор сел рядом с ней на корточки. Он надорвал угол пакета.

— И чай настоящий. Не мусор с опилками вперемешку.

— Именно так, — рассеянно подтвердила она. — Знаешь что, милый? Отвернись на три минуты, ладно? Сядь на кровать с другой стороны. Не подходи близко к окну. И не оборачивайся, пока не скажу.

Егор праздно глядел на двор из-за занавески. Женщина с красными руками все еще расхаживала между корытом и веревкой. Она вынула изо рта две прищепки и запела вновь:

Пусть говорят мне: время все излечит.

Пусть говорят: страдания забудь.

Но музыка давно забытой речи

Мне и сегодня разрывает грудь!

Всю эту идиотскую песенку она, кажется, знала наизусть. Голос плыл в нежном летнем воздухе, очень мелодичный, полный какой-то счастливой меланхолии. Казалось, что она будет вполне довольна, если никогда не кончится этот летний вечер, не иссякнут запасы белья, и готова хоть тысячу лет развешивать тут пеленки и петь всякую чушь. Егор с удивлением подумал, что ни разу не видел партийца, поющего в одиночку и для себя. Это сочли бы даже вольнодумством, опасным чудачеством, вроде привычки разговаривать с собой вслух.

— Можешь повернуться, — сказали Юлия.

Егор обернулся и не узнал ее. Он ожидал увидеть ее голой. Но она была не голая. Превращение ее оказалось куда замечательнее. Она накрасилась. Сделала она это не очень умело, но и запросы Егора были весьма скромны. Он никогда не видел и не представлял себе партийную женщину с косметикой на лице. Юлия похорошела удивительно. Чуть-чуть краски в нужных местах — и она стала не только красивее, но и, самое главное, женственнее.

Они скинули одежду и забрались на громадную кровать из красного дерева. Белья не было, но одеяло под ними было вытертое и мягкое, а ширина кровати обоих изумила.

— Клопов, наверно, тьма, но какая разница — сказала Юлия.

После они ненадолго уснули. Когда Егор проснулся, стрелки часов подбирались к девяти. Он не шевелился — Юлия спала у него на руке. Почти все румяна перешли на его лицо, на валик, но и то немногое, что осталось, все равно оттеняло красивую лепку ее скулы. Женщина на дворе уже не пела, с улицы негромко доносились выкрики детей. Он лениво подумал: а ведь в отмененном прошлом это было о6ычным делом — мужчина и женщина могли лежать в постели прохладным вечером, ласкать друг друга когда захочется, разговаривать о чем вздумается и никуда не спешить — просто лежать и слушать мирный уличный шум? Жаль, то время ушло безвозвратно. Юлия проснулась, протерла глаза и, приподнявшись на локте, поглядела на чайник.

— Сейчас встану, заварю кофе. Время ещё есть.

Где-то за стеной послышалось шуршание, и, как показалось Егору, тихое шипение. Он непроизвольно побледнел, закатив глаза, и Юлия заметила это.

— Что с тобой?

— Мне показалось, там змеи...

— Откуда? В городе их не встретишь, разве что в пригородах, да и то поискать надо. Неужели ты так их боишься?

— Змеи... Нет ничего страшней на свете.

Она прижалась к нему, обвила его руками и ногами, словно хотела успокоить теплом своего тела. Он не сразу открыл глаза. Несколько мгновений у него было такое чувство, будто его погрузили в знакомый кошмар, который посещал его на протяжении всей жизни. Он стоит перед стеной мрака, а за ней — что-то невыносимое, настолько ужасное, что нет сил смотреть. Главным во сне было ощущение, что он себя обманывает: на самом деле ему известно, что находится за стеной мрака. Чудовищным усилием, выворотив кусок собственного мозга, он мог бы даже извлечь это на свет. Егор всегда просыпался, так и не выяснив, что там скрывалось.

— Извини, — сказал он. — Пустяки. Змей не люблю, больше ничего.

— Не волнуйся, милый, даже если заявятся, мы этих тварей быстро отсюда выгоним.

Черный миг паники почти выветрился из головы. Слегка устыдившись, Егор сел к изголовью. Юлия слезла с кровати и заварила кофе. Его аромат был до того силен и соблазнителен, что они закрыли окно: почует кто-нибудь на дворе и станет любопытничать. Самым приятным в кофе был даже не вкус, а шелковистость на языке, которую придавал сахар, — ощущение, почти забытое за многие годы питья с сахарином. Юлия, засунув одну руку в карман, а в другой держа бутерброд с джемом, бродила по комнате, безразлично скользила взглядом по книжной полке, объясняла, как лучше всего починить раздвижной стол, падала в кресло — проверить, удобное ли, — весело и снисходительно разглядывала старинный циферблат. Принесла на кровать, поближе к свету, стеклянное пресс-папье. Егор взял его в руки и в который раз залюбовался мягкой дождевой глубиною стекла.

— Для чего эта вещь, как думаешь? — спросила Юлия.

— Думаю, ни для чего... то есть ею никогда не пользовались. За это она мне и нравится. Маленький обломок истории, который забыли переделать. Весточка из прошлого века — знать бы, как ее прочесть.

— А картинка на стене, — она показала подбородком на гравюру, — неужели тоже прошлого века?

— Старше. Пожалуй, даже позапрошлого.

Юлия подошла к гравюре поближе.

— За ней наверняка живут клопы. Как-нибудь сниму ее и хорошенько почищу. Кажется, нам пора. Мне еще надо смыть краску. Какая тоска! А потом сотру с тебя помаду.

Егор еще несколько минут повалялся. В комнате темнело. Он повернулся к свету и стал смотреть на пресс-папье. Не коралл, а внутренность самого стекла — вот что без конца притягивало взгляд. Глубина и вместе с тем почти воздушная его прозрачность. Подобно небесному своду, стекло замкнуло в себе целый крохотный мир вместе с атмосферой. И чудилось Егору, что он мог бы попасть внутрь, что он уже внутри — и он, и эта кровать красного дерева, и раздвижной стол, и часы, и гравюра, и само пресс-папье. Оно было этой комнатой, а коралл — жизнью его и Юлии, запаянной, словно в вечность, в сердцевину хрусталя.

Глава 13.

Исчез Мисник. Утром не вышел на работу и никто не знал почему, его телефон был отключён. На другой день о нем уже и не вспоминали. На третий Егор сходил в вестибюль отдела документации и посмотрел на доску объявлений. Там был печатный список Шахматного комитета, где состоял Мисник. Список выглядел почти как раньше — никто не вычеркнут, — только стал на одну фамилию короче.

Жара стояла изнурительная. В министерстве кондиционеры худо-бедно поддерживали приемлемую температуру, но на улице тротуар обжигал ноги, и вонь в метро в часы пик была несусветная. Приготовления к Неделе Единения шли полным ходом, и сотрудники министерств работали сверхурочно. Шествия, митинги, военные парады, лекции, специальные телепрограммы — все это надо было организовывать. В отделе литературы секцию Юлии сняли с романов и бросили на брошюры о зверствах. Егор в дополнение к обычной работе подолгу просиживал за разукрашиванием сообщений, которые предстояло цитировать в докладах.

Сочинена уже была и беспрерывно передавалась по видеокрану музыкальная тема Недели — новая мелодия под названием "Марш остазийцев". Построенная на свирепом, лающем ритме и мало чем похожая на музыку, она больше всего напоминала барабанный бой. Когда ее орали в тысячу глоток, под топот ног, впечатление получалось устрашающее. Дети Бочкова исполняли ее в любой час дня и ночи, убийственно, на гребенках. Отряды добровольцев, набранные Бочковом, готовили улицу к Неделе Единения: делали транспаранты, рисовали плакаты, ставили на крышах флагштоки, с опасностью для жизни натягивали через улицу проволоку для будущих лозунгов. Бочков хвастал, что дом "Мечта" один вывесит четыреста погонных метров флагов и транспарантов. Он был в своей стихии и радовался, как дитя, бывая повсюду одновременно — тянул, толкал, пилил, заколачивал, изобретал, по-товарищески подбадривал и каждой складкой неиссякаемого тела источал едко пахнущий пот.

Вдруг весь Дайкин украсился новым плакатом. Без подписи: огромный, в три-четыре метра, океанийский солдат с закатанными по локоть рукавами гимнастёрки и беспощадным выражением лица шел вперёд с автоматом. Где бы ты ни стал, увеличенное перспективой дуло автомата смотрело на тебя. Эту штуку клеили на каждом свободном месте, на каждой стене, и численно она превзошла даже портреты Великого кормчего. У джоберов, войной обычно не интересовавшихся, случился, как это периодически с ними бывало, припадок патриотизма. Снова были гневные демонстрации, жгли чучело Моуцзы, сотнями срывали и предавали огню плакаты с океанийцем; заодно во время беспорядков разграбили несколько магазинов.

В комнате над лавкой Синьлю Юлия и Егор ложились на не застланную кровать и лежали под окном голые из-за жары. Клоп плодился в тепле ужасающе, но их это не трогало. Едва переступив порог, они скидывали одежду и, потные, предавались любви; потом их смаривало. Четыре, пять, шесть... семь раз встречались они так в мае. Теперь, когда у них было надежное пристанище, почти свой дом, не казалось лишением даже то, что приходить сюда они могут только изредка и на каких-нибудь два часа. Важно было, что у них есть эта комната над лавкой старьевщика. Знать, что она есть и неприкосновенна, — почти то же самое, что находиться в ней. Комната была миром, заповедником прошлого, где могут бродить вымершие животные. Синьлю тоже вымершее животное, думал Егор. По дороге наверх он останавливался поговорить с хозяином. Старик, по-видимому, редко выходил на улицу, если вообще выходил; с другой стороны, и покупателей у него почти не бывало. Незаметная жизнь его протекала между крохотной темной лавкой и еще более крохотной кухонькой в тылу, где он стряпал себе еду. Старик был рад любому случаю поговорить. Длинноносый и сутулый, в толстых очках и бархатном пиджаке, он бродил среди своих бесполезных товаров, похожий скорее на коллекционера, чем на торговца.

Они с Юлией понимали, что долго продолжаться это не может. Впрочем, бывали дни, когда они тешили себя иллюзией не только безопасности, но и постоянства. Им казалось, что в этой комнате с ними не может случиться ничего плохого. Добираться сюда трудно и опасно, но сама комната — убежище. С похожим чувством Егор вглядывался в пресс-папье: казалось, что можно попасть в сердцевину стеклянного мира и, когда очутишься там, время остановится. Они часто предавались грезам о спасении. Удача их не покинет, путем разных ухищрений Егор с Юлией добьются разрешения на брак. Или скроются: изменят внешность, научатся простонародному выговору, устроятся на фабрику и, никем не узнанные, доживут свой век на задворках.

А еще они иногда говорили о бунте против партии — но не представляли себе, с чего начать. Даже если мифическое Братство существует, как найти к нему путь? Егор рассказал ей о странной близости, возникшей — или как будто возникшей — между ним и Личжэном, и о том, что у него бывает желание прийти к Личжэну, объявить себя врагом партии и попросить помощи. Как ни странно, Юлия не сочла эту идею совсем безумной. Она привыкла судить о людях по лицам, и ей казалось естественным, что, один раз переглянувшись с Личжэном, Егор ему поверил. Она считала само собой разумеющимся, что каждый человек, почти каждый, тайно ненавидит партию и нарушит правила, если ему это ничем не угрожает. Хотя и слабо верила в возможность существования широкого организованного сопротивления. Зачастую она готова была принять официальный миф просто потому, что ей казалось не важным, ложь это или правда. Например, она верила, что партия изобрела Интернет и мобильную связь — так ее научили в школе. (Когда Егор был школьником, партия претендовала только на изобретение компьютера; еще одно поколение — и она изобретет самолет и автомобиль).

Иногда он рассказывал ей об отделе документации, о том, как занимаются наглыми подтасовками. Ее это не ужасало. Поведал и о Трикке, Изировиче и Жюэне, о том, как в руки ему попал клочок газеты — потрясающая улика. Юлия, однако, впечатлилась не очень сильно, она даже не сразу поняла смысл рассказа.

— Они были твои друзья? — спросила она.

— Нет, я с ними не был знаком. Они были членами внутренней партии. Кроме того, они гораздо старше меня. Это люди старого времени, ещё из первой половины ХХI века. Я их и в лицо-то едва знал.

— Тогда почему столько переживаний?

Он попытался объяснить.

— Это случай исключительный. Ты понимаешь, что прошлое фактически отменено? Если оно где и уцелело, то только в материальных предметах, никак не привязанных к словам, — вроде этой стекляшки. Ведь мы буквально ничего уже не знаем о том, что было раньше. Документы все до одного уничтожены или подделаны, все книги исправлены, картины перерисованы, улицы и здания переименованы, даты изменены. И этот процесс не прерывается ни на один день, ни на минуту. История остановилась. Нет ничего, кроме нескончаемого настоящего, где партия всегда права. Я знаю, конечно, что прошлое подделывают, но ничем не смог бы это доказать — даже когда сам совершил подделку. Как только она совершена, свидетельства исчезают. Единственное свидетельство — у меня в голове, но кто поручится, что хоть у одного еще человека сохранилось в памяти то же самое? Только в тот раз, единственный раз в жизни, я располагал подлинным фактическим доказательством.

— И что толку?

— Толку никакого, потому что через несколько минут я его выбросил. Но если бы такое произошло сегодня, я бы сохранил.

— А я — нет! — сказала Юлия. — Я согласна рисковать, но ради чего-то стоящего, не из-за клочков старой газеты. Ну сохранил ты его — и что бы ты сделал?

— Наверно, ничего особенного. Но это было доказательство. И кое в ком поселило бы сомнения — если бы я набрался духу кому-нибудь его показать. Я вовсе не воображаю, будто мы способны что-то изменить при нашей жизни. Но можно вообразить, что там и сям возникнут очажки сопротивления — соберутся маленькие группы людей, будут постепенно расти и, может быть, даже оставят после себя несколько документов, чтобы прочло следующее поколение и продолжило наше дело.

— Следующее поколение, милый, меня не интересует. Меня интересуем мы.

— Ты бунтовщица только ниже пояса, — сказал он.

Шутка показалась Юлии замечательно остроумной, и она в восторге обняла его.

Хитросплетения партийной доктрины ее не занимали совсем. Когда он рассуждал о двоемыслии, об изменчивости прошлого и отрицании объективной действительности, она сразу начинала скучать, смущалась и говорила, что никогда не обращала внимания на такие вещи. Ясно ведь, что все это чепуха, так зачем волноваться? Она знает, когда кричать "ура" и когда улюлюкать, — а больше ничего не требуется. Беседуя с ней, он понял, до чего легко представляться идейным, не имея даже понятия о самих идеях. В некотором смысле мировоззрение партии успешнее всего прививалось людям, не способным его понять. Они соглашаются с самыми вопиющими искажениями действительности, ибо не понимают всего безобразия подмены и, мало интересуясь общественными событиями, не замечают, что происходит вокруг. Непонятливость спасает их от безумия. Они глотают все подряд, и то, что они глотают, не причиняет им вреда, не оставляет осадка, подобно тому как кукурузное зерно проходит непереваренным через кишечник птицы.

Глава 14.

В один из дней произошло то, о чём он мечтал. Всю жизнь, казалось, он ждал этого события.

Он шел по длинному коридору министерства и, приближаясь к тому месту, где Юлия сунула ему в руку записку, почувствовал, что по пятам за ним идет кто-то, — кто-то крупнее его. Неизвестный тихонько кашлянул, как бы намереваясь заговорить. Егор замер на месте, обернулся. Перед ним был Личжэн.

Наконец-то они очутились с глазу на глаз, но Егором владело как будто одно желание — бежать. Сердце у него выпрыгивало из груди. Заговорить первым он бы не смог. Личжэн, продолжая идти прежним шагом, на миг дотронулся до руки Егора, и они пошли рядом. Личжэн заговорил с важной учтивостью, которая отличала его от большинства членов внутренней партии.

— Я искал случая с вами поговорить, — начал он. — На днях я прочел вашу статью в "Истине". Насколько я понимаю, ваш интерес к новоязу — научного свойства?

К Егору частично вернулось самообладание.

— Едва ли научного, — ответил он. — Я всего лишь дилетант. Это не моя специальность. В практической разработке языка я никогда не принимал участия.

— Но написана она очень изящно, — сказал Личжэн. — Это не только мое мнение. Недавно я разговаривал с одним вашим знакомым — определенно специалистом. Не могу сейчас вспомнить его имя.

Сердце Егора опять заторопилось. Сомнений нет — речь о Миснике. Но Мисник теперь нелицо. Даже завуалированное упоминание о нем опасно. Слова Личжэна не могли быть ничем иным, как сигналом, паролем. Они продолжали медленно идти по коридору, но тут Личжэн остановился. Поправил на носу очки — как всегда, в этом жесте было что-то обезоруживающее, дружелюбной. Потом продолжал:

— Я, в сущности, вот что хотел сказать: в вашей статье я заметил два слова, которые уже считаются устаревшими. Но устаревшими они стали совсем недавно. Вы видели десятое издание словаря новояза?

— Нет, — сказал Егор. — По-моему, оно еще не вышло. У нас в отделе документации пока пользуются девятым.

— Десятое издание, насколько я знаю, выпустят лишь через несколько месяцев. Но сигнальные экземпляры уже разосланы. У меня есть. Вам интересно было бы посмотреть?

— Очень интересно, — сказал Егор, сразу поняв, куда он клонит.

— Некоторые нововведения чрезвычайно остроумны. Думаю, они вам понравятся. Давайте подумаем. Прислать вам словарь с курьером? Боюсь, я крайне забывчив в подобных делах. Может, вы сами зайдете за ним ко мне домой — в любое удобное время? Минутку. Я дам вам адрес.

Личжэн рассеянно порылся в обоих карманах, потом извлек кожаный блокнот и золотой чернильный карандаш. Прямо под видеокраном, в таком месте, что наблюдающий на другом конце легко прочел бы написанное, он набросал адрес, вырвал листок и вручил Егору.

— Вечерами я, как правило, дома, — сказал он. — Если меня не будет, словарь вам отдаст слуга.

Он ушел, оставив Егора с листком бумаги, который на этот раз можно было не прятать. Тем не менее Егор заучил адрес и несколькими часами позже избавился от листка.

Разговаривали они совсем недолго. И объяснить эту встречу можно только одним. Она подстроена для того, чтобы сообщить Егору адрес Личжэна. Иного способа не было: выяснить, где человек живет, можно, лишь спросив об этом прямо. Доступ к адресным книгам имеют лишь члены внутренней партии — или те, чей рейтинг не ниже 1500. "Если захотите со мной повидаться, найдете меня там-то" — вот что на самом деле сказал ему Личжэн. Возможно, в словаре будет спрятана записка. Во всяком случае, ясно одно: заговор, о котором Егор мечтал, все-таки существует и Егор приблизился к нему вплотную.

Рано или поздно он явится на зов Личжэна. Завтра явится или будет долго откладывать — он сам не знал. То, что сейчас происходит, — просто развитие процесса, начавшегося сколько-то лет назад. Первым шагом была тайная нечаянная мысль, вторым — дневник. От мыслей он перешел к словам, а теперь от слов к делу.

Глава 15.

Егор проснулся в слезах. Юлия сонно привалилась к нему и пролепетала что-то невнятное, может быть: "Что с тобой?"

— Мне снилось... — начал он и осекся. Слишком сложно: не укладывалось в слова. Тут был и сам по себе сон, и воспоминание, с ним связанное, — оно всплыло через несколько секунд после пробуждения.

Он снова лег и закрыл глаза. Это был светлый сон, в котором перед ним раскинулась вся его жизнь, как пейзаж летним вечером после дождя. Происходило все внутри стеклянного пресс-папье, но поверхность стекла была небосводом, и мир под небосводом был залит ясным мягким светом, открывшим глазу бескрайние дали.

Во сне он вспомнил, как в последний раз увидел мать, а через несколько секунд после пробуждения восстановилась вся цепь мелких событий того дня. Наверное, он долгие годы отталкивал от себя это воспоминание. К какому времени оно относится, он точно не знал, но лет ему было тогда не меньше десяти.

Отец исчез раньше; намного ли раньше, он не помнил. Когда это произошло, мать ничем не выдала удивления или отчаяния, но как-то вдруг вся переменилась. Из нее будто жизнь ушла. Даже Егору было видно, что она ждет чего-то неизбежного. Дома она продолжала делать всю обычную работу — стряпала, стирала, штопала, стелила кровать, подметала пол, вытирала пыль, — только очень медленно и странно, без единого лишнего движения, словно оживший манекен. Ее крупное красивое тело как бы само собой впадало в неподвижность. Часами она сидела на кровати, почти не шевелясь, и держала на руках его младшую сестренку — маленькую, болезненную, очень тихую девочку двух или трех лет, от худобы похожую лицом на обезьянку. Иногда она обнимала Егора и долго прижимала к себе, не произнося ни слова. Он понимал, несмотря на свое малолетство и эгоизм, что это как-то связано с тем близким и неизбежным, о чем она никогда не говорит.

Он помнил их комнату, темную душную комнату, половину которой занимала кровать под белым стеганым покрывалом. В комнате была полка для продуктов, а снаружи, на лестничной площадке, — коричневая керамическая раковина, одна на несколько семей. Но эти воспоминания заслонял собой голод. Он ныл и ныл, почему мать не дает добавки, он кричал на нее и скандалил или бил на жалость и хныкал, пытаясь добиться большей доли. Мать с готовностью давала ему больше. Он принимал это как должное: ему, "мальчику", полагалось больше всех, но, сколько бы ни дала она лишнего, он требовал еще и еще. Каждый раз она умоляла его не быть эгоистом, помнить, что сестренка больна и тоже должна есть, — но без толку. Когда она переставала накладывать, он кричал от злости, вырывал у нее половник и кастрюлю, хватал куски с сестриной тарелки. Он знал, что из-за него они голодают, но ничего не мог с собой сделать; у него даже было ощущение своей правоты. Его как бы оправдывал голодный бунт в желудке. А между трапезами, стоило матери отвернуться, тащил из жалких припасов на полке.

Однажды им выдали по талону шоколад. Он ясно помнил эту драгоценную плиточку. Шоколад, понятно, надо было разделить на три равные части. Вдруг, словно со стороны, Егор услышал свой голос: он требовал все. Мать сказала: не жадничай. Начался долгий, нудный спор, с бесконечными повторениями, криками, нытьем, слезами, уговорами, торговлей. Сестра, вцепившись в мать обеими ручонками, совсем как обезьяний детеныш, оглядывалась на него через плечо большими печальными глазами. В конце концов мать отломила от шоколадки три четверти и дала Егору, а оставшуюся четверть — сестре. Девочка взяла свой кусок и тупо смотрела на него, может быть, не понимая, что это такое. Егор наблюдал за ней. Потом подскочил, выхватил у нее шоколад и бросился вон.

— Егор, Егор! — кричала вдогонку мать. — Вернись! Отдай сестре шоколад!

Он остановился, но назад не пошел. Мать не сводила с него тревожных глаз. Даже сейчас она думала о том же, близком и неизбежном... — Егор не знал, о чем. Сестра поняла, что ее обидели, и слабо заплакала. Мать обхватила ее одной рукой и прижала к груди. Он повернулся и сбежал по лестнице, держа в кулаке тающую шоколадку.

Матери он больше не видел. Когда он проглотил шоколад, ему стало стыдно, и несколько часов, покуда голод не погнал его домой, он бродил по улицам. Когда он вернулся, матери не было. Из комнаты ничего не исчезло, кроме матери и сестры. Он до сих пор не был вполне уверен, что мать погибла. Не исключено, что ее лишь отправили в трудовой лагерь. Что до сестры, то ее могли поместить, как и самого Егора, в интернат или с матерью в лагерь.

Сновидение еще не погасло в голове — особенно обнимающий, охранный жест матери, в котором, кажется, и заключался весь его смысл. На память пришел другой сон, двухмесячной давности. В сегодняшнем она сидела на бедной кровати с белым покрывалом, держа сестренку на руках, в том тоже сидела, но на тонущем корабле, далеко внизу, и, с каждой минутой уходя все глубже, смотрела на него снизу сквозь темнеющий слой воды.

Он рассказал Юлии, как исчезла мать. Не открывая глаз, Юлия перевернулась и легла поудобнее.

— Вижу, ты был тогда порядочным свиненком, — пробормотала она. — Дети часто бывают свинятами.

— Да. Но главное...

Тут ему в голову пришла неожиданная мысль.

-Скажи, а ты могла бы, войдя в систему с помощью другого пароля (он не стал упоминать "козла", но Юлия и так прекрасно его поняла), узнать что-нибудь о моей семье?

-Пробовала уже. Не получается. Информация засекречена, нужен более высокий уровень доступа.

-Неужели даже у члена внутренней партии недостаточный для этого рейтинг?

-Представь себе. Впрочем, ничего удивительного, ведь во внутренней партии свои круги посвящения. Кто-то выше, кто-то ниже. Мой не из самых высокопоставленных.

-Жаль...

Что же такого особенного могло содержаться в той информации? Едва ли мать могла знать какие-либо государственные секреты. Другое дело отец — из обрывочных воспоминаний о тех годах складывалось впечатление, что он занимал какой-то важный пост. Неудивительно, что после его исчезновения им пришлось переехать в квартал джоберов. И именно с той поры его Егора начал мучить голод.

Ему хотелось еще поговорить о матери. Из того, что он помнил, не складывалось впечатления о ней как о женщине необыкновенной, а тем более умной; но в ней было какое-то благородство, какая-то чистота — просто потому, что нормы, которых она придерживалась, были личными. Ей не пришло бы в голову, что, если действие безрезультатно, оно бессмысленно, Когда любишь кого-то, ты его любишь, и, если ничего больше не можешь ему дать, ты все-таки даешь ему любовь. Когда не стало шоколадки, она прижала ребенка к груди. Проку в этом не было, это ничего не меняло, это не вернуло шоколадку, но для нее было естественно так поступить. Как только ты попал к партии в лапы, что ты чувствуешь и чего не чувствуешь, что ты делаешь и чего не делаешь — все равно. Что бы ни произошло, ты исчезнешь, ни о тебе, ни о твоих поступках никто никогда не услышит. Тебя выдернули из потока истории. А ведь людям позапрошлого поколения это не показалось бы таким уж важным — они не пытались изменить историю. Они были связаны личными узами верности и не подвергали их сомнению. Важны были личные отношения, и совершенно беспомощный жест, объятье, слеза, слово, сказанное умирающему, были ценны сами по себе.

Вместо этого он спросил:

— Тебе когда-нибудь приходило в голову, что самое лучшее для нас — выйти отсюда, пока не поздно, и больше не встречаться?

— Да, милый, приходило, не раз. Но я все равно буду с тобой встречаться.

— Нам везло, но долго это не продлится. Ты молодая. Будешь держаться подальше от таких, как я, — можешь прожить еще пятьдесят лет.

— Нет. Я все обдумала. Что ты делаешь, то и я буду делать. И не унывай. Живучести мне не занимать.

— Мы можем быть вместе еще полгода... год... никому это не ведомо. В конце концов нас разлучат. Ты представляешь, как мы будем одиноки? Когда нас заберут, ни ты, ни я ничего не сможем друг для друга сделать, совсем ничего. Я даже не буду знать, жива ты или нет, и ты не будешь знать. Мы будем бессильны, полностью. Важно одно — не предать друг друга, хотя и это совершенно ничего не изменит.

— Если ты — о признании, — сказала она, — признаемся как миленькие. Там все признаются. С этим ничего не поделаешь. Там пытают.

— Я не о признании. Признание не предательство. Что ты сказал или не сказал — не важно, важно только чувство. Если меня заставят разлюбить тебя — вот будет настоящее предательство.

Она задумалась.

— Этого они не могут, — сказала она наконец. — Этого как раз и не могут. Сказать что угодно — что угодно — они тебя заставят, но поверить в это не заставят. Они не могут в тебя влезть.

— Да, — ответил он уже не так безнадежно, — да, это верно. Влезть в тебя они не могут. Если ты чувствуешь, что оставаться человеком стоит — пусть это ничего не дает, — ты все равно их победил,

Он подумал о видеокране, этом недреманном ухе. Они могут следить за тобой день и ночь, но, если не потерял голову, ты можешь их перехитрить. При всей своей изощренности они так и не научились узнавать, что человек думает. Может быть, когда ты у них уже в руках, это не совсем так. Неизвестно, что творится в министерстве перевоспитания, но догадаться можно: пытки, наркотики, тонкие приборы, которые регистрируют твои нервные реакции, изматывание бессонницей, одиночеством и непрерывными допросами. Факты, во всяком случае, утаить невозможно. Их распутают на допросе, вытянут из тебя пыткой. Но если цель — не остаться живым, а остаться человеком, тогда какая в конце концов разница?

Глава 16.

Они стояли в длинной ровно освещенной комнате. Приглушенный видеокран светился тускло, синий ковер мягкостью своей напоминал бархат. В другом конце комнаты за столом, у лампы с зеленым абажуром сидел Личжэн, слева и справа от него высились стопки документов.

Егор боялся, что не сможет заговорить — так стучало у него сердце. Удалось, удалось наконец — вот все, о чем он мог думать. Приход сюда был опрометчивостью, а то, что явились вдвоем, вообще безумие; правда, шли они разными дорогами и встретились только перед дверью Личжэна. В дом войти — и то требовалось присутствие духа. Очень редко доводилось человеку видеть изнутри жилье членов внутренней партии и даже забредать в их кварталы. Сама атмосфера громадного дома, богатство его и простор, непривычные запахи хорошей еды и хорошего табака, бесшумные стремительные лифты, деловитые слуги в белых пиджаках — все внушало робость. Хотя он явился сюда под вполне основательным предлогом, страх не отставал от него ни на шаг: вот сейчас из-за угла появится охранник в черной форме, потребует документы и прикажет убираться. Однако слуга Личжэна впустил их беспрекословно. Это был щуплый человек с ромбовидным, совершенно непроницаемым лицом. Он провел их по коридору с толстым ковром, кремовыми обоями и белыми панелями, безукоризненно чистыми.

Личжэн неторопливо встал из-за стола и бесшумно подошел к ним по ковру. Он выглядел угрюмее обычного, будто был недоволен тем, что его потревожили. К ужасу, владевшему Егором, вдруг примешалась обыкновенная растерянность. А что, если он просто совершил дурацкую ошибку? С чего он взял, что Личжэн — политический заговорщик? Всего один взгляд да одна двусмысленная фраза; в остальном — лишь тайные мечтания, подкрепленные разве что сном. Он даже не может отговориться тем, что пришел за словарем: зачем тогда здесь Юлия? Проходя мимо видеокрана, Личжэн вдруг словно вспомнил о чем-то. Он остановился и нажал выключатель на стене. Раздался щелчок. Голос смолк.

Юлия тихонько взвизгнула от удивления. Егор, несмотря на панику, был настолько поражен, что не удержался и воскликнул:

— Вы можете его выключить?!

— Да, — сказал Личжэн, — мы можем их выключать. Нам дано такое право.

Он уже стоял рядом. Массивный, он возвышался над ними, и выражение его лица прочесть было невозможно. С некоторой суровостью он ждал, что скажет Егор. Это можно было понять так, что занятой человек Личжэн раздражен и недоумевает: зачем его потревожили? Никто не произнес ни слова. "Зомбоящик" был выключен, и в комнате стояла мертвая тишина. Секунды шли одна за другой, огромные. Егор с трудом смотрел в глаза Личжэну. Вдруг угрюмое лицо хозяина смягчилось как бы обещанием улыбки. Характерным жестом он поправил очки на носу.

— Мне сказать, или вы скажете? — начал он.

— Я скажу, — живо отозвался Егор. — Он в самом деле выключен?

— Да, все выключено. Мы одни.

— Мы пришли сюда потому, что...

Егор запнулся, только теперь поняв, насколько смутные побуждения привели его сюда. Он сам не знал, какой помощи ждет от Личжэна, и объяснить, зачем он пришел, было нелегко. Тем не менее он продолжал, чувствуя, что слова его звучат неубедительно и претенциозно:

— Мы думаем, что существует заговор, некая тайная организация, и вы в ней участвуете. Мы хотим в нее вступить и для нее работать. Мы не верим в декларируемые партией принципы.

Он умолк и оглянулся — ему показалось, что сзади открыли дверь. И в самом деле, без стука вошёл слуга. В руках у него был поднос с графином и бокалами.

— Мугур свой, — бесстрастно объяснил Личжэн. — Мугур, несите сюда. Поставьте на круглый стол. Стульев хватает? В таком случае мы можем сесть и побеседовать с удобствами. Мугур, можете быть свободны, но далеко не уходите.

Маленький человек кивнул и вышел. Наверняка остался подслушивать под дверью, подумал Егор, но здесь уже ничего нельзя было поделать. Личжэн взял графин за горлышко и наполнил стаканы темно-красной жидкостью. Сверху жидкость казалась почти черной, а в графине, на просвет, горела, как рубин. Запах был кисло-сладкий. Юлия взяла свой стакан и с откровенным любопытством понюхала.

-Неужели вино? — удивилась она.

— Совершенно верно, — с легкой улыбкой подтвердил Личжэн. — Боюсь, что членам внешней партии оно не часто достается. — Лицо у него снова стало серьезным, и он поднял бокал. — Мне кажется, будет уместно начать с тоста. За нашего вождя Моуцзы.

Егор взялся за бокал нетерпеливо. Подобно стеклянному пресс-папье и полузабытым стишкам мистера Синьлю, вино принадлежало мертвому романтическому прошлому — или, как Егор называл его про себя, минувшим дням. Почему-то он всегда думал, что вино должно быть очень сладким и сразу бросаться в голову. Но первый же глоток разочаровал его. Он столько лет пил джин, что сейчас, по правде говоря, и вкуса почти не почувствовал. Он поставил пустой бокал.

— Значит, такой человек действительно существует?

— Да, такой человек есть, и он жив. Где он, я не знаю.

— И заговор, организация? Это в самом деле? Не выдумка тайной полиции?

— Не выдумка. Мы называем ее Братством. Вы мало узнаете о Братстве, кроме того, что оно существует и вы в нем состоите. К этому я еще вернусь. — Он посмотрел на часы. — Выключать видеокран больше чем на полчаса даже членам внутренней партии не рекомендуется. Вам не стоило приходить вместе, и уйдете вы порознь. Вы, — он слегка поклонился Юлии, — уйдете первой. В нашем распоряжении минут двадцать. Как вы понимаете, для начала я должен задать вам несколько вопросов. В общем и целом, что вы готовы делать?

— Все, что в наших силах, — ответил Егор.

Личжэн слегка повернулся на стуле — лицом к Егору, Он почти не обращался к Юлии, полагая, видимо, что Егор говорит и за нее. Прикрыл на секунду глаза. Потом стал задавать вопросы — тихо, без выражения, как будто это было что-то заученное, катехизис, и ответы он знал заранее.

— Вы готовы пожертвовать жизнью?

— Да.

— Вы готовы совершить убийство?

— Смотря кого.

— Совершить вредительство, которое будет стоить жизни сотням ни в чем не повинных людей?

— Навряд ли.

— Изменить родине и служить иностранным державам?

— Разве принадлежность к Братству уже не измена родине?

— Вы готовы обманывать, совершать подлоги, шантажировать, распространять фейковую информацию, бросать бутылки с зажигательной смесью в окна правительственных учреждений, в общем, делать все, что могло бы деморализовать население и ослабить могущество партии?

— Да.

— Вы готовы подвергнуться полному превращению и до конца дней быть официантом или портовым рабочим?

— Скорей всего.

— Вы готовы покончить с собой по нашему приказу?

— Если только не останется иного выбора.

— Готовы ли вы — оба — расстаться и больше никогда не видеть друг друга?

— Нет! — вмешалась Юлия.

— Нет, — повторил вслед за ней Егор.

— Очень хорошо. Нам необходимо знать все. — Личжэн повернулся к Юлии и спросил уже не так бесстрастно:

— Вы понимаете, что, если даже он уцелеет, он может стать совсем другим человеком? Допустим, нам придется изменить его совершенно. И вы сама, возможно, подвергнетесь такому же превращению. Наши хирурги умеют изменить человека до неузнаваемости.

Юлия побледнела так, что выступили веснушки, но смотрела на Личжэна дерзко. Она пробормотала что-то утвердительное.

— Хорошо. Об этом мы условились.

На столе лежала серебряная коробка сигарет. С рассеянным видом Личжэн подвинул коробку к ним, сам взял сигарету, потом поднялся и стал расхаживать по комнате, как будто ему легче думалось на ходу. Сигареты оказались очень хорошими — толстые, плотно набитые, в непривычно шелковистой бумаге. Личжэн мерил комнату шагами, одну руку засунув в карман синего костюма, в другой держа сигарету.

— Вы понимаете, — сказал он, — что будете сражаться во тьме? Позже я пошлю вам книгу, из которой вы уясните истинную природу нашего общества и ту стратегию, при помощи которой мы должны его разрушить. Когда прочтете книгу, станете полноправными членами Братства. Но все, кроме общих целей нашей борьбы и конкретных рабочих заданий, будет от вас скрыто. Я говорю вам, что Братство существует, но не могу сказать, насчитывает оно сто членов или десять миллионов. В контакте с вами будут находиться трое или четверо; если кто-то из них исчезнет, на смену появятся новые. Если вы получили приказ, знайте, что он исходит от меня. Если вы нам понадобитесь, найдем вас через Мугура.

Он продолжал расхаживать по толстому ковру. Несмотря на громоздкость, Личжэн двигался с удивительным изяществом. Оно сказывалось даже в том, как он засовывал руку в карман, как держал сигарету. В нем чувствовалась сила, но еще больше — уверенность и проницательный, ироничный ум. Держался он необычайно серьезно, но в нем не было и намека на узость, свойственную фанатикам. Егор почувствовал прилив восхищения, сейчас он почти преклонялся перед Личжэном. Неопределенная фигура Моуцзы отодвинулись на задний план. Глядя на могучие плечи Личжэна, на тяжелое лицо, грубое и вместе с тем интеллигентное, нельзя было поверить, что этот человек потерпит поражение. Нет такого коварства, которого он бы не разгадал, нет такой опасности, которой он не предвидел бы. Даже на Юлию он произвел впечатление. Она слушала внимательно, и сигарета у нее потухла. Личжэн продолжал:

— До вас, безусловно, доходили слухи о Братстве. И у вас сложилось о нем свое представление. Вы, наверное, воображали широкое подполье, заговорщиков, которые собираются в подвалах, оставляют на стенах надписи, узнают друг друга по условным фразам и особым жестам. Ничего подобного. Члены Братства не имеют возможности узнать друг друга, каждый знает лишь нескольких человек. Сам Моуцзы, попади он в руки полиции мыслей, не смог бы выдать список Братства или такие сведения, которые вывели бы ее к этому списку. Братство нельзя истребить потому, что оно не организация в обычном смысле. Оно не скреплено ничем, кроме идеи, идея же неистребима. Да, вряд ли на нашем веку удастся нанести поражение партии. Но рано или поздно это случится. Пока мы можем лишь накапливать силы и знания для нанесения решающего удара.

Он умолк и вновь посмотрел на часы.

— Вам уже пора, — сказал он Юлии. — Подождите. Графин наполовину не выпит.

Он наполнил бокалы и поднял свой.

— Итак, за что теперь? — сказал он с тем же легким оттенком иронии. — За посрамление тайной полиции? За смерть Великого кормчего? За человечность? За будущее?

— За прошлое, — сказал Егор.

— Прошлое важнее, — веско подтвердил Личжэн.

Они осушили бокалы, и Юлия поднялась. Личжэн взял со шкафчика маленькую коробку и дал ей белую таблетку, велев сосать.

— Нельзя, чтобы от вас пахло вином.

Едва за Юлией закрылась дверь, он словно забыл о ее существовании. Сделав два-три шага, он остановился.

— Надо договориться о деталях, — сказал он. — Полагаю, у вас есть какое-либо рода убежище?

Егор объяснил, что есть комната над лавкой мистера Синьлю.

— На первое время годится. Позже мы устроим вас в другое место. Убежища надо часто менять. А пока что постараюсь как можно скорее послать вам книгу Моуцзы. Возможно, я достану ее только через несколько дней. Как вы догадываетесь, экземпляров в наличии мало. Тайная полиция разыскивает их и уничтожает чуть ли не так же быстро, как мы печатаем. Но это не имеет большого значения. Книга неистребима. Если погибнет последний экземпляр, мы сумеем воспроизвести ее почти дословно. На работу вы ходите с "дипломатом"?

— Как правило, да.

— Какой у вас "дипломат"?

— Серый, слегка облупленный, с царапиной на одной из сторон.

— Хорошо. В ближайшее время, день пока не могу назвать, вас вызовут в местный медпункт, где предложат проверить лёгкие. В предбаннике кабинета флюорографии вам придётся раздеться до пояса и оставить вещи (Егор кивнул — да, процедура мне знакома), Когда вернётесь из кабинета, где стоит рентгеновский аппарат, в вашем "дипломате" будет лежать книга. Постарайтесь не вынимать её, пока не окажетесь в безопасном месте.

Наступило молчание.

— До ухода у вас минуты три, — сказал Личжэн. — Мы встретимся снова... если встретимся...

Егор посмотрел ему в глаза.

— Там, где нет темноты? — неуверенно закончил он.

Личжэн кивнул, нисколько не удивившись.

— Там, где нет темноты, — повторил он так, словно это был понятный ему намек. — А пока — не хотели бы вы что-нибудь сказать перед уходом? Пожелание? Вопрос?

Егор задумался. Собственно, терять ему уже было нечего, и он спросил напрямую:

-Вы знаете что-нибудь о судьбе моих родителей?

Лицо Личжэна внезапно окаменело.

-Такую информацию предоставить вам я не могу. Спросите о чём-нибудь другом.

-Боюсь, сейчас у меня больше нет вопросов.

Егор встал, Личжэн подал руку. Ладонь Егора была смята его пожатием. В дверях Егор оглянулся: Личжэн уже думал о другом. Он ждал, положив руку на выключатель видеокрана. За спиной у него Егор видел стол с лампой под зеленым абажуром, диктофон и проволочные корзинки, полные документов.

Глава 17.

Так всё и случилось.

Однако заглянуть в книгу ему удалось лишь пять дней спустя: в связи с наступлением Недели Единения в министерстве объяви аврал. От усталости Егор превратился в студень. Студень — подходящее слово. Оно пришло ему в голову неожиданно. Он чувствовал себя не только дряблым, как студень, но и таким же полупрозрачным. Казалось, если поднять ладонь, она будет просвечивать. Трудовая оргия выпила из него кровь и лимфу, оставила только хрупкое сооружение из нервов, костей и кожи. Все ощущения обострились чрезвычайно. Комбинезон тер плечи, тротуар щекотал ступни, даже кулак сжать стоило такого труда, что хрустели суставы.

За пять дней он отработал больше девяноста часов. И так — все в министерстве. Но теперь аврал кончился, делать было нечего — совсем никакой партийной работы до завтрашнего утра. Шесть часов он мог провести в убежище и еще девять — в своей постели. Под мягким вечерним солнцем, не торопясь, он шел по грязной улочке к лавке мистера Синьлю и, хоть поглядывал настороженно, нет ли патруля, в глубине души был уверен, что сегодня вечером можно не бояться, никто не остановит. Тяжелый "дипломат" постукивал по колену при каждом шаге, и удары легким покалыванием отдавались по всей ноге. В "дипломате" лежала книга, лежала уже шестой день, но до сих пор он не то что раскрыть ее — даже взглянуть на нее не успел.

На шестой день Недели Единения, после шествий, речей, криков, пения, лозунгов, транспарантов, фильмов, восковых чучел, барабанной дроби, визга труб, маршевого топота, лязга танковых гусениц, рева эскадрилий и орудийной пальбы, при заключительных судорогах всеобщего оргазма, когда ненависть дошла до такого кипения, что попадись толпе те две тысячи океанийских военных преступников, которых предстояло публично повесить в последний день мероприятий, их непременно растерзали бы.

Утром шестого дня поток заданий стал иссякать. Примерно в то же время работа пошла на спад повсюду. По отделу пронесся глубокий и, так сказать, затаенный вздох. Великий негласный подвиг совершен. В 12.00 неожиданно объявили, что до завтрашнего утра сотрудники министерства свободны. С книгой в "дипломате" (во время работы он держал его между ног, а когда спал — под собой) Егор пришел домой, побрился и едва не уснул в ванне, хотя вода была чуть теплая.

Сладостно хрустя суставами, он поднялся по лестнице в комнатку у мистера Синьлю. Усталость не прошла, но спать уже не хотелось. Он сел в засаленное кресло и расстегнул портфель. На самодельном черном переплете толстой книги заглавия не было. Печать тоже оказалась слегка неровной. Страницы, обтрепанные по краям, раскрывались легко — книга побывала во многих руках. На титульном листе значилось:

МОУЦЗЫ. Знание превыше всего.

Он хотел сразу начать чтение, но тут услышал на лестнице шаги Юлии и встал, чтобы ее встретить. Она уронила на пол коричневую сумку с инструментами и бросилась ему на шею. Они не виделись больше недели.

— Книга у меня, — объявил Егор, когда они отпустили друг друга.

— Да, уже? Хорошо, — сказала она без особого интереса и тут же занялась приготовлением кофе.

К разговору о книге они вернулись после того, как полчаса провели в постели. Вечер был нежаркий, и они натянули на себя одеяло. Снизу доносилось привычное пение и шарканье ботинок по каменным плитам. Могучая краснорукая женщина, которую Егор увидел здесь еще в первый раз, будто и не уходила со двора. Не было такого дня и часа, когда бы она не шагала взад-вперед между корытом и веревкой, то затыкая себя прищепками для белья, то снова разражаясь зычной песней. Юлия перевернулась на бок и совсем уже засыпала. Он поднял книгу, лежавшую на полу, и сел к изголовью.

— Нам надо ее прочесть, — сказал он, — Тебе тоже. Все, кто в Братстве, должны ее прочесть.

— Ты читай, — отозвалась она с закрытыми глазами. — Вслух. Так лучше.

Часы показывали шесть, то есть 18:00. Оставалось еще часа три-четыре. Он положил книгу на колени и начал читать:

"История развития любого общества, начиная от первобытнообщинных времен, подобна жизни на краю вулкана — по большей части тот спит, и почва, удобренная его пеплом, благодатна как для выращивания растений, так и для выпаса скота. Но в моменты, когда начинается извержение, приходится спасаться бегством, подчас лишаясь всего нажитого. Особенно это применимо к Новому Времени — вплоть до эпохи Великих Географических Открытий и появления первых мануфактур практически повсюду общество состояло из двух классов, условных "верхов" и "низов", между собой почти не соприкасавшихся, не имея общих устремлений, и оттого практически не было успешных восстаний, лишь "дворцовые перевороты". Нарождающийся капитализм привёл к появлению третьего, "среднего", класса, располагавшего средствами, которых вечно не хватало "верхам", но не имевшего реальной власти. Именно этот класс стал инициатором революций, приводивших к смене элит.

Пока вождь племени, король, император или президент прочно держит власть в своих руках, царит период относительного спокойствия. Однако везде и всегда существуют недовольные, и когда власть ослабевает, — либо теряя веру в себя, либо вследствие утраты способности к эффективному управлению, возрастет риск устранения от власти. В отличие от "дворцовых переворотов", вносящих немного изменений, которые отражались бы на жизни низов общества, в ходе революций происходит встряхивание всех его слоёв, вдохновлённых обещаниями скорого наступления светлого будущего и всеобщего процветания, щедро раздаваемых организаторами и идейными вдохновителями. Однако какие бы благородные цели не ставили перед собой ниспровергатели "старого мира", подчас искренне веровавшие в декларируемые ими же высокие идеалы, суровая реальность со временем брала своё. Из их среды неизменно выделялись те, кого мало интересовали отвлечённые понятия, куда больше практическая сторона бытия; именно они и брали в свои руки бразды правления. А наивные романтики постепенно отправлялись в небытие — и хорошо если только политическое. И структура пирамиды общества восстанавливалась вновь — до следующих потрясений.

Апогеем подобных противостояний стали революции ХХ века, привёдшие к образованию формаций, позже названных "тоталитарными режимами" — в отличие от деспотий прошлого, правители "нового типа" посягали не только на тела, но и на души своих подданных, требуя, помимо полного подчинения, ещё и слепой веры в собственную исключительность и непогрешимость. Чтобы не просто повиновались, а искренне любили и боготворили. Разумеется, об этом мечтали диктаторы всех времен, но лишь в последние полтора столетия появились возможность тотального оболванивания масс благодаря развитию средств массовой информации — вначале газеты, затем радио, кино, телевидение, и, наконец, Сеть.

Как ни странно, но самые жестокие правления устанавливались под самыми красивыми и привлекательными лозунгами — "За свободу и справедливость!", "Мир народам, хлеб голодным!", "Каждому по потребностям, от каждого по способностям!", "За всеобщее счастье и процветание!". Свобода вскоре оборачивалась рабством, мир — нескончаемой войной, счастье и процветание заключались в гарантированной баланде супа и пайке черного хлеба на обед. Однако создававшиеся на протяжении всего ХХ века конструкции оказались непрочными, и к началу XXI века назрела проблема найти такой стиль управления, который гарантировал бы с одной стороны стабильность, а с другой — фактическую несменяемость власти. К решению данной задачи страны подошли по разному. В Океании возобладал стиль Управляемой Демократии — при всех внешних атрибутах демократического общества (выборы, многопартийность, разделение полномочий и т.п.) власть фактически оказалась приватизирована узкой группой "потомственной элиты", передача правления внутри которой особо не влияет на общий курс, но снижает напряжённость в обществе, неизбежную при слишком долгом правлении одних и тех же лиц.

В Остазии, напротив, возобладала авторитарная форма правления, исторически более свойственная населению того региона, в принципе отрицающая саму возможность смены власти. И если в конце ХХ века, после очередной (и, как оказалось, последней) "оттепели" в правительственных кругах ещё существовал плюрализм мнений, то уже в начале следующего века осталась лишь одна партия (некоторое время другие ещё существовали, но выполняли чисто декоративные функции и постепенно сошли со сцены), а фигура Великого Кормчего, поначалу пребывавшего на третьих ролях, заслонила собой всё остальное, и, как образно выразился один из придворных поэтов. "головой заслонила Солнце". Научные открытия и изобретения, величайшие творения архитектуры, трудовые и боевые подвиги беззастенчиво приписывались ему, словно он не человек, а существо более высокого порядка. И по мере возвышения его фигуры многое уходило в тень или попросту выцветало, теряя изначальный смысл. Как это и произошло с лозунгами, до сих пор декларируемыми партией. Справедливости ради стоит разобрать каждый из них по отдельности:

Свобода.

В философском понятии свобода — возможность поступать в соответствии со своими желаниями и побуждениями. Абсолютная свобода — идеал, достигнуть которого невозможно: какими бы возвышенными не были твои устремления, твоему телу требуется питание, одежда, жилище для защиты от непогоды и для хранения личных вещей, и ещё многое по мелочам. А поскольку человек — животное стайное, приходится ещё и учитывать желания и побуждения находящихся поблизости, часто не совпадающие и даже конфликтующие с твоими. Подобные "конфликты интересов" ещё в первобытнообщинные времена привели к появлению первых сводов правил поведения в обществе; по мере его развития они всё более усложнялись. Современный человек опутан десятками, если не сотнями незримых норм, диктующих, как поступать в той или иной ситуации. Их нарушение влечёт за собой кару — в зависимости от тяжести проступка это может быть как общественное порицание, так и изгнание, а для наиболее вопиющих проступков — физическое уничтожение осмелившегося их совершить.

И если абсолютной свободы достичь то относительная свобода есть у каждого — вопрос лишь в том, сколько шагов в сторону можно сделать, прежде чем наткнёшься на красные флажки. Там, где демократия и права человека — не пустой звук, границы достаточно широки. Напротив, в авторитарных и тем более тоталитарных обществах они подчас сужаются настолько, что любой шаг в сторону может иметь катастрофические последствия. Это порождает необходимость постоянного самоконтроля, совершенно невыносимого для тех, кто не разучился думать и сравнивать. Именно поэтому партия так активно борется с двоемыслием, подменяя понятие свободы своими директивами и указами, исподволь формируя сознание человека нового типа, неспособного к критическому мышлению, с готовностью воспринимающего любую информацию, напечатанную в газете или услышанную из видеокрана.

Егор вздохнул. По сути, партия уже воспитала такого человека. Не так уж много осталось тех, кто ещё в состоянии увидеть истину за туманной завесой лжи и полуправды. Виртуальный кошмар стал явью, вспомнилась сказанная кем-то фраза. Или само их бытиё давно уже стало виртуальным? Егор предпочёл не углубляться в философские дебри, а продолжил чтение.

Равенство.

Ещё один недостижимый идеал, взятый партией на щит — и извращённый до такой степени, что фактически стал пародией на самого себя. Да, люди не равны изначально, так заложено природой — кто-то сильнее, кто-то хитрее, одни способны с лёгкостью решать математические уравнения, другие путаются в четырех действиях арифметики, зато прекрасно рисуют или сочиняют потрясающие стихотворения. И с этим, увы, сложно что-либо сделать — человек, не имеющий призвания к тому или иному роду деятельности, едва ли сможет достичь в нем высот, в лучшем случае станет идеальной посредственностью. Поэтому в партийной верхушке время от времени поднимался вопрос о создании универсальной матрицы, которая предоставила бы возможность неограниченного клонирования человека, превосходно развитого физически, способного освоить любую профессию в кратчайшие сроки, много и упорно трудиться почти без отдыха и сна, и, кроме того, не лишённого творческих талантов. К сожалению (или к счастью?), проект по созданию подобной матрицы так и не был воплощён в реальность. Однако эксперименты в данной области продолжаются, во всяком случае, средства на них отпускаются до сих пор — не меньшие, чем на программы создания боевых киборгов и разработку методов омолаживания организма, крайне актуальных для многих членов внутренней партии.

Ну а пока равенство физическое остаётся лишь пределом мечтаний отдельных умов, есть смысл поговорить о равенстве социальном, теоретически вполне достижимом на любом отрезке развития цивилизации. Однако исторический опыт, увы, безжалостно свидетельствует об обратном: в любом человеческом сообществе есть свои лидеры и свои изгои, и даже если их каким-то образом изъять из сообщества, или сформировать коллектив из индивидуумов, ранее друг с другом не контактировавших, они неизбежно появятся вновь. Именно с этим связана неудача попыток построить идеальное общество, неоднократно предпринимавшихся в прошлом, в первую очередь в виде организации коммун — рано или поздно они распадались, несмотря на все благородные порывы своих создателей. Революции и государственные перевороты, декларировавшие равенство для привлечения народных масс, очень быстро отправляли свои лозунги на свалку истории, в лучшем случае оставляя их ширмой. Не стала исключением и революция, привёдшая к власти Великого Кормчего. Поначалу всем гражданам Остазии автоматически присваивали рейтинг 1000, и далее только от самого человека зависело, будет этот показатель увеличиваться или уменьшаться. Однако постепенно, причём негласно, — о том не писали в газетах и даже в Сети не было никаких упоминаний, — стал практиковаться иной принцип: каждый появляющийся на свет гражданин получал рейтинг, примерно равный арифметическому среднему рейтинга его родителей. Иными словами, рождённый в семье членов внутренней партии от рождения будет обеспечен всеми благами цивилизации, а тот, кому не повезло появиться в семье работников трудовых лагерей, не будет иметь почти никаких шансов вырваться оттуда. Отдельные исключения лишь подтверждают правило, но хуже всего то, что люди стали воспринимать это как само собой разумеющееся, даже не пытаясь понять, какой смысл изначально закладывался в понятие равенство...

Что верно, то верно, подумал Егор. Джоберам почти нереально вступить в партию — нужно иметь солидный "послужной список". Равно как и рядовым партийцам вроде него войти в круги внутренней партии. Хотя в теории это оставалось возможным: информация об особо отличившихся на поле боя или добившихся поразительных трудовых успехов и премированных и премированных за это автоматическим принятием в партию с соответствующим повышением рейтинга публиковалась регулярно. Ни с одним из тех людей Егор не был знаком, и поэтому подозревал, что они реальны не более, чем выдуманный им Огоньков.

Счастье.

Согласно научному определению, счастье — состояние, которое соответствует наибольшей внутренней удовлетворённости условиями своего бытия, полноты и осмысленности жизни, осуществлению своего призвания, самореализации. Однако, подобно абсолютной свободе и универсальному равенству, нет рецепта и для всеобщего счастья — кто-то довольствуется минимумом необходимого для жизни, и ничуть от этого не расстраивается, а кому-то сколько ни дай, всё будет мало, и он никогда не воскликнет в упоении: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!". Поэтому величайшей задачей, вставшей перед партией, было — сделать так, чтобы население было счастливо при минимальных потребностях. Задача не из лёгких, но вполне в духе партии, провозгласившей ещё на заре всего существования: "Невыполнимых задач для нас нет!". Разумеется, без активной идеологической обработки такое едва ли стало бы возможным, и её вели сразу в нескольких направлениях: 1)твоя страна — лучшая страна в мире, а патриотизм — величайшая доблесть для гражданина, 2)партия и правительство ведут страну в единственно правильном направлении, и нет высшего наслаждения, нежели шагать вместе со всеми в едином строю, 3)на этом пути немало препятствий, а также тех, кто пытается вставлять палки в колёса или попросту гадит в карман по мере возможностей — с ними нужно вести беспощадную борьбу, 4)борьба эта отнимает много сил, из-за этого все тяготы и лишения, которые народу приходится выносить со смиренным терпением, 5)рано или поздно все препятствия будут устранены, и вот тогда и наступит эра всеобщего благоденствия. Как нетрудно догадаться, этот день никогда не наступит: те, кто на вершине пирамиды власти, уже имеют всё, что могут, а на облагодетельствование всех остальных попросту не хватит никаких ресурсов. Именно поэтому и не заканчивается война, и никогда не переведутся "иноагенты", на которых так удобно списывать все неудачи на пути в светлое будущее, пути, ведущем в никуда...

Егор прервал чтение — главным образом для того, чтобы еще раз почувствовать: он читает спокойно и с удобствами. Вдруг, как бывает при чтении, когда знаешь, что все равно книгу прочтешь и перечтешь от доски до доски, он пролистнул сразу несколько страниц:

В том или ином сочетании обе сверхдержавы постоянно ведут войну, которая длится уже более полувека. Война, однако, уже не то отчаянное, смертельное противоборство, каким она была когда-то. Это военные действия с ограниченными целями, причем противники не в состоянии уничтожить друг друга, материально в войне не заинтересованы и не противостоят друг другу идеологически. Но неверно думать, что методы ведения войны и преобладающее отношение к ней стали менее жестокими и кровавыми. Напротив, во всех странах военная истерия имеет всеобщий и постоянный характер, а такие акты, как насилие, мародерство, убийство детей, репрессии против пленных, считаются нормой и даже доблестью — если совершены своей стороной, а не противником. Но физически войной занята малая часть населения — в основном хорошо обученные профессионалы, и людские потери сравнительно невелики. Бои — когда бои идут — развертываются на отдаленных границах, о местоположении которых рядовой гражданин может только гадать. В центрах цивилизации война дает о себе знать лишь постоянной нехваткой потребительских товаров да от случая к случаю — взрывом ракеты или падением беспилотника.

Сущность войны — уничтожение не только человеческих жизней, но и плодов человеческого труда, которые могли бы улучшить народу жизнь и тем самым в конечном счете сделать его разумнее. Даже когда оружие не уничтожается на поле боя, производство его — удобный способ истратить человеческий труд и не произвести ничего для потребления. Современный танк, к примеру, поглощает столько средств, сколько пошло бы на строительство нескольких грузовиков для перевозки продуктов. В конце концов он устаревает, идет на лом, не принеся никому материальной пользы, и вновь с громадными трудами строится другой танк. Теоретически военные усилия всегда планируются так, чтобы поглотить все излишки, которые могли бы остаться после того, как будут удовлетворены минимальные нужды населения. Практически нужды населения всегда недооцениваются, и в результате — хроническая нехватка предметов первой необходимости. Это обдуманная политика: держать население на грани лишений, ибо общая скудость повышает значение мелких привилегий. Одновременно благодаря ощущению войны, а следовательно, опасности передача всей власти маленькой верхушке представляется естественным, необходимым условием выживания.

Но когда война становится буквально бесконечной, она перестает быть опасной. Когда война бесконечна, такого понятия, как военная необходимость, нет. Технический прогресс может прекратиться, можно игнорировать и отрицать самые очевидные факты. Как мы уже видели, исследования, называемые научными, еще ведутся в военных целях, но, по существу, это своего рода мечтания, и никого не смущает, что они безрезультатны. Дееспособность и даже боеспособность больше не нужны. В Остазии все плохо действует, кроме тайной полиции. Отрезанный от внешнего мира и от прошлого, гражданин Остазии, подобно человеку в межзвездном пространстве, не знает, где верх, где низ. Правители такого государства обладают абсолютной властью, какой не было ни у цезарей, ни у фараонов.

Таким образом, война, если подходить к ней с мерками прошлых войн, — мошенничество. Она напоминает схватки некоторых жвачных животных, чьи рога растут под таким углом, что они не способны ранить друг друга. Но хотя война нереальна, она не бессмысленна. Она пожирает излишки благ и позволяет поддерживать особую душевную атмосферу, в которой нуждается общество.

Егор ощутил тишину, как ощущаешь новый звук. Ему показалось, что Юлия давно не шевелится. Она лежала на боку, до пояса голая, подложив ладонь под щеку, и темная прядь упала ей на глаза. Грудь у нее вздымалась медленно и мерно.

— Юлия.

Нет ответа.

— Юлия, ты не спишь?

Нет ответа. Она спала. Он закрыл книгу, опустил на пол, лег и натянул повыше одеяло — на нее и на себя. Желтый луч закатного солнца протянулся от окна к подушке. Егор закрыл глаза. От солнечного тепла на лице, оттого, что к нему прикасалось гладкое женское тело, им овладело спокойное, сонное чувство уверенности. Им ничто не грозит... все будет хорошо.

Глава 18.

Очнулся он с ощущением, что заснул надолго, но по часам получалось, что сейчас только 20.30. Он опять задремал, а потом во дворе запел знакомый голос:

Давно уж нет мечтаний, сердцу милых.

Они прошли, как первый день весны.

Но позабыть я и теперь не в силах

Былых надежд волнующие сны!

Дурацкая песенка, кажется, не вышла из моды. Ее пели по всему городу. Она пережила "Песню ненависти". Юлия, разбуженная пением, сладко потянулась и вылезла из постели.

— Хочу есть, — сказала она. — Может, еще кофе? И надо одеться. Похолодало как будто.

Егор тоже встал и оделся. Неугомонный голос продолжал петь:

Пусть говорят мне: время все излечит,

Пусть говорят: страдания забудь.

Но музыка давно забытой речи

Мне и сегодня разрывает грудь!

Застегнув пояс, он подошел к окну. Солнце опустилось за дома — уже не светило на двор. Каменные плиты были мокрые, как будто их только что вымыли, и ему показалось, что небо тоже мыли — так свежо и чисто голубело оно между дымоходами. Без устали шагала женщина взад и вперед, запевала, умолкала и все вешала пеленки, вешала, вешала. Он подумал: зарабатывает она стиркой или просто обстирывает огромную семью? Интересно, скольких она родила? А будут ли у них с Юлией дети? Неосознанно он обхватил рукой её талию и прижал к себе.

— Ты помнишь, — спросил он, — как в первый день на прогалине нам пел соловей?

— Он не нам пел, — возразила Юлия. — Он пел для собственного удовольствия. И даже не для этого. Просто пел.

-Эх, жаль, нам не дано петь просто так, потому что счастливы.

-Но разве мы несчастливы сейчас?

-Вот именно: сейчас. Когда так хочется воскликнуть: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" Но в душе ты понимаешь — такое невозможно. И с горечью осознаешь: так или иначе, мы обречены.

-Вы обречены, — раздался железный голос у них за спиной.

Они отпрянули друг от друга. Внутренности у него превратились в лед. Он увидел, как расширились глаза у Юлии. Румяна на скулах выступили ярче, как что-то отдельное от кожи.

— Вы обречены, — повторил железный голос.

— Это за картиной, — прошептала Юлия.

— Это за картиной, — произнес голос. — Оставаться на своих местах. Двигаться только по приказу.

Но и без приказа они не могли пошевелиться и только смотрели друг на друга. Спасаться бегством, удрать из дома, пока не поздно, — это им даже в голову не пришло. Немыслимо ослушаться железного голоса из стены. Послышался щелчок, как будто отодвинули щеколду, зазвенело разбитое стекло. Гравюра упала на пол, и под ней открылся видеокран.

— Теперь они нас видят, — сказала Юлия.

— Теперь мы вас видим, — сказал голос. — Встаньте в центре комнаты. Стоять спиной к спине. Руки за голову. Не прикасаться друг к другу.

Егор не прикасался к Юлии, но чувствовал, как она дрожит всем телом. А может, это он сам дрожал. Зубами он еще мог не стучать, но колени его не слушались. Внизу — в доме и снаружи — топали тяжелые башмаки. Дом будто наполнился людьми. По плитам тащили какой-то предмет. Что-то загромыхало по камням — как будто через весь двор швырнули корыто, потом поднялся галдеж, закончившийся криком боли.

— Дом окружен, — сказал Егор.

— Дом окружен, — повторил голос.

Он услышал, как лязгнули зубы у Юлии.

— Кажется, мы пора прощаться, — сказала она.

— Можете попрощаться, — разрешил голос.

Позади Егора что-то со звоном посыпалось на кровать. В окно просунули лестницу, и конец ее торчал в раме. Кто-то лез к окну. На лестнице в доме послышался топот многих ног. Комнату наполнили крепкие мужчины в черной форме, в кованых башмаках и с дубинками наготове.

Егор больше не дрожал. Даже глаза у него почти остановились. Одно было важно: не шевелиться, не шевелиться, чтобы у них не было повода бить! Задумчиво покачивая в двух пальцах дубинку, перед ним остановился человек с тяжелой челюстью боксера и щелью вместо рта. Егор встретился с ним взглядом. Опять раздался треск. Кто-то взял со стола стеклянное пресс-папье и вдребезги разбил о стену.

По половику прокатился осколок коралла — крохотная розовая морщинка, как кусочек карамели с торта. Какой маленький, подумал Егор, и тут его с силой пнули в лодыжку, чуть не сбив с ног. Один из полицейских ударил Юлию в солнечное сплетение, и она сложилась пополам. Она корчилась на полу и не могла вздохнуть. Егор не осмеливался повернуть голову на миллиметр, но ее бескровное лицо с разинутым ртом очутилось в поле его зрения. Несмотря на ужас, он словно чувствовал ее боль в своем теле — смертельную боль, и все же не такую невыносимую, как удушье. Он знал, что это такое: боль ужасная, мучительная, никак не отступающая — но терпеть ее еще не надо, потому что все заполнено одним: воздуху! Потом двое подхватили ее за колени и за плечи и вынесли из комнаты, как мешок. Перед Егором мелькнуло ее лицо, запрокинувшееся, искаженное, с закрытыми глазами и пятнами румян на щеках; он видел ее в последний раз.

Он застыл на месте. Пока что его не били. В голове замелькали мысли, совсем ненужные. Взяли или нет Синьлю? Он заметил, что ему очень хочется по малой нужде, и это его слегка удивило: он был в уборной всего два-три часа назад. Заметил, что часы на камине показывают девять, то есть 21:00. Но на дворе было совсем светло. Разве в августе не темнеет к двадцати одному часу? А может быть, они с Юлией все-таки перепутали время — проспали полсуток, и было тогда не 20.30, как они думали, а уже 8.30 утра? Но развивать эту мысль не стал. Она его не занимала.

В коридоре послышались еще чьи-то шаги, более легкие. В комнату вошел Синьлю. Люди в черном сразу притихли. И сам Синьлю как-то изменился. Взгляд его упал на осколки пресс-папье.

— Подберите стекло, — резко сказал он.

Один человек послушно нагнулся. Простонародный выговор у хозяина исчез; Егор вдруг сообразил, что это его голос только что звучал в видеокране. Синьлю по-прежнему был в старом бархатном пиджаке, но его волосы, почти совсем седые, стали черными. И очков на нем не было. Он кинул на Егора острый взгляд, как бы опознавая его, и больше им не интересовался. Он был похож на себя прежнего, но это был другой человек. Он выпрямился, как будто стал крупнее. В лице произошли только мелкие изменения — но при этом оно преобразилось совершенно. Черные брови казались не такими кустистыми, морщины исчезли, изменился и очерк лица; даже нос стал короче. Егор подумал, что впервые в жизни видит перед собой с полной определенностью сотрудника полиции мыслей.

Глава 19.

Егор не знал, где он, мог лишь предполагать. Он находился в камере без окон, с высоким потолком и белыми, сияющими кафельными стенами. Люминесцентные лампы заливали ее холодным светом, и слышалось ровное тихое гудение — он решил, что это вентиляция. Вдоль всех стен, с промежутком только в двери, тянулась то ли скамья, то ли полка, как раз такой ширины, чтобы сесть, а в дальнем конце, напротив двери, стояло ведро без стульчака. На каждой стене было по "зомбоящику" — целых четыре штуки.

Он чувствовал тупую боль в животе. Хотелось есть — голод был сосущий, нездоровый. Он не ел, наверное, сутки, а то и полтора суток. После ареста ему не давали еды.

Как можно тише он сел на узкую скамью и сложил руки на колене. Он уже научился сидеть тихо. Если делаешь неожиданное движение, на тебя кричит видеокран. А голод донимал все злее. Перед тем как попасть сюда, он побывал в другом месте — не то в обыкновенной тюрьме, не то в камере предварительного заключения у патрульных. Он не знал, долго ли там пробыл — во всяком случае, не один час: без окна и без часов о времени трудно судить. Место было шумное, вонючее. Его поместили в камеру вроде этой, но отвратительно грязную, и теснилось в ней не меньше пятнадцати-двадцати человек. В большинстве своём "бытовики", но были и уголовники, и политические. Он молча сидел у стены, стиснутый грязными телами, от страха и боли в животе почти не обращал внимания на сокамерников — и тем не менее удивился, до чего по-разному ведут себя партийцы и остальные. Партийцы были молчаливы и напуганы, а уголовники, казалось, не боялись никого. Они выкрикивали оскорбления надзирателям, яростно сопротивлялись, когда у них отбирали пожитки, ели пищу, пронесенную контрабандой и спрятанную в непонятных местах под одеждой, и даже огрызались на видеокраны, призывавшие к порядку. Некоторые из них были на дружеской ноге с надзирателями, звали их по кличкам и через глазок клянчили у них сигареты. Надзиратели относились к уголовникам снисходительно, даже когда приходилось применять к ним силу. Много было разговоров о трудовых лагерях, куда предстояло отправиться большинству арестованных. В лагерях "нормально", понял Егор, если знаешь что к чему и имеешь связи. Но на должностях только уголовники, а самая черная работа достается политическим.

В новой камере он сидел, наверно, уже два часа, а то и три. Тупая боль в животе не проходила, но временами ослабевала, а временами усиливалась — соответственно мысли его то распространялись, то съеживались. Когда боль усиливалась, он думал только о ней и о том, что хочется есть. Когда она отступала, его охватывала паника. О Юлии он почти не думал. Не мог на ней сосредоточиться. Он любил ее и он ее не предаст; но это был просто факт, известный, как известно правило арифметики. Личжэна он вспоминал чаще — и с проблесками надежды. Личжэн должен знать, что его арестовали. Также он думал о том, куда его посадили и какое сейчас время суток. Минуту назад он был уверен, что на улице день в разгаре, а сейчас так же твердо — что за стенами тюрьмы глухая ночь. Инстинкт подсказывал, что в таком месте свет вообще не выключают. Место, где нет темноты; теперь ему стало ясно, почему Личжэн как будто сразу понял эти слова. В министерстве перевоспитания не было окон. Камера его может быть и в середке здания, и у внешней стены, может быть под землей на десятом этаже, а может — на тридцатом над землей.

Снаружи послышался мерный топот. Стальная дверь с лязгом распахнулась. Браво вошел молодой офицер в кожаном черном мундире, с бледным правильным лицом, похожим на восковую маску. Он знаком приказал надзирателям за дверью ввести арестованного. Спотыкаясь, вошел поэт Ласковский. Дверь с лязгом захлопнулась.

Поэт неуверенно ткнулся в одну сторону и в другую, словно думая, что где-то будет еще одна дверь, выход, а потом стал ходить взад и вперед по камере. Егора он еще не заметил. Встревоженный взгляд его скользил по стене на метр выше головы Егора. Ласковский был разут; из дыр в носках выглядывали крупные грязные пальцы. Он несколько дней не брился. Лицо, до скул заросшее щетиной, приобрело разбойничий вид.

Егор старался стряхнуть оцепенение. Он должен поговорить с Ласковскийом — даже если за этим последует окрик из видеокрана.

— Ласковский, — сказал он.

Видеокран молчал. Ласковский, слегка опешив, остановился. Взгляд его медленно сфокусировался на Егоре.

— А-а, Ексин! — сказал он. — И вы тут!

— За что вас?

— Да вот, сочинял стихи к неделе Единения, и угораздило меня рифмой к слову "патриот" поставить слово "идиот"! И хотя само стихотворение было в благожелательном для партии и правительства стиле, видно, кому-то не понравилось...

Видеокран рявкнул на них: замолчать. Егор затих, сложив руки на колене. Снаружи опять затопали башмаки. Открылась дверь, и офицер с безучастным лицом вошел в камеру. Легким движением руки он показал на Ласковского.

— В комнату 451, — произнес он.

Ласковский в смутной тревоге и недоумении неуклюже вышел с двумя надзирателями.

Прошло как будто много времени. Егора донимала боль в животе. Мысли снова и снова ползли по одним и тем же предметам, как шарик, все время застревающий в одних и тех же лунках. И вновь тяжелый топот башмаков. Дверь распахнулась, и Егора обдало запахом старого пота. В камеру вошел Бочков. Он был в шортах защитного цвета и в майке.

От изумления Егор забыл обо всем.

— Неужели и вас сюда? — воскликнул он.

Бочков бросил на Егора взгляд, в котором не было ни интереса, ни удивления, а только пришибленность. Он нервно заходил по камере — по-видимому, не мог сидеть спокойно. Заметно было, как дрожат его пухлые колени.

— За что вас арестовали? — спросил Егор.

— Слова непочтения! — сказал Бочков, чуть не плача. В голосе его слышалось и глубокое раскаяние и смешанный с изумлением ужас: неужели это относится к нему? Он стал напротив Егора и страстно, умоляюще начал:

— Ведь меня не отправят в лагеря, скажите, Ексин? Я знаю, там разберутся, выслушают. В это я твердо верю. Там же знают, как я старался. Сил для партии не жалел, правда ведь? За то, что один раз споткнулся, ведь не наказывают?

— Считаете себя виноватым? — спросил Егор.

— Конечно! — вскричал Бочков, подобострастно взглянув на видеокран. — Неужели же партия арестует невиноватого, как, по-вашему? — Его лягушачье лицо стало чуть спокойней, и на нем даже появилось ханжеское выражение. -Знаете, как на меня нашло? Во сне. Верно вам говорю. Работал вовсю, вносил свою лепту — и даже не знал, что в голове у меня есть какая-то дрянь. А потом стал во сне разговаривать. Знаете, что от меня услышали?

Он понизил голос, как человек, вынужденный по медицинским соображениям произнести непристойность:

— Великий Кормчий — дурак! Вот что я говорил. И кажется, много раз. Между нами, я рад, что меня забрали, пока это дальше не зашло.

— Кто о вас сообщил? — спросил Егор.

— Дочурка, — со скорбной гордостью ответил Бочков. — Подслушивала в замочную скважину. Услышала, что я говорю, и на другой же день — шасть к патрулям. Недурно для семилетней пигалицы, а? Я на нее не в обиде. Наоборот, горжусь. Это показывает, что я воспитал ее в правильном духе.

Он несколько раз судорожно присел, с тоской поглядывая на ведро для экскрементов. И вдруг сдернул шорты.

— Прошу прощения, старина. Не могу больше. Это от волнения.

Он плюхнулся пышными ягодицами на ведро. Егор закрыл лицо ладонями.

— Ексин! — рявкнул видеокран. — Откройте лицо. В камере лицо не закрывать!

Егор опустил руки. Бочков обильно и шумно опростался в ведро. Потом выяснилось, что крышка подогнана плохо, и еще несколько часов в камере стояла ужасная вонь.

Бочкова забрали. Начали появляться, а затем исчезали все новые арестанты. Егор заметил, как одна женщина, направленная в "комнату 451", съежилась и побледнела, услышав эти слова. Все сидели очень тихо. Напротив Егора находился человек с длинными зубами и почти без подбородка, похожий на какого-то большого безобидного грызуна. Его толстые крапчатые щеки оттопыривались снизу, а светло-серые глаза пугливо перебегали с одного лица на другое.

Открылась дверь, и ввели нового арестанта, при виде которого Егор похолодел. Поразительной была изможденность его лица. Оно напоминало череп. Из-за худобы рот и глаза казались непропорционально большими, а в глазах будто застыла смертельная, неукротимая ненависть к кому-то или чему-то. Егор вдруг сообразил, в чем дело. Человек умирал от голода. Эта мысль, по-видимому, пришла в голову всем обитателям камеры почти одновременно. Человек без подбородка то и дело поглядывал на лицо-череп, виновато отводил взгляд и снова смотрел, как будто это лицо притягивало его неудержимо. Наконец встал, вперевалку подошел к скамье напротив, залез в карман комбинезона и смущенно протянул человеку-черепу грязный кусок хлеба.

Видеокран загремел яростно, оглушительно. Человек без подбородка вздрогнул всем телом. Человек-череп отдернул руки и спрятал за спину, как бы показывая всему свету, что не принял дар.

— Топорков! — прогремело из видеокрана. — Бросьте хлеб!

Человек без подбородка уронил хлеб на пол.

— Стоять на месте! Лицом к двери. Не двигаться.

Человек без подбородка подчинился. С лязгом распахнулась дверь. Молодой офицер вошел и отступил в сторону, а из-за его спины появился коренастый надзиратель с могучими руками и плечами. Он стал напротив арестованного и нанес ему сокрушительный удар в зубы, вложив в этот удар весь свой вес. Того словно подбросило в воздух. Он отлетел к противоположной стене и свалился у ведра, а изо рта и носа потекла темная кровь. Потом он перевернулся на живот, неуверенно встал на четвереньки м кое-как забрался на свое место. Одна сторона лица у него уже темнела. Рот распух, превратившись в бесформенную, вишневого цвета массу с черной дырой посередине. Время от времени на грудь его комбинезона падала капля крови.

Убедившись, что порядок восстановлен, офицер показал на человека-черепа.

— В комнату 451, — распорядился он.

Рядом с Егором послышался шумный вздох и возня. Арестант упал на колени, умоляюще сложив ладони перед грудью.

— Товарищ! Офицер! — заголосил он. — Не отправляйте меня туда! Разве я не все вам рассказал? Что еще вы хотите узнать? Я во всем признаюсь, что вам надо, во всем! Только скажите, в чем, и я сразу признаюсь. Напишите — я подпишу что угодно! Только не в комнату 451!

— В комнату 451, — повторил офицер.

Лицо арестанта, и без того бледное, приобрело отчетливый зеленый оттенок.

— Делайте со мной что угодно! — вопил он. — Вы неделями морили меня голодом. Доведите дело до конца, дайте умереть. Расстреляйте меня. Посадите на двадцать пять лет. Кого еще я должен выдать? Только назовите, я скажу все, что вам надо. Мне все равно, кто он и что вы с ним сделаете. Только не в комнату 451!

— В комнату 451, — вновь произнёс офицер.

Безумным взглядом человек окинул остальных арестантов, словно задумав подсунуть вместо себя другую жертву. Глаза его остановились на разбитом лица без подбородка. Он вскинул исхудалую руку.

— Вам не меня, а вот кого надо взять! — крикнул он. — Вы не слышали, что он тут говорил. Я все вам перескажу слово в слово, разрешите. Это он против партии, а не я. Вот кто вам нужен. Его берите, не меня!

Два дюжих надзирателя нагнулись, чтобы взять его под руки. Но в эту секунду он бросился на пол и вцепился в железную ножку скамьи. Он завыл, как животное, без слов. Надзиратели схватили его, хотели оторвать от ножки, но он цеплялся за нее с поразительной силой. Они пытались оторвать его секунд двадцать. Арестованные сидели тихо, сложив руки на коленях, и глядели прямо перед собой. Вой смолк; сил у человека осталось только на то, чтобы цепляться. Потом раздался совсем другой крик. Ударом башмака надзиратель сломал ему пальцы. Потом вдвоем они подняли его на ноги и вывели: он больше не противился и шел еле-еле, повесив голову и поддерживая изувеченную руку.

С того момента прошло немало времени. Комната постепенно опустела. Егор остался один. От сидения на узкой скамье иногда начиналась такая боль, что он вставал и ходил по камере, и видеокран не кричал на него. Кусок хлеба до сих пор лежал там, где его уронил человек без подбородка. Вначале было очень трудно не смотреть на хлеб, но в конце концов голод оттеснила жажда. Во рту было липко и противно. Из-за гудения и ровного белого света он чувствовал дурноту, какую-то пустоту в голове. Он вставал, когда боль в костях от неудобной лавки становилась невыносимой, и почти сразу снова садился, потому что кружилась голова и он боялся упасть. Стоило ему более или менее отвлечься от чисто физических неприятностей, как возвращался ужас. Пытаясь отвлечься, вспоминал Юлию. Так или иначе, она страдает и, может быть, больше его. Может быть, в эту секунду она кричит от боли. Он подумал: "Если бы я мог спасти Юлию, удвоив собственные мучения, согласился бы я на это? Наверное, согласился бы". Хотя в таком месте чувств не остается, есть только боль и предчувствие боли. Да и возможно ли, испытывая боль, желать по какой бы то ни было причине, чтобы она усилилась? Но на этот вопрос он пока не мог ответить.

Снова послышались шаги. Дверь открылась. Вошел Личжэн.

Егор вскочил на ноги. Он был настолько поражен, что забыл всякую осторожность. Впервые за много лет он не подумал о том, что рядом видеокран.

— И вы у них! — воскликнул он.

— Я давно у них, — ответил Личжэн с мягкой иронией, почти с сожалением. Он отступил в сторону. Из-за его спины появился широкоплечий надзиратель с длинной черной дубинкой в руке.

— Вы знали это, Егор, — сказал Личжэн. — Не обманывайте себя. И вы знали это.

Да, теперь он понял: он всегда это знал. Но сейчас об этом некогда было думать. Сейчас он видел только одно: дубинку в руке надзирателя. Удар пришёлся по локтю. Почти парализованный болью, Егор повалился на колени. Неужели всего лишь один удар мог причинить такую боль? Двое смотрели на него сверху. Охранник смеялся над его корчами. Одно по крайней мере стало ясно: ни за что, ни за что на свете ты не захочешь, чтобы усилилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она побыстрее закончилась. Или ради великой цели, ради любви ты сумеешь вынести и не такое?

Глава 20.

Он лежал на чем-то вроде парусиновой койки, только она была высокая и устроена как-то так, что он не мог пошевелиться. В лицо ему бил свет, более сильный, чем обычно. Рядом стоял Личжэн и пристально смотрел на него сверху. По другую сторону стоял человек в белом и держал шприц.

Хотя глаза у Егора были открыты, он не сразу стал понимать, где находится. Еще сохранялось впечатление, что он вплыл в эту комнату из совсем другого мира, какого-то подводного мира, расположенного далеко внизу. Долго ли он там пробыл, он не знал. С тех пор как его арестовали, не существовало ни дневного света, ни тьмы. Кроме того, его воспоминания не были непрерывными. Иногда сознание — даже такое, какое бывает во сне, — выключалось полностью, а потом возникало снова после пустого перерыва. Но длились эти перерывы днями, неделями или только секундами, понять было невозможно.

С того первого удара по локтю начался кошмар. Как он позже понял, все, что с ним происходило, было лишь подготовкой, обычным допросом, которому подвергаются почти все арестованные. Каждый должен был признаться в длинном списке преступлений — в шпионаже, вредительстве и прочем. Признание было формальностью, но пытки — настоящими. Сколько раз его били и подолгу ли, он не мог вспомнить. Били кулаками, дубинками, стальными прутьями, ногами. Бывало так, что он катался по полу, бесстыдно, как животное, извивался ужом, тщетно пытаясь уклониться от пинков, и только вызывал этим все новые пинки. Подчас мужество совсем покидало его, он начинал молить о пощаде еще до побоев и при одном только виде поднятого кулака каялся во всех грехах, подлинных и вымышленных. Бывало, что начинал он с твердым решением ничего не признавать, и каждое слово вытягивали из него вместе со стонами боли; бывало и так, что он малодушно заключал с собой компромисс, говорил себе: "Я признаюсь, но не сразу. Буду держаться, пока боль не станет невыносимой. Иногда после избиения он едва стоял на ногах; его бросали, как мешок картофеля, на пол камеры и, дав несколько часов передышки, чтобы он опомнился, снова уводили бить. Случались и более долгие перерывы. Их он помнил смутно, потому что почти все время спал или пребывал в оцепенении.

Когда на теле, казалось, не осталось живого места, бить стали реже, битьем больше угрожали: если будет плохо отвечать, этот ужас в любую минуту может возобновиться. Допрашивали его теперь не громилы в черных мундирах, а следователи-партийцы — мелкие круглые мужчины с быстрыми движениями, в поблескивающих очках; они работали с ним, сменяя друг друга, не столько били, сколько унижали, лишая способности спорить и рассуждать. Подлинным их оружием был безжалостный многочасовой допрос: они путали его, ставили ловушки, перевирали все, что он сказал, на каждом шагу доказывали, что он лжет и сам себе противоречит, покуда он не начинал плакать — и от стыда, и от нервного истощения. Случалось, он плакал по пять шесть раз на протяжении одного допроса. Чаще всего они грубо кричали на него и при малейшей заминке угрожали снова отдать охранникам; но иногда вдруг меняли тон, называли его товарищем и огорченно спрашивали, неужели и сейчас в нем не заговорила преданность партии и он не хочет исправить весь причиненный им вред? Нервы, истрепанные многочасовым допросом, не выдерживали, и он мог расплакаться даже от такого призыва. В конце концов сварливые голоса сломали его еще хуже, чем кулаки и ноги охранников. Лишь одно его занимало: уяснить, какого признания от него хотят, и скорее признаться, пока снова не начали изводить. Он признался в убийстве видных деятелей партии, в распространении подрывных брошюр, в присвоении общественных фондов, в продаже военных тайн и всякого рода вредительстве. Он признался, что стал платным шпионом Океании еще в 2075 году. Признался, что убил жену — хотя она была жива, и следователям это наверняка было известно. Признался, что много лет лично связан с Моуцзы и состоит в подпольной организации, включающей почти всех людей, с которыми он знаком. Личжэн ни разу не появился на допросах, но все время было ощущение, что он тут, за спиной, просто его не видно. Это он всем руководит. Он напускает на Егора охранников, и он им не позволяет его убить. Он решает, когда Егор должен закричать от боли, когда ему дать передышку, когда его накормить, когда ему спать, когда вколоть ему в руку наркотик.

И вот теперь Личжэн появился лично — стоял, глядя сверху серьезно и не без сожаления. Лицо его с опухшими подглазьями и резкими носогубными складками казалось снизу грубым и утомленным. Он выглядел старше, чем Егору помнилось. Рука его лежала на рычаге с круговой шкалой, размеченной цифрами.

— Я сказал вам, — обратился он к Егору, — что если мы встретимся, то — здесь.

— Да, — ответил Егор.

Без всякого предупредительного сигнала, если не считать легкого движения руки Личжэна, в тело его хлынула боль. Боль устрашающая: он не видел, что с ним творится, и у него было чувство, что ему причиняют смертельную травму. Его тело словно безобразно скручивалось и суставы медленно разрывались. От боли на лбу у него выступил пот, но хуже боли был страх, что хребет у него вот-вот переломится. Он стиснул зубы и тяжело дышал через нос, решив не кричать, пока можно.

— Вы боитесь, — сказал Личжэн, наблюдая за его лицом, — что сейчас у вас что-нибудь лопнет. И особенно боитесь, что лопнет хребет. Вы ведь об этом думаете, Егор?

Егор не ответил. Личжэн отвел рычаг назад. Боль схлынула почти так же быстро, как началась.

— Это было сорок, — сказал Личжэн. — Видите, шкала проградуирована до ста. В ходе нашей беседы помните, пожалуйста, что я имею возможность причинить вам боль когда мне угодно и какую угодно. Если будете лгать или уклоняться от ответа или просто окажетесь глупее, чем позволяют ваши умственные способности, вы закричите от боли, немедленно. Вы меня поняли?

— Да, — сказал Егор.

Личжэн несколько смягчился. Он задумчиво поправил очки и прошелся по комнате. Теперь его голос звучал мягко и терпеливо. Он стал похож на врача или даже священника, который стремится убеждать и объяснять, а не наказывать.

— Я трачу на вас время, Егор, — сказал он, — потому что вы подавали надежду. По крайней мере, не казались столь безнадёжными, как большинство других. Однако вы психически ненормальны. Вы страдаете расстройством памяти. Вы убедили себя, что помните то, чего никогда не было. К счастью, это излечимо. Сами себя вы лечить не желаете, хотя достаточно было небольшого усилия воли. Даже теперь, я вижу, вы цепляетесь за свою болезнь, полагая, что это доблесть. Возьмем такой пример. С какой страной воюет Остазия?

— С Океанией.

— Хорошо. Океания всегда воевала с Остазией, верно?

Егор глубоко вздохнул. Он открыл рот, чтобы ответить, — и не ответил. Он не мог отвести глаза от шкалы.

— Будьте добры, правду, Егор. Вашу правду. Скажите, что вы, по вашему мнению, помните?

— Мне кажется, бывали периоды, когда военные действия на некоторое время прекращались, а потом возобновлялись вновь...

Личжэн остановил его жестом,

— Другой пример, — сказал он. — Несколько лет назад вы впали в очень серьезное заблуждение. Вы решили, что три человека, три бывших члена партии — Трикке, Изирович и Жюэнь, — казненные за вредительство и измену после того, как они полностью во всем сознались, неповинны в том, за что их осудили. Вы решили, будто видели документ, безусловно доказывавший, что их признания были ложью. Вам привиделась некая фотография. Вы решили, что держали ее в руках. Фотография в таком роде.

В руке у Личжэна появилась газетная вырезка. Секунд пять она находилась перед глазами Егора. Это была фотография — и не приходилось сомневаться, какая именно. Та самая. Трикке, Изирович и Жюэнь на партийных торжествах в Дайкине. Одно мгновение он был перед глазами Егора, а потом его не стало. Но он видел снимок, несомненно, видел! Отчаянным, мучительным усилием Егор попытался оторвать спину от койки. Но не мог сдвинуться ни на сантиметр, ни в какую сторону. На миг он даже забыл о шкале. Сейчас он хотел одного: снова подержать фотографию в руке, хотя бы разглядеть ее.

— Она существует! — крикнул он.

— Нет, — сказал Личжэн.

Положив фотографию в пепельницу, он смочил её спиртом и чиркнул зажигалкой.

— Пепел. Прах. Фотография не существует. Никогда не существовала.

— Но она существовала! Она существует в памяти. Я ее помню. Вы ее помните.

— Я ее не помню.

Егором овладело чувство смертельной беспомощности. Разве можно отрицать очевидное? Личжэн задумчиво смотрел на него. Больше, чем когда-либо, он напоминал сейчас учителя, бьющегося с непослушным, но способным учеником.

— Есть партийный лозунг относительно управления прошлым, — сказал он. — Будьте любезны, повторите его.

— "Кто управляет прошлым, тот управляет будущим", — послушно произнес Егор.

— Именно так, — одобрительно кивнул Личжэн. — Так вы считаете, что прошлое существует в действительности?

— Да.

— И где, по-вашему, оно существует, если оно существует?

— В документах. Оно записано.

— В документах. И...?

— В уме. В воспоминаниях человека.

— В памяти. Очень хорошо. Мы, партия, контролируем все документы и управляем воспоминаниями. Значит, мы управляем прошлым, верно?

— Но как вы помешаете людям вспоминать? — закричал Егор, опять забыв про шкалу. — Это же происходит помимо воли. Это от тебя не зависит. Как вы можете управлять памятью? Моей же вы не управляете?

Личжэн снова посуровел. Он опустил руку на рычаг.

— Напротив, — сказал он. — Это вы ею не управляете. Поэтому вы и здесь. Запомните: действительность существует лишь в человеческом сознании и больше нигде. Не в индивидуальном сознании, которое может ошибаться — только в сознании партии, коллективном и бессмертном. То, что партия считает правдой, и есть правда. Невозможно видеть действительность иначе, как глядя на нее глазами партии. И этому вам вновь предстоит научиться. Вы должны смирить себя, прежде чем станете психически здоровым.

Он умолк, как бы выжидая, когда Егор усвоит его слова.

— Вы помните, — снова заговорил он, — как написали в дневнике: "Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре"?

— Да.

Личжэн поднял левую руку, тыльной стороной к Егору, спрятав большой палец и растопырив четыре.

— Сколько я показываю пальцев, Егор?

— Четыре.

— А если партия говорит, что их не четыре, а пять, — тогда сколько?

— Четыре.

На последнем слоге он охнул от боли. Стрелка на шкале подскочила к пятидесяти пяти. Все тело Егора покрылось потом. Воздух врывался в его легкие и выходил обратно с тяжелыми стонами — Егор стиснул зубы и все равно не мог их сдержать. Личжэн наблюдал за ним, показывая четыре пальца. Он отвел рычаг. На этот раз боль лишь слегка утихла.

— Сколько пальцев, Егор?

— Четыре.

Стрелка дошла до шестидесяти.

— Сколько пальцев, Егор?

— Четыре! Четыре! Что еще я могу сказать? Четыре!

Стрелка, наверно, опять поползла, но Егор не смотрел. Он видел только тяжелое, суровое лицо и четыре пальца. Пальцы стояли перед его глазами, как колонны: громадные, они расплывались и будто дрожали, но их было только четыре.

— Сколько пальцев, Егор?

— Четыре! Перестаньте! Как вы можете? Четыре!

— Сколько пальцев, Егор?

— Пять! Пять! Пять!

— Напрасно. Вы лжете. Вы все равно думаете, что их четыре. Так сколько пальцев?

— Четыре! Пять! Четыре! Сколько вам нужно. Только перестаньте, перестаньте делать больно!

Вдруг оказалось, что он сидит и Личжэн держит его за плечи. По-видимому, он на несколько секунд потерял сознание. Захваты, державшие его тело, были отпущены. Ему было очень холодно, он трясся, зубы стучали, по щекам текли слезы.

— Вы — непонятливый ученик, — мягко сказал Личжэн.

— Что я могу сделать? — со слезами пролепетал Егор. — Как я могу не видеть, что у меня перед глазами? Два и два — четыре.

— Не всегда. Иногда три или пять. Иногда сколько угодно. Вам надо постараться. Вернуть душевное здоровье нелегко.

Он уложил Егора. Захваты на руках и ногах снова сжались, но боль потихоньку отступила, дрожь прекратилась, осталась только слабость и озноб. Личжэн кивнул человеку в белом, все это время стоявшему неподвижно. Человек в белом наклонился, заглянув Егору в глаза, проверил пульс, приложил ухо к груди, простукал там и сям; потом кивнул Личжэну.

— Еще раз, — сказал Личжэн.

В тело Егора хлынула боль. Стрелка, наверно, стояла на семидесяти — семидесяти пяти. На этот раз он зажмурился. Он знал, что пальцы перед ним, их по-прежнему четыре. Важно было одно: как-нибудь пережить эти судороги. Он уже не знал, кричит он или нет. Боль опять утихла. Он открыл глаза, Личжэн отвел рычаг.

— Сколько пальцев, Егор?

— Четыре. Наверное, четыре. Я увидел бы пять, если б мог. Я стараюсь увидеть пять.

— Чего вы хотите: убедить меня, что видите пять, или на самом деле увидеть?

— На самом деле увидеть.

— Еще раз, — сказал Личжэн.

Стрелка остановилась, наверное, на восьмидесяти — девяноста. Егор лишь изредка понимал, почему ему больно. За сжатыми веками извивался в каком-то танце лес пальцев, они множились и редели, исчезали один позади другого и появлялись снова. Он пытался их сосчитать, а зачем — сам не помнил. Боль снова затихла. Он открыл глаза, и оказалось, что видит то же самое. Бесчисленные пальцы, как ожившие деревья, строились во все стороны, скрещивались и расходились. Он опять зажмурил глаза.

— Сколько пальцев я показываю, Егор?

— Не знаю. Вы убьете меня, если еще раз включите. Четыре, пять, шесть... честное слово, не знаю.

— Уже лучше, — сказал Личжэн.

В руку Егора вошла игла. И сейчас же по телу разлилось блаженное, целительное тепло. На мгновение он почувствовал благодарность к Личжэну. И тут же одёрнул себя: Личжэн — враг. В его власти прекратить пытки, вывести его из-под удара. Есть ведь способы — устроить побег, потом изменить имя, внешность, отправить на проживание куда-нибудь подальше от столицы. Но вместо этого лишь новые мучения.

— Вы знаете, где находитесь? — спросил его мучитель.

— Догадываюсь. В Минипере.

— Знаете, сколько времени вы здесь?

— Не знаю. Дни, недели, может быть месяцы...

— А как вы думаете, зачем мы держим здесь людей?

— Чтобы заставить их признаться.

— Нет, не для этого. Подумайте еще.

— Чтобы их наказать.

— Нет! — воскликнул Личжэн. Голос его изменился до неузнаваемости, а лицо вдруг стало и строгим и возбужденным. — Нет! Хотите, я объясню? Чтобы вас излечить! Сделать вас нормальным! Вы понимаете, Егор, что тот, кто здесь побывал, не уходит из наших рук неизлеченным? Мы не просто уничтожаем наших врагов, мы их исправляем. Вы понимаете, о чем я говорю?

Он наклонился над Егором. Лицо его, огромное вблизи, казалось отталкивающе уродливым оттого, что Егор смотрел на него снизу. И на нем была написана одержимость, сумасшедший восторг. Сердце Егора снова сжалось. Если бы можно было, он зарылся бы в койку. Он был уверен, что сейчас Личжэн дернет рычаг просто для развлечения. Однако Личжэн отвернулся. Он сделал несколько шагов туда и обратно. Потом продолжал без прежнего исступления:

— С такими, как вы, нам не по пути. Партии нужны люди, беззаветно, всей душой ей преданные, не допускающие ни капли сомнения в подлинности её учения. Ни один из тех, кого приводят сюда, не может устоять против нас. Всех промывают дочиста. Даже этих жалких предателей, которых вы считали невиновными — Трикке, Изировича и Жюэня — даже их мы в конце концов сломали. Я сам участвовал в допросах. Я видел, как их перетирали, как они скулили, пресмыкались, плакали — и под конец не от боли, не от страха, а только от раскаяния. Когда мы закончили с ними, они были только оболочкой людей. В них ничего не осталось, кроме сожалений о том, что они сделали, и любви к Великому кормчему. Трогательно было видеть, как они его любили. Они умоляли, чтобы их скорее увели на расстрел, — хотели умереть, пока их души еще чисты.

В голосе его слышались мечтательные интонации. Лицо по-прежнему горело восторгом. Он не притворяется, подумал Егор; он не лицемер. Хуже: он фанатик и поэтому убежден в каждом своем слове. Личжэн остановился, посмотрел на него. И опять заговорил суровым тоном:

— Не воображайте, что вы спасетесь, Егор, — даже ценой полной капитуляции. И если даже мы позволим вам дожить до естественной смерти, вы от нас не спасетесь. То, что делается с вами здесь, делается навечно. Знайте это наперед. Мы сомнем вас так, что вы уже никогда не подниметесь. Вы никогда не будете способны на обыкновенное человеческое чувство. Внутри у вас все отомрет. Любовь, дружба, радость жизни, смех, любопытство, храбрость, честность — всего этого у вас уже никогда не будет. Вы станете полым. Мы выдавим из вас все до капли — а потом заполним собой.

Он умолк и сделал знак человеку в белом. Егор почувствовал, что сзади к его голове подвели какой-то тяжелый аппарат, а на голову надели нечто, напоминающее шлем с прорезями для глаз.

Егор сжался. Снова будет боль, какая-то другая боль. Личжэн успокоил его, почти ласково взяв за руку:

— На этот раз больно не будет. Смотрите мне в глаза.

Лёгкий укол, и сознание помутилось А когда прояснилось, Егор вспомнил, кто он и где находится, узнал того, кто пристально смотрел ему в лицо; но где-то, непонятно где, существовала область пустоты, словно кусок вынули из его мозга.

— Это пройдет, — сказал Личжэн. — Смотрите мне в глаза. С какой страной воюет Остазия?

Егор думал. Он понимал, что означает "Остазия" и что он — гражданин Остазии. Но с кем она воюет, и есть ли вообще какая-либо война, он не знал.

— Не помню.

— Остазия воюет с Океанией. Теперь вы вспомнили?

— Да.

— Океания всегда воевала с Остазией. С первого дня вашей жизни, с первого дня истории война шла без перерыва — все та же война. Это вы помните?

— Да.

— Одиннадцать лет назад вы сочинили легенду о троих людях, приговоренных за измену к смертной казни. Выдумали, будто видели клочок бумаги, доказывавший их невиновность. Такой клочок бумаги никогда не существовал. Это был ваш вымысел, а потом вы в него поверили. Вспомнили?

— Да.

— Только что я показывал вам пальцы. Вы видели пять пальцев. Вы это помните?

— Да.

Личжэн показал ему левую руку, спрятав большой палец.

— Пять пальцев. Вы видите пять пальцев?

— Да.

И он их видел, одно мимолетное мгновение, до того, как в голове у него все стало на свои места. Он видел пять пальцев и никакого искажения не замечал. Потом рука приняла естественный вид, и разом нахлынули прежний страх, ненависть, замешательство. Но был такой период — он не знал, долгий ли, может быть, полминуты, — светлой определенности, когда каждое новое внушение Личжэна заполняло пустоту в голове и становилось абсолютной истиной, когда два и два так же легко могли стать тремя, как и пятью, если требовалось.

— Теперь вы по крайней мере понимаете, — сказал Личжэн, — что это возможно.

— Да, — отозвался Егор.

Личжэн с удовлетворенным видом встал. Егор увидел, что слева человек в белом сломал ампулу и набирает из нее в шприц. Личжэн с улыбкой обратился к Егору.

— Прежде чем мы закончим беседу, вы можете задать мне несколько вопросов, если хотите.

— Любые вопросы?

— Какие угодно. — Он увидел, что Егор скосился на шкалу. — Отключено. Ваш первый вопрос?

— Что вы сделали с Юлией? — спросил Егор.

Личжэн снова улыбнулся.

— Она предала вас, Егор. Сразу, безоговорочно. Мне редко случалось видеть, чтобы кто-нибудь так живо шел нам навстречу. Вы бы ее сейчас вряд ли узнали. Все ее бунтарство, лживость, безрассудство, испорченность — все это выжжено из нее. Это было идеальное обращение, прямо для учебников.

— Вы ее пытали?

На это Личжэн не ответил.

— Следующий вопрос, — сказал он.

— Великий Кормчий существует?

— Конечно, существует. Великий Кормчий — олицетворение партии.

— И никогда не умрет?

— Конечно, нет. Он вечен, как партия. Следующий вопрос.

— Братство существует?

— А этого, Егор, вы никогда не узнаете. Даже если мы решим выпустить вас, когда закончим, и вы доживете до девяноста лет, все равно не узнаете, как ответить на этот вопрос. Сколько вы живете, столько и будете биться над этой загадкой.

Егор лежал молча. Он так и не задал вопроса, который первым пришел ему в голову. Он должен его задать, но язык отказывался служить ему. На лице Личжэна как будто промелькнула насмешка. Даже очки у него блеснули иронически. Он знает, вдруг подумал Егор, знает, что я хочу спросить! И тут же у него вырвалось:

— Что делают в комнате 451?

Лицо Личжэна не изменило выражения. Он сухо ответил:

— Узнаете со временем.

Сделав пальцем знак человеку в белом, он отошёл в сторону. Беседа, очевидно, подошла к концу. В руку Егору воткнулась игла. И почти сразу тот уснул глубоким сном.

Глава 21.

— В вашем восстановлении три этапа, — сказал Личжэн, — Учеба, понимание и приятие. Пора перейти ко второму этапу.

Как всегда, Егор лежал на спине. Но захваты держали его не так туго. Они по-прежнему притягивали его к койке, однако он мог слегка сгибать ноги в коленях, поворачивать голову влево и вправо и поднимать руки от локтя. И шкала с рычагом не внушала прежнего ужаса. Если он соображал быстро, то мог, избежать разрядов; теперь Личжэн брался за рычаг чаще всего тогда, когда был недоволен его глупостью. Порою все собеседование проходило без единого удара. Сколько их было, он уже не мог запомнить. Весь этот процесс тянулся долго — наверно, уже не одну неделю, — а перерывы между беседами бывали иногда в несколько дней, а иногда час-другой.

— Итак, вы прочли книгу Моуцзы, — полуутвердительно произнёс Личжэн, — по крайней мере какие-то главы. Прочли вы в ней что-нибудь такое, чего не знали раньше?

— Вы ее читали? — сказал Егор.

— Я ее писал. Вернее, участвовал в написании. Как вам известно, книги не пишутся в одиночку.

— То, что там сказано, — правда?

— В описательной части — да. Предложенная программа — вздор. Тайно накапливать знания... просвещать массы... затем восстание джоберов... свержение партии. Вы сами догадывались, что там сказано дальше. Джоберы никогда не восстанут — ни через тысячу лет, ни через миллион. Они не могут восстать. Причину вам объяснять не надо; вы сами знаете. И если вы тешились мечтами о вооруженном восстании — оставьте их. Никакой возможности свергнуть партию нет. Власть партии — навеки. Возьмите это за отправную точку в ваших размышлениях.

Личжэн подошел ближе к койке.

— Навеки! — повторил он. — А теперь скажите мне, для чего мы держимся за власть. Каков побудительный мотив? Говорите же, — приказал он молчавшему Егору.

Тем не менее Егор медлил. Он заранее знал, что скажет Личжэн: что партия ищет власти не ради нее самой, а ради блага большинства. Ищет власти, потому что люди в массе своей — слабые, трусливые создания, они не могут выносить свободу, не могут смотреть в лицо правде, поэтому ими должны править и систематически их обманывать те, кто сильнее. Что партия — вечный опекун слабых, преданный идее орден, который творит зло во имя добра, жертвует собственным счастьем ради счастья других.

— Вы правите нами для нашего блага, — слабым голосом сказал он. — Вы считаете, что люди не способны править собой, и поэтому...

Он вздрогнул и чуть не закричал. Боль пронзила его тело.

— Глупо! — сказал Личжэн . — Я ожидал от вас лучшего ответа.

Он отвел рычаг обратно и продолжал:

— Теперь я сам отвечу на этот вопрос. Вот как. Партия стремится к власти исключительно ради нее самой. Нас не занимает чужое благо, нас занимает только власть. Власть — не средство; она — цель. Диктатуру учреждают не для того, чтобы охранять революцию; революцию совершают для того, чтобы установить диктатуру. Теперь вы меня понимаете?

Егор был поражен, и уже не в первый раз, усталостью на лице Личжэна. Оно было сильным, мясистым и грубым, в нем виден был ум и сдерживаемая страсть, перед которой он чувствовал себя бессильным; но это было усталое лицо. Под глазами набухли мешки, и кожа под скулами обвисла. Личжэн наклонился к нему — нарочно приблизил утомленное лицо.

— Вы думаете, — сказал он, — что лицо у меня старое и усталое. Вы думаете, что я рассуждаю о власти, а сам не в силах предотвратить даже распад собственного тела. Неужели вы не понимаете, Егор, что индивид — всего лишь клетка? Ни один организм не заметит гибели клетки, они ежедневно отмирают тысячами. Да, каждый человек обречен умереть, и это его самый большой изъян. Но если он может полностью, без остатка подчиниться, если он может отказаться от себя, если он может раствориться в партии так, что сам станет партией, тогда он всемогущ и бессмертен. Однако мы уклонились от темы. Подлинная власть, власть, за которую мы должны сражаться день и ночь, — это власть не над предметами, а над людьми. Как, по-вашему, человек утверждает свою власть над другими?

Егор подумал.

— Заставляя его страдать, — сказал он.

— Совершенно верно. Заставляя его страдать. Послушания недостаточно. Если человек не страдает, как вы можете быть уверены, что он исполняет вашу волю, а не свою собственную? Власть состоит в том, чтобы причинять боль и унижать. В том, чтобы разорвать сознание людей на куски и составить снова в таком виде, в каком вам угодно. Теперь вам понятно, какой мир мы создаем? Он будет полной противоположностью тем глупым утопиям, которыми тешились прежние реформаторы. В нашем мире не будет иных чувств, кроме страха, гнева, торжества и самоуничижения. Все остальные мы истребим. Не будет иной верности, кроме партийной верности. Не будет иной любви, кроме любви к Великому кормчему. Не будет иного смеха, кроме победного смеха над поверженным врагом. Не будет различия между уродливым и прекрасным. С разнообразием удовольствий мы покончим. Но всегда — запомните, Егор, — всегда будет опьянение властью, и чем дальше, тем сильнее, тем острее. Всегда, каждый миг, будет пронзительная радость победы, наслаждение оттого, что наступил на беспомощного врага. Если вам нужен образ будущего, вообразите сапог, топчущий лицо человека.

Он умолк, словно ожидая, что ответит Егор. Егору опять захотелось зарыться в койку. Он ничего не мог сказать. Сердце у него стыло. Личжэн продолжал:

— И помните, что это — навечно. Лицо для топтания всегда найдется. Всегда найдется еретик, враг общества, для того чтобы его снова и снова побеждали и унижали. Никогда не прекратятся шпионство, предательства, аресты, пытки, казни, исчезновения. Это будет мир террора — в такой же степени, как мир торжества. Чем могущественнее будет партия, тем она будет нетерпимее; чем слабее сопротивление, тем суровее деспотизм. Моуцзы и его ереси будут жить вечно. Их будут громить, позорить, высмеивать, оплевывать — а они сохранятся. Эта драма будет разыгрываться снова и снова, и с каждым поколением — все изощреннее. Очередной еретик будет здесь кричать от боли, сломленный и жалкий, а в конце, спасшись от себя, раскаявшись до глубины души, сам прижмется к нашим ногам. Вот какой мир мы построим, Егор. От победы к победе, за триумфом триумф и новый триумф. Вижу, вам становится понятно, какой это будет мир. Но в конце концов вы не просто поймете. Вы примете его, будете его приветствовать, станете его частью.

Егор немного опомнился и без убежденности возразил:

— Вам не удастся.

— Что вы хотите сказать?

— Вы не сможете создать такой мир, какой описали. Это невозможно.

— Почему?

— Невозможно построить цивилизацию на страхе, ненависти и жестокости. Она не устоит.

— Почему?

— Она нежизнеспособна. Что-то вас победит. Жизнь победит.

— Жизнью мы управляем, Егор, на всех уровнях. Вы воображаете, будто существует нечто, называющееся человеческой натурой, и она возмутится тем, что мы творим, — восстанет. Но человеческую натуру создаем мы. Люди бесконечно податливы. А может быть, вы вернулись к своей прежней идее, что восстанут и свергнут нас джоберы или рабы? Выбросьте это из головы. Они беспомощны, как скот. Человечество — это партия. Остальные ничего не значат.

— Все равно. В конце концов они вас победят. Рано или поздно поймут, кто вы есть, и разорвут вас в клочья.

— Вы уже видите какие-нибудь признаки? Или какое-нибудь основание для такого прогноза?

— Нет. Я просто верю. Я знаю, что вас ждет крах. Есть что-то во вселенной, не знаю... какой-то дух, какой-то принцип, и вам его не одолеть,

— И что же за принцип нас победит?

— Не знаю. Человеческий дух.

— И себя вы считаете человеком?

— Да.

— Встаньте с кровати.

Захваты сами собой открылись. Егор опустил ноги на пол и неуверенно встал.

— Что ж, посмотрим, что вы скажете, когда увидите себя со стороны. Разденьтесь.

Егор развязал бечевку, державшую комбинезон. Молнию из него давно вырвали. Он не мог вспомнить, раздевался ли хоть раз догола с тех пор, как его арестовали. Под комбинезоном его тело обвивали грязные желтоватые тряпки, в которых с трудом можно было узнать остатки белья. Спустив их на пол, он увидел в дальнем углу комнаты трельяж. Он подошел к зеркалам и замер. У него вырвался крик.

— Ну-ну, — сказал Личжэн. — Станьте между створками зеркала. Полюбуйтесь на себя и сбоку.

Егор замер от испуга. Из зеркала к нему шло что-то согнутое, серого цвета, скелетообразное. Существо это пугало даже не тем, что Егор признал в нем себя, а одним своим видом. Он подошел ближе к зеркалу. Казалось, что он выставил лицо вперед, — так он был согнут. Измученное лицо арестанта с шишковатым лбом, лысый череп, загнутый нос и словно разбитые скулы, дикий, настороженный взгляд. Щеки изрезаны морщинами, рот запал. Да, это было его лицо, но ему казалось, что оно изменилось больше, чем он изменился внутри. Вдобавок довольно сильно облысел. Сперва ему показалось, что и поседел вдобавок, но это просто череп стал серым. Серым от старой, въевшейся грязи стало у него все — кроме лица и рук. Там и сям из-под грязи проглядывали красные шрамы от побоев. Но больше всего его испугала худоба. Ребра, обтянутые кожей, грудная клетка скелета; ноги усохли так, что колени стали толще бедер. Теперь он понял, почему Личжэн велел ему посмотреть на себя сбоку. Еще немного и тощие плечи сойдутся, грудь превратилась в яму; тощая шея сгибалась под тяжестью головы. Если бы его спросили, он сказал бы, что это — тело семидесятилетнего старика, страдающего неизлечимой болезнью.

— Вы иногда думали, — сказал Личжэн, — что мое лицо — лицо члена внутренней партии — выглядит старым и потрепанным. А как вам ваше лицо?

Он схватил Егора за плечо и повернул к себе.

— Посмотрите, в каком вы состоянии! — сказал он. — Посмотрите, какой отвратительной грязью покрыто ваше тело. Посмотрите, сколько грязи между пальцами на ногах. Вы знаете, что от вас воняет козлом? Вы уже, наверно, принюхались. Посмотрите, до чего вы худы. Видите? Я могу обхватить ваш бицепс двумя пальцами. Я могу переломить вам шею, как морковку. Знаете, что с тех пор, как вы попали к нам в руки, то потеряли двадцать пять килограммов? У вас даже волосы вылезают. Смотрите! — Он схватил Егора за волосы и вырвал клок.

— Откройте рот. Девять... десять, одиннадцать зубов осталось. Сколько было, когда вы попали к нам? Да и оставшиеся во рту не держатся.

Двумя пальцами он залез Егору в рот. Десну пронзила боль. Личжэн вырвал передний зуб с корнем. Он кинул его в угол камеры.

— Вы гниете заживо, — сказал он, — разлагаетесь. Что вы такое? Мешок слякоти. Ну-ка, повернитесь к зеркалу еще раз. Если вы человек — таково человечество. А теперь одевайтесь.

Медленно, непослушными руками, Егор стал натягивать одежду. До сих пор он будто и не замечал, худобы и слабости. Одно вертелось в голове: он не представлял себе, что находится здесь так давно. И вдруг, когда он наматывал на себя тряпье, ему стало жалко погубленного тела. Не соображая, что делает, он упал на маленькую табуретку возле кровати и расплакался. Он сознавал свое уродство, сознавал постыдность этой картины: живой скелет в грязном белье сидит и плачет под ярким белым светом; но он не мог остановиться. Личжэн положил ему руку на плечо, почти ласково.

— Это не будет длиться бесконечно, — сказал он. — Вы можете прекратить это когда угодно. Все зависит от вас.

— Это вы! — всхлипнул Егор. — Вы довели меня до такого состояния,

— Нет, Егор, вы сами себя довели. Вы пошли на это, когда противопоставили себя партии. Все это уже содержалось в вашем первом поступке. И вы предвидели все, что с вами произойдет.

Помолчав немного, он продолжал:

— Мы били вас, Егор. Мы сломали вас. Вы видели, во что превратилось ваше тело. Ваш ум в таком же состоянии. Не думаю, что в вас осталось много гордости. Вас пинали, пороли, оскорбляли, вы визжали от боли, вы катались по полу в собственной крови и рвоте. Вы скулили о пощаде, вы предали все и вся. Как по-вашему, может ли человек дойти до большего падения, чем вы?

Егор перестал плакать, но слезы еще сами собой текли из глаз. Он поднял лицо к Личжэну.

— Я не предал Юлию, — сказал он.

Личжэн посмотрел на него задумчиво.

— Да, — сказал он, — да. Совершенно верно. Вы не предали Юлию.

Пусть Личжэн и враг, но по крайней мере умный враг. Любой другой сразу возразил бы, что Юлию он предал. Ведь чего только не вытянули из него под пыткой! Он рассказал им все, что о ней знал, — о ее привычках, о ее характере, о ее прошлом; в мельчайших деталях описал все их встречи, все, что он ей говорил и что она ему говорила, их ужины с провизией, купленной на черном рынке, их любовную жизнь, их невнятный заговор против партии — все. Однако в том смысле, в каком он сейчас понимал это слово, он Юлию не предал. Он не перестал ее любить; его чувства к ней остались прежними. Личжэн понял это без всяких объяснений.

— Что ж, — задумчиво произнёс он, — небольшую передышку вы этим заслужили.

Глава 22.

Ему и впрямь предоставили передышку. Он постепенно поправлялся и чувствовал себя лучше с каждым днем — если имело смысл говорить о днях.

Как и раньше, в камере горел белый свет и слышалось гудение, но сама камера была чуть удобнее прежних. Тут можно было сидеть на табурете, а дощатая лежанка была с матрасом и подушкой. Его сводили в баню, а потом довольно часто позволяли мыться в шайке. Выдали новое белье. Оставшиеся зубы ему вырвали и сделали протезы.

Прошло, наверно, несколько недель или месяцев. При желании он мог бы вести счет времени, потому что кормили его теперь как будто бы регулярно. Он пришел к выводу, что кормят его три раза в сутки; иногда спрашивал себя без интереса, днем ему дают есть или ночью. Еда была на удивление хорошая, каждый третий раз — мясо.

Ещё он получил белую грифельную доску с привязанным к углу огрызком карандаша. Сперва он ею не пользовался. Он пребывал в полном оцепенении даже бодрствуя. Он мог пролежать от одной еды до другой, почти не шевелясь, и промежутки сна сменялись мутным забытьем, когда даже глаза открыть стоило больших трудов. Он давно привык спать под ярким светом, бьющим в лицо. Разницы никакой, разве что сны были более связные. Сны все это время снились часто — и всегда счастливые сны. Он был в Золотой стране или сидел среди громадных, великолепных, залитых солнцем руин с матерью, сестрой, Юлией, — ничего не делал, просто сидел на солнце и разговаривал о чем-то мирном. А наяву если у него и бывали какие мысли, то по большей части о снах. Теперь, когда болевой стимул исчез, он как будто потерял способность совершить умственное усилие. Он не скучал; ему не хотелось ни разговаривать, ни чем-нибудь отвлечься. Он был вполне доволен тем, что он один и его не бьют и не допрашивают, что он не грязен и ест досыта.

Со временем спать он стал меньше, но по-прежнему не испытывал потребности встать с кровати. Хотелось одного: лежать спокойно и ощущать, что телу возвращаются силы. Он трогал себя пальцем, чтобы проверить, не иллюзия ли это, в самом ли деле у него округляются мускулы и расправляется кожа. Наконец он вполне убедился, что полнеет: бедра у него теперь были определенно толще колен. После этого, с неохотой поначалу, он стал регулярно упражняться. Вскоре он мог пройти уже три километра — отмеряя их шагами по камере, и согнутая спина его понемногу распрямлялась. Он попробовал более трудные упражнения и, к изумлению и унижению своему, выяснил, что почти ничего не может. Передвигаться мог только шагом, табуретку на вытянутой руке держать не мог, на одной ноге стоять не мог — падал. Он присел на корточки и едва сумел встать, испытывая мучительную боль в икрах и бедрах. Он лег на живот и попробовал отжаться на руках. Безнадежно: не мог даже грудь оторвать от пола. Но еще через несколько дней — через несколько обедов и завтраков — он совершил и этот подвиг. И еще через какое-то время стал отжиматься по шесть раз подряд. Он даже начал гордиться своим телом, а иногда ему верилось, что и лицо принимает нормальный вид. Только тронув случайно свою лысую голову, вспоминал он морщинистое, разрушенное лицо, которое смотрело на него из зеркала.

Ум его отчасти ожил. Он садился на лежанку спиной к стене, положив на колени грифельную доску, и пытался заниматься самообразованием. Карандаш в пальцах казался толстым и неуклюжим. Он начал записывать то, что ему приходило в голову. Сперва большими корявыми буквами написал:

СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО

А под этим почти сразу же:

2 x 2 = 5

Но тут наступила заминка. После недолгих колебаний он стёр цифру "5" и нарисовал "4". В его сознании словно боролись две силы, и вторая требовала зачеркнуть "4" и написать обратно "5". Та же сила призывала его сдаться, уговаривала: бунтовать нет смысла, лишь себе хуже сделаешь. Не верить собственным глазам и сомневаться в очевидном — вот подлинное безумие, возражала ей первая сила. Если партия говорит, что Земля плоская или лед тяжелее воды — не верь этому. Ведь ты прекрасно знаешь, как на самом деле. И все время его занимал вопрос, чем же всё закончится. Его могут годами держать его в одиночной камере; могут отправить в лагерь или даже ненадолго выпустить, восстановив рейтинг — и такое случалось. Возможно, что вся драма ареста и допросов будет разыграна сызнова — надолго ли тогда его хватит?

В один прекрасный день — впрочем, "день" — неправильное слово; это вполне могло быть и ночью, — он погрузился в странное, глубокое забытье. Все было заглажено, улажено, урегулировано. Тело его стало здоровым и крепким. Он ступал легко, радуясь движению, и, кажется, шел под солнцем. Это было уже не в длинном белом коридоре министерства любви; он находился в огромном солнечном проходе, в километр шириной, и двигался по нему как будто в наркотическом бреду. Он был в Золотой стране, шел тропинкой через старый выщипанный кроликами луг. Под ногами пружинил дерн, а лицо ему грело солнце. На краю луга чуть шевелили ветвями вязы, а где-то дальше был ручей, и там, в зеленых заводях под ветлами стояла плотва.

Он вздрогнул и очнулся в ужасе. Между лопатками выступил пот. Он услышал свой крик:

— Юлия! Юлия! Юлия, моя любимая! Юлия!

У него было полное впечатление, что она здесь, И не просто с ним, а как будто внутри его. Словно стала составной частью его тела. В этот миг он любил ее гораздо сильнее, чем на воле, когда они были вместе. И он знал, что она где-то есть, живая, и нуждается в его помощи.

Он снова лег и попробовал собраться с мыслями. Сейчас он услышит топот башмаков за дверью. Теперь они поймут, что он подчинился партии лишь внешне, но по-прежнему ее ненавидит. И всё начнётся сначала. Он провел ладонью по лицу, чтобы яснее представить себе, как оно теперь выглядит. В щеках залегли глубокие борозды, скулы заострились, нос показался приплюснутым. Вдобавок он в последний раз видел себя в зеркале до того, как ему сделали зубы. Трудно сохранить непроницаемость, если не знаешь, как выглядит твое лицо. Во всяком случае, одного лишь владения мимикой недостаточно. Впервые он осознал, что, если хочешь сохранить секрет, надо скрывать его и от себя.

Стальная дверь с лязгом распахнулась. В камеру вошел Личжэн. За ним — офицер с восковым лицом и надзиратели в черном.

— Встаньте, — сказал Личжэн. — Подойдите сюда.

Егор встал против него. Личжэн сильными руками взял Егора за плечи и пристально посмотрел в лицо.

— Вы думали меня обмануть, — сказал он. — Это было глупо. Стойте прямо. Смотрите мне в глаза. И скажите, только помните: не лгать, ложь от меня не укроется, это вам известно, — как вы на самом деле относитесь к Великому кормчему?

— Я его ненавижу.

— Вы его ненавидите. Хорошо. Тогда для вас настало время сделать последний шаг. Вы должны любить Великого кормчего. Повиноваться ему мало; вы должны его любить.

Он отпустил плечи Егора, слегка толкнув его к надзирателям.

— В комнату 451, — сказал он.

Помещение, куда его привели, было просторнее почти всех его прежних камер. Но он не замечал подробностей обстановки. Успел заметить только два столика прямо перед собой, оба с зеленым сукном. Один стоял метрах в двух; другой подальше, у двери. Его привязали к креслу так туго, что не мог пошевелить даже головой. Голову держало сзади что-то вроде мягкого подголовника, и смотреть он мог только вперед. Он был один, потом дверь открылась и вошел Личжэн.

— Вы однажды спросили, что делают в комнате 451. Здесь то, что хуже всего на свете, — зловеще начал он.

Дверь снова открылась. Надзиратель внес что-то проволочное, то ли корзинку, то ли клетку. Он поставил эту вещь на дальний столик. Личжэн мешал разглядеть, что это за вещь.

— То, что хуже всего на свете, — сказал Личжэн, — разное для разных людей. Это может быть погребение заживо, смерть на костре, или в воде, или на колу. А иногда это какая-то вполне ничтожная вещь, даже не смертельная.

Он отошел в сторону, и Егор разглядел, что стоит на столике. Это была продолговатая клетка с ручкой наверху для переноски. К торцу было приделано что-то вроде мелкоячеистой металлической сетки. Хотя до клетки было метра три или четыре, Егор увидел, что находится в ней. То были змеи.

— Для вас, — сказал Личжэн, — хуже всего на свете змеи.

Дрожь предчувствия, страх перед неведомым Егор ощутил еще в ту секунду, когда разглядел клетку. А сейчас он понял, что означает сетка в торце. У него схватило живот.

— Вы этого не сделаете! — крикнул он высоким надтреснутым голосом. — Как можно?

— Помните, — сказал Личжэн, — тот миг паники, который бывал в ваших снах? Перед вами стена мрака, а за ней что-то ужасное. В глубине души вы знали, что скрыто за стеной, но не решались себе признаться. Там были змеи.

— Чего вы от меня хотите? — воскликнул Егор, пытаясь совладать с голосом.

Личжэн не дал прямого ответа. Напустив на себя менторский вид, как иногда с ним бывало, он задумчиво смотрел вдаль, словно обращался к слушателям за спиной Егора.

— Боли самой по себе, — начал он, — иногда недостаточно. Бывают случаи, когда индивид сопротивляется боли до смертного мига. Но для каждого человека есть что-то непереносимое, немыслимое. На уровне инстинкта, которого нельзя ослушаться. То же самое — со змеями. Для вас они непереносимы. Это та форма давления, которой вы не можете противостоять, даже если бы захотели. Вы сделайте то, что от вас требуют.

— Но что, что требуют? Как я могу сделать, если не знаю, что от меня надо?

Личжэн взял клетку и перенес к ближнему столику. Аккуратно поставил ее на сукно. Егор слышал гул крови в ушах. Ему казалось сейчас, что он сидит в полном одиночестве. Он посреди громадной безлюдной равнины, в пустыне, залитой солнечным светом, и все звуки доносятся из бесконечного далека. Три пёстрые змеи, каждая в метра полтора длиной, поглядывали на него бусинками чёрных глаз и высовывали наружу раздвоенные язычки. Интересно, ядовиты они или нет? И если да, насколько опасен их яд? Но даже если неядовиты, от одной мысли о их прикосновении к коже становилось дурно.

— Змеи, как вам известно, хитрые и коварные создания, — Личжэн по-прежнему обращался к невидимой аудитории, — способные терпеливо поджидать в засаде свою добычу, чтобы одним молниеносным броском схватить и проглотить её. Они абсолютные хищники, не питающиеся ничем иным, кроме живой плоти. Да, мало кому из них, за исключением гигантского питона и анаконды, по силам справиться с человеком напрямую. Но у них есть и иное оружие, куда более действенное. Вы знаете, что от укуса некоторых змей человек умирает буквально в течение пяти минут, причём в страшных мучениях? Змей невозможно приручить, их бессмысленно разводить, как домашний скот, и между ними и человеком никогда не было и не будет ничего общего. Страх перед ними заложен буквально в генах, и передаётся по наследству вот уже многие миллионы лет. Знаете историю, когда в вольер с компанией шимпанзе, выросших в неволе и никогда не видевших змей, запустили безобидного ужа? Обезьяны мгновенно оказались на деревьях и не слезали оттуда, пока смотритель не забрал от них ужа и не унёс с собой. Что ж, посмотрим, долго ли вы сумеете противостоять своим инстинктам.

Вместе с клеткой он подошёл совсем близко. Змеи подняли головы и угрожающе зашипели. В исступлении Егор попробовал вырваться из кресла. Напрасно: все части тела и даже голова были намертво закреплены.

— Как видите, они раздражены, вдобавок голодны. Нет, кушать они вас не станут, просто слегка покусают. Поскольку воспринимают вас как источник своего беспокойства. И, более того, улавливают ваш страх, пробуждающий в них охотничий инстинкт. Поэтому, когда я приставлю клетку к вашему телу и приоткрою крышку, они мгновенно ринутся в атаку.

Клетка приблизилась почти вплотную. Змеи настороженно замерли и, казалось, пытались гипнотизировать своим взглядом. Егор яростно боролся с паникой. Думать, даже если осталась только секунда. Думать — только на это надежда. Рвотная спазма подступила к горлу, и он почти потерял сознание. Все исчезло в черноте, из которой его вырвала мысль. Есть один-единственный путь к спасению. Надо поставить другого человека, тело другого человека, между собой и змеями. И есть только один человек, на которого он может перевалить свое наказание, — только он может заслонить его от змей. И он исступленно закричал:

— Отдайте им Юлию! Не меня! Юлию! Пусть искусают её! Не меня! Юлию!

Он падал спиной в бездонную глубь, прочь от змей. Он все еще был пристегнут к креслу, но проваливался сквозь пол, сквозь стены здания, сквозь землю, сквозь океаны, сквозь атмосферу, в космос, в межзвездные бездны — все дальше и дальше. Его отделяли от них уже световые годы, хотя Личжэн по-прежнему стоял рядом. Но сквозь тьму, объявшую его, он услышал, как шипение змей постепенно удаляется.

Глава 23.

"Под сиренью" было безлюдно. Косые желтые лучи солнца падали через окно на пыльные крышки столов. Было пятнадцать часов — время затишья. Из "зомбоящиков" лилась бодрая музыка.

Егор сидел в своем углу, уставясь в пустой стакан. Время от времени он поднимал взгляд на громадное лицо, наблюдавшее за ним со стены напротив. ВЕЛИКИЙ КОРМЧИЙ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, гласила подпись. Без зова подошел официант, наполнил его стакан водкой и добавил несколько капель из другой бутылки с трубочкой в пробке. Это был раствор сахарина с персиковым привкусом — фирменный напиток заведения.

Егор прислушался к видеокрану. Сейчас передавали только музыку, но с минуты на минуту можно было ждать специальной сводки из министерства мира. Сообщения с африканского фронта поступали крайне тревожные. С самого утра он то и дело с беспокойством думал об этом. Флот Океании, базировавшийся на Мадагаскаре и Сейшеловых островах, замкнул кольцо блокады вокруг Африки, угрожая отрезать находившиеся на континенте войска Остазии от коммуникаций и взять их в осаду, а в перспективе полностью уничтожить.

Странное чувство — не страх, а скорее какое-то беспредметное волнение — вспыхнуло в нем, а потом потухло. Он перестал думать о войне. Теперь он мог задержать мысли на каком-то одном предмете не больше чем на несколько секунд. Он взял стакан и залпом выпил. Пойло было отвратительное. Персик с сахарином не мог перебить унылый маслянистый привкус водки, и поневоле Егор скривился от отвращения. Но так было легче забыться и не вспоминать пережитое. Официант, опять без зова, принес шахматы и свежий выпуск "Истины", раскрытый на шахматной задаче. Затем, увидев, что стакан пуст, вернулся с бутылкой водки и налил. Заказы можно было не делать. Обслуга знала его привычки. Шахматы неизменно ждали его и свободный столик в углу; даже когда кафе наполнялось народом, он занимал его один — никому не хотелось быть замеченным в его обществе. Ему даже не приходилось подсчитывать, сколько он выпил. Время от времени ему подавали грязную бумажку и говорили, что это счет, но у него сложилось впечатление, что берут меньше, чем следует. Если бы они поступали наоборот, его бы это тоже не взволновало. Ему дали должность — синекуру — и платили больше, чем на прежнем месте.

Музыка в видеокране смолкла, вступил голос. Егор поднял голову и прислушался. Но передали не сводку с фронта. Сообщало министерство изобилия. Оказывается, в прошлом квартале план десятой трехлетки по картофелю и рису перевыполнен на двадцать восемь процентов.

Он глянул на шахматную задачу и расставил фигуры. Это было хитрое окончание с двумя конями. "Белые начинают и дают мат в два хода". Хотя Мисник как-то утверждал — в былые времена и чёрным давали шанс на выигрыш. Но где теперь Мисник? Даже если жив и отправлен в один из лагерей, вряд ли они увидятся вновь.

Видеокран смолк, а потом другим, гораздо более торжественным тоном сказал: "Внимание: в пятнадцать часов тридцать минут будет передано важное сообщение! Известия чрезвычайной важности. Слушайте нашу передачу. В пятнадцать тридцать!" Снова пустили бодрую музыку.

Сердце у него сжалось. Это — сообщение с фронта; инстинкт подсказывал ему, что новости будут плохие. Если окружённую группировку удастся уничтожить, — а сомнений в этом почему-то не возникало никаких, — Океания сможет перебросить войска в Южную Азию, зайдя Остазии в тыл. Он зрительно представил себе орды океанийских солдат с каменными лицами и закатанными по локоть рукавами гимнастёрок, марширующих по дорогам Вьетнама и Индии. Чем всё это может закончиться? Машинально он переставил белого коня в другой угол доски, потом вернул на место, но никак не мог сосредоточиться на задаче. Мысли опять ушли в сторону. Почти бессознательно он вывел пальцем на пыльной крышке стола:

2 x 2 = 8

"Они не могут в тебя влезть", — сказала Юлия. Но, похоже, им удалось это сделать. "То, что делается с вами здесь, делается навечно", — сказал Личжэн. Наверное, в чём-то он был прав.

Он ее видел; даже разговаривал с ней. Это ничем не грозило. Инстинкт подсказывал, что теперь его делами почти не интересуются. Если бы кто-то из них двоих захотел, они могли бы условиться о новом свидании. А встретились они случайно. Произошло это в парке, в пронизывающий, мерзкий февральский денек, когда земля была как железо, и вся трава казалась мертвой. Егор шел торопливо, с озябшими руками, и вдруг метрах в десяти увидел ее. Она разительно переменилась, но непонятно было, в чем эта перемена заключается. Они разошлись как незнакомые; потом он повернул и нагнал ее, хотя и без особой охоты. Он знал, что это ничем не грозит, никому они не интересны. Она не заговорила. Она свернула на газон, словно желая избавиться от него, но через несколько шагов как бы примирилась с тем, что он идет рядом. Вскоре они очутились среди корявых голых кустов, не защищавших ни от ветра, ни от посторонних глаз. Остановились. Холод был лютый. Он обнял ее за талию.

Камеры рядом не было, возможно, присутствовали скрытые микрофоны: кроме того, их могли увидеть. Но это не имело значения. Они спокойно могли бы лечь на землю и заняться чем угодно. При одной мысли об этом у него мурашки поползли по спине. Она никак не отозвалась на объятье, даже не попыталась освободиться. Теперь он понял, что в ней изменилось. Её тело словно стало неживым.

Он даже не попытался поцеловать ее, и оба продолжали молчать. Когда они уже выходили из ворот, она впервые посмотрела на него в упор. Это был короткий взгляд, полный боли и сожаления. Они сели на железные стулья, рядом, но не вплотную друг к другу. Он понял, что сейчас она заговорит.

— Я предала тебя, — сказала она без обиняков.

— Я предал тебя, — в тон ответил он.

Она снова взглянула на него с сожалением.

— Иногда, — сказала она, — тебе угрожают чем-то таким, чего ты не можешь перенести, о чем не можешь даже подумать. И тогда ты говоришь: "Не делайте этого со мной, сделайте с кем-нибудь другим". А потом ты можешь притворяться перед собой, что это была только уловка, на самом деле ты этого не хотела. Однако когда это происходит, желание у тебя именно такое. Ты думаешь, что другого способа спастись нет, ты согласна спастись, подставив другого человека. И тебе плевать на его мучения. Ты думаешь только о себе.

— Думаешь только о себе, — эхом отозвался он.

— А после ты уже по-другому к нему относишься.

— Да, — сказал он, — относишься по-другому.

Говорить было больше не о чем. Молчание почти сразу стало тягостным, да и холод не позволял сидеть на месте. Она пробормотала, что опоздает на поезд в метро, и поднялась.

— Нам надо встретиться еще, — сказал он.

— Да, — согласилась она, — надо встретиться еще.

Он нерешительно пошел за ней, приотстав на полшага. Больше они не разговаривали. Она не то чтобы старалась от него отделаться, но шла быстрым шагом, не давая себя догнать. Он решил, что проводит ее до станции метро, но вскоре почувствовал, что тащиться за ней по холоду бессмысленно и невыносимо. Хотелось не столько даже уйти от Юлии, сколько очутиться в кафе "Под сиренью" — его никогда еще не тянуло туда так, как сейчас. Он затосковал по своему угловому столику с газетой и шахматами, по неиссякаемому стакану джина. Самое главное, в кафе будет тепло. Вскоре их разделила небольшая кучка людей. Он попытался — правда, без большого рвения — догнать ее, потом сбавил шаг, повернул и отправился в другую сторону. Метров через пятьдесят он оглянулся. Народу было мало, но узнать ее он уже не мог.

В музыке, лившейся из видеокрана, что-то изменилось. Появился надтреснутый, глумливый тон, а затем голос запел:

Под развесистым каштаном

Продали средь бела дня —

Я тебя, а ты меня...

У него навернулись слезы. Официант, проходя мимо, заметил, что стакан его пуст, и вернулся с бутылкой водки.

Он поднял стакан и понюхал. С каждым глотком пойло становилось не менее, а только более отвратительным. Но оно стало его стихией. Водка гасила в нем каждый вечер последние проблески мысли, и она же каждое утро возвращала его к жизни. Проснувшись со слипшимися веками, пересохшим ртом и такой болью в спине, какая бывает, наверно, при переломе, он не смог бы даже принять вертикальное положение, если бы рядом с кроватью не стояла наготове бутылка. Первую половину дня он с мутными глазами просиживал перед ней, слушая видеокран. С пятнадцати часов до закрытия пребывал в кафе "Под сиренью". Никому не было до него дела. Изредка, раза два в неделю, он посещал пыльную, заброшенную контору в министерстве правды и немного работал — если это можно назвать работой. Его определили в подкомитет подкомитета, отпочковавшегося от одного из бесчисленных комитетов, которые занимались второстепенными проблемами, связанными с одиннадцатым изданием словаря новояза.

В подкомитете работали еще четверо, со схожей судьбой. Бывали дни, когда они собирались и почти сразу расходились, честно признавшись друг другу, что делать им нечего. Но, случалось, брались за работу рьяно, с помпой вели протокол, составляли длинные меморандумы — ни разу, правда, не доведя их до конца — и в спорах по поводу того, о чем они спорят, забирались в совершенные дебри. А потом жизнь словно уходила из них, и они сидели вокруг стола, глядя друг на друга погасшими глазами, — словно привидения, которые рассеиваются при первом крике петуха.

Видеокран замолчал. Егор снова поднял голову. Сводка? Нет, просто сменили музыку. Интерес его опять потух. Он глотнул пойло и для пробы пошел белым конем. Шах. Но ход был явно неправильный, потому что...

Неожиданно нахлынуло воспоминание. Комната, освещенная свечой, громадная кровать под белым покрывалом, и сам он, мальчик девяти или десяти лет, сидит на полу, встряхивает стаканчик с игральными костями и возбужденно смеется. Мать сидит напротив него и тоже смеется.

Это было, наверно, за месяц до ее исчезновения. Ненадолго восстановился мир в семье, и прежняя любовь к матери ожила на время. Он хорошо помнил тот день: ненастье, проливной дождь, вода струится по оконным стеклам и в комнате сумрак. Двум детям в темной тесной спальне было невыносимо скучно. Егор ныл, капризничал, напрасно требовал еды, слонялся по комнате, стаскивал все вещи с места, пинал обшитые деревом стены, так, что с той стороны стучали соседи, а младшая сестренка то и дело принималась вопить. Наконец мать не выдержала: "Веди себя хорошо, куплю тебе игрушку. Хорошую игрушку" — и в дождь пошла на улицу, в маленький универмаг неподалеку, а вернулась с картонной коробкой — игрой "змейки — лесенки". Набор был изготовлен скверно. Доска в трещинах, кости вырезаны так неровно, что чуть не переворачивались сами собой. Егор смотрел на игру надувшись и без всякого интереса. Но потом мать зажгла огарок свечи, и сели играть на пол. Очень скоро его разобрал азарт, и он уже заливался смехом, и блошки карабкались к победе по лесенкам и скатывались по змейкам обратно, чуть ли не к старту. Они сыграли восемь конов, каждый выиграл по четыре. Маленькая сестренка не понимала игры, она сидела в изголовье и смеялась, потому что они смеялись. До самого вечера они были счастливы втроем, как в первые годы его детства.

Смахнув слезу, он вернулся к шахматам. И вздрогнул, словно его укололи булавкой. Тишину прорезали фанфары. Сводка! Победа! Если перед известиями играют фанфары, это значит — победа. По всему кафе прошел электрический разряд. Даже официанты встрепенулись и навострили уши.

Вслед за фанфарами обрушился неслыханной силы шум. Видеокран лопотал взволнованно и невнятно — его сразу заглушили ликующие крики на улице. Новость обежала город с чудесной быстротой. Сквозь гам прорывались обрывки фраз: "Колоссальный стратегический маневр... безупречное взаимодействие... беспорядочное бегство... противник полностью деморализован... завершение войны стало делом обозримого будущего... победа... величайшая победа в человеческой истории... победа, победа, победа!" Голос из видеокрана все еще сыпал подробностями — о побоище, о пленных, о трофеях, — но крики на улицах немного утихли.

Глава 24.

Внезапная тень сбила ход его мыслей. Кто-то подошел вплотную. Официант принес очередную порцию водки, с тоской подумал Егор, однако ошибся.

-Могу я присесть за ваш столик? — раздался над ним приятный баритон.

Егор поднял голову. Человек. чье лицо было скрыто антибактериальной маской и очками с дымчатыми стеклами, возвышался над ним.

-Наверное, вам лучше найти другое место, — с оттенком грусти произнес Егор.

-Я нисколько вас не побеспокою, — возразил незнакомец и, не дожидаясь разрешения, присел на столик с другой стороны шахматной доски.

-Дело скорее не в вас, а во мне, — пробормотал Егор, не зная, как доходчиво объяснить незнакомцу, что общение с ним чревато неприятными последствиями. Однако тот, казалось, не понял намёка, внимательно вглядываясь в позицию на доске.

-Мне кажется, эта партия ещё не сыграна до конца, — после минутной паузы произнес он.

-Вы так думаете? — слегка растерялся Егор.

-О да, у чёрных определенно есть шанс. Причём не только поправить своё положение, сведя партию вничью, но даже получить определённое преимущество. В иных ситуациях кажется, что выхода нет, но при более внимательном рассмотрении выясняется, что его толком и не искали. Хитрая и изворотливая мышь не только выскользнет из мышеловки, унеся с собой кусок сыра, но и доберётся с ним до норки, проскочив прямо между лап кошки.

-Чисто теоретически такое, наверное, возможно, но в жизни, увы, не случается, — тяжело вздохнув, Егор уставился на доску.

-Да, я понимаю, тяжело смотреть на многие вещи с оптимизмом, побывав в министерстве перевоспитания. Но, если нет желания наложить на себя руки, есть смысл получить от жизни хоть немного удовольствия, не так ли?

Услышанное заставило Егора поднять взор от шахматных фигур и посмотреть на незнакомца более внимательно. Маска и очки затрудняли идентификацию, тем не менее, он мог поклясться — раньше они никогда не встречались. Про пребывание в Минипере догадаться нетрудно — в этом кафе и конкретно за этим столиком иные и не садились. И всё же не оставляло чувство — откуда-то он его знает.

-Жаль, далеко не всем. кто побывал там, удалось выбраться оттуда живым. И не все, кто выбрался, сохранили здоровье и рассудок. Так что в определённом смысле слова вам повезло. Тех, кто сопричастен тайне Братства, они отпускают редко. Потому что прекрасно знают: несмотря ни на что, Братство продолжает существовать.

Егор поневоле вздрогнул. Провокатор! Первым порывом стало встать и немедленно уйти. Хотя, казалось бы, что ещё могло остаться в нём, интересное для них? Однако незнакомец явно предвидел подобную реакцию.

-Пожалуйста, не бойтесь, я не из тайной полиции и не являюсь внештатным осведомителем. И, если согласитесь выслушать меня, узнаете многое не только о Братстве, но и о судьбе ваших родных.

Упоминание о семье слегка охладило разгорячившегося Егора. Разумеется, в партийном архиве, куда стекались сведения о всех членах партии, наверняка имелась информация, неизвестная даже ему. Да, он очень хотел бы узнать, что случилось с его родителями и сестрой. Но подобные сведения наверняка засекречены. Да и зачем кому-либо делиться ими с ним, фактически обреченным?

Незнакомец, похоже, уловил сомнения Егора, поэтому начал, не дожидаясь какой-либо реакции с его стороны:

-Братство действительно было основано Моуцзы — когда осознал, что оставаться при власти ему осталось недолго. Его сторонников по-тихому снимали с постов, а затем отправляли в трудовые лагеря, и он ничего не мог с этим поделать — ВК к тому времени успел подгрести под себя все рычаги влияния. Собрав наиболее преданных соратников, он поручил им быть хранителями Знания и находить тех, кто способен его воспринять. А сам тайно покинул пределы Остазии, не дожидаясь, когда придут и за ним. В изгнании и была написана Книга, которую вам наверняка приходилось читать.

Егор машинально кивнул головой в знак согласия и тут же спохватился:

-А Личжэн утверждал, что именно он написал Книгу.

-Личжэн — предатель, — неожиданно жёстко парировал незнакомец. — Он действительно состоял в Братстве, а потом, желая выслужиться, отправился в Минипер и выдал всех, кого знал. В том числе и вашего отца.

-Моего отца?!?

-Тише, ни к чему привлекать внимание посторонних. Да, ваш отец тоже состоял в Братстве. Занимаемый им в правительстве пост давал неплохие возможности для продвижения идей Братства, поэтому его арест стал для всех для нас тяжёлым ударом.

Уши Егора горели. Так вот почему им пришлось переехать из престижного района на окраину и жить в нищете! Членов семей "изменников родины" всячески третировали, снижая, насколько возможно, их статус. Но что же случилось с его матерью и сестрой?

Незнакомец, жестом отправивший обратно официанта, принесшего очередную порцию водки. тем временем продолжал:

-Незадолго до своего ареста, словно предчувствуя его, он попросил: если с ним что-либо случится, позаботиться о семье. В общем-то, он мог и не говорить этого: Братство не забывает о своих, что бы там не утверждал Личжэн. Когда стало известно, что вашу семью собираются отправить в Шенхин, где на двести тысяч населения приходится три химических комбината, и где даже в солнечные дни сумеречно из-за токсичного смога, был разработан план вашего спасения. К сожалению, в тот момент вас не оказалось дома, но вашу мать и сестру нам удалось вывезти из столицы.

-Значит, они живы! Подумать только, я столько лет считал их погибшими. И даже винил себя в их гибели. Но если так, то где же они теперь?

-Там, где партии до них не дотянуться. На территории Океании.

-Значит, увидеть их мне не суждено...

-Ну почему же? Именно поэтому я здесь. Да, жаль, что нам не удалось встретиться раньше. После попадания в детский дом многие детали вашей биографии были изменены. По сути о том, кто вы на самом деле, мы узнали лишь после вашего попадания в министерство любви. Там у нас есть свой человек, который помог докопаться до истины.

-И вы так спокойно об этом говорите? А вдруг я вновь окажусь там? Даже если не скажу ни слова о нашем знакомстве, камеры наверняка зафиксируют факт встречи. И тогда опасность угрожает и вам тоже.

-Отнюдь. Для сторонних наблюдателей картинка выглядит так: с вами беседует почтенный член внутренней партии и всеми силами пытается наставить вас на путь истинный.

-Неужели обмануть камеры стало так просто? Не приходилось слышать ни о чём подобном. Наверное, государственная тайна.

-Наверняка стала бы ею, если бы подобный гаджет изобрели бы здесь, в Остазии. Увы, там, где нет свободы выражать своё мнение, зато в дефиците элементарные вещи, наука развивается плохо и чаще всего кривобоко. Нет, я вовсе не идеализирую тамошнее общество, но по крайней мере, там никого не преследуют за убеждения. И нет социального рейтинга, фактически разделившего общество Остазии на касты.

-Если верить сводкам официальных новостей, там у них всё плохо, намного хуже, чем здесь.

-Разумеется, на то и нацелена информационная война. А иначе как поддерживать боевой дух на должном уровне? Да, собственно, мне ли говорить об этом, когда вы сами работали в министерстве дезинформации? Могу заверить: там получше, чем здесь. Хотя проблем, конечно, хватает.

Егор ненадолго призадумался. Да, он многое отдал бы за возможность увидеть своих родных, попросить у них прощения. Сестра теперь должно быть совсем взрослая, при встрече он вряд ли узнал бы её. По возрасту они с Юлией почти сверстницы, наверное, легко бы нашли общий язык. Впрочем, о чём он мечтает, их попросту схватят и расстреляют. А с другой стороны, что он теряет? Останься здесь, и рано или поздно его ликвидируют окончательно, само имя его будет стёрто отовсюду и забыто даже теми, кто знал при жизни. Поэтому есть смысл рискнуть.

-Но как я смогу туда попасть? Через границу просто так не переберешься.

-Естественно, вариант с легальным пересечением границы даже с поддельными документами отпадает сразу. Но есть обходные пути, через которые Братство уже многие годы переправляет тех, кому грозит опасность уничтожения.

-Ну хорошо, но как конкретно всё это осуществить? И, — тут Егор запнулся, — возможно ли спасение ещё для одного человека?

-Имеете в виду Юлию? Не удивляйтесь моей осведомлённости, вы ведь шли по одному делу. Что ж, если сумеете её уговорить, думаю, да.

-Я постараюсь. Они не могли вытравить из неё бунтарский дух до конца.

-Тогда сделаем следующим образом. Как только будете готовы, дайте нам знать. Здесь неподалёку есть магазин обуви (Егор кивнул — знаем, мол, такой, там вечно не найдёшь нужный тебе размер). Загляните в него после работы, выберите какую-нибудь пару для примерки. Примерять её не нужно, просто оставьте в примерочной свой мобильный — якобы по рассеянности. Продавец побежит за вами и вернёт вам точно такой же. Не включайте его заранее, дождитесь момента, когда утром следующего дня к подъезду вашего дома будет подан мини-грузовик с тонированными стеклами. и надписью на кузове "Электроприборы". Включение мобильника откроет его дверь, и вы сможете забраться внутрь. Проводник, которого встретите там, расскажет, что делать дальше. Да сопутствует вам удача. Увидимся на той стороне!

Распрощавшись. незнакомец поднялся и покинул кафе. Егор продолжал сидеть за столиком, невидяще глядя на шахматные фигуры. Неужели удастся вырваться из постылой действительности? Там, в застенках министерства любви, он мечтал лишь об одном — чтобы его мучения побыстрее закончились, пусть даже вместе с его существованием. Но теперь, когда есть смысл жить дальше, он продолжит борьбу.

И украдкой он показал язык портрету Великого Кормчего.

 
↓ Содержание ↓
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх