— Я понимаю вас, мой господин. Но здешний университет, по сравнению с виттенбергским, провинциален и дает образование много худшее. Вы полагаете, господин Вагнер вас за это похвалит?
— Он не наказал мне, как поступать без него, и я могу решать сам. Но я хочу сказать, досточтимая госпожа, что вы вольны распоряжаться мной, как пожелаете. Я сделаю для вас все, что в моих силах.
А ведь этого следовало ожидать. Спокойная готовность принять на себя чужую ношу, разве что с излишним пафосом, какого не было в оригинале... Кто сказал, что учитель в учениках повторяет себя верней, чем отец в сыновьях, — говорил правду.
— Пусть будет по-вашему, мой господин. У меня есть предчувствие, что ваша помощь мне понадобится, и я очень признательна вам. Надеюсь, вы позволите мне переговорить с некоторыми людьми о вашем зачислении в университет?
— Благодарю вас, но я хотел бы это сделать сам.
Едва мы распрощались, я отвернула уголок пеленки и взглянула на сына в колыбели. Младенцы спят подолгу и крепко, как выздоравливающие больные, — а есть ли недуг страшнее, чем небытие? — и во сне понемногу приучаются быть.
Листья липы еще не развернулись во всю ширину, и сквозистая крона пропускала солнце — Иоганнес жмурился и скоро должен был проснуться, и вдруг улыбнулся, не размыкая век. Слеза щекотала щеку, сорвалась, упала на сложенное письмо — я и не заметила, что плачу. Вот я и выполнила то, ради чего пускалась в путешествие, — разузнала, как погиб отец. Больше мне не слыхать беззвучного голоса, не внимать издевательствам и шуткам, за которыми почти не видны нежность и смертная тоска.
Мой отец завершил свою третью жизнь, умер, отомстив за себя и за нас. Мой сын только начал жить, а жив ли мой муж, я не ведала. Дом, в котором я узнала счастье, был разорен (ибо Серый Дом был для меня не приютом нечистого, но единственным местом на свете, где я любила и меня любили). Отныне и, может быть, навсегда я вернулась в дом моего детства. Ветер, гоняющий мелкую весеннюю пыль и колыхающий белье, возвратился на круги своя. Мне не было плохо или страшно, но как-то очень ясно — будто я снова глядела в магический кристалл и наконец-то обрела над ним власть.
А ведь мальчишка Карл тоже верит, что Кристоф вернется. Альберто может и лгать, жалея меня, но преданные ученики и любящие женщины одинаково безумны, — этот и вправду верит. Нужна ли мне еще другая помощь от него?
Глава 9.
Господин Майер навещал меня и сына едва ли не через день. Сколько я ни уверяла, что не стоит ему беспокоиться, учитель отвечал, что блюсти здоровье новорожденного — его долг, денег же, разумеется, не брал. И вправду, без него бы я, верно, сошла бы с ума от тревоги за это маленькое существо, пытаясь понять, отчего оно так жалобно кричит: жарко ли, холодно, пеленка натерла или животик болит. Через неделю-другую студенты господина Майера, не застав учителя дома, оставались ожидать его в нашем общем дворе. Там я снова увидела Себастьяна, того самого знатока поэзии и математики, с которым Генрих-Мария так и не успел познакомиться.
Я сидела на скамеечке, держа Иоганнеса на руках, а господин Майер с терпением повивальной бабки объяснял мне, как ловчее его завертывать. Слушала я плохо: мне было неловко перед двумя юношами, что глядели на нас, за учителя более, чем за себя. Его ждут, чтобы поговорить об ученых материях, а он возится с грудным младенцем и его мамашей, по всему видно, что дурой... Наконец Себастьян не выдержал и подошел поближе, с листами, скатанными в трубку. На листах оказались не стихи, а чертежи и формулы. Сидя рядом с учителем, я волей-неволей заглянула в лист и увидела выпуклую линзу и лучи света, обозначенные линиями...
— Тут у вас ошибка, господин мой: не делить, а множить на два.
Себастьян и его приятель уставились на дуру-мамашу, пытаясь понять, не послышалось ли им. Я в ужасе от своей наглости снова взглянула в написанное: не дай Бог, ошиблась я сама. Но нет, все верно. Спасибо покойному батюшке, несообразности в выкладках я видела так ясно, как будто они были выписаны красным вместо черного.
— Вот здесь два должно быть, — я взяла Иоганнеса на локоть и свободной рукой ткнула в лист.
— Почему два? — спросил Себастьян.
— Божьей волей, — безмятежно ответила я, показав на соседнюю строчку. Кровь бросилась студенту в лицо, он уставился в расчеты, а его товарищ смотрел через плечо.
— Верно.
— Да-а... Вы сведущи в тригонометрии, добрая госпожа?
— Слегка, очень немного. Всего год, как я начала заниматься.
— Тогда ваши успехи поразительны.
— А что это за линза? — Я хотела остановить их похвалы, но, кажется, мой вопрос вышел самым настоящим "ударом милосердия". Она еще и оптику знает, эта купчиха с дитем, изобразилось на лице Себастьяна, но вслух он ответил только:
— Эта линза предназначена для улучшения остроты глаза. Не знаю, слыхали вы о таком предмете, как флорентийские стекла?
— Слыхала.
— Вот это и есть такое самое стекло. Я рассчитываю его кривизну...
То, что месяц назад я изготовила для себя пару таких стекол, и что расчеты будут различными, смотря по тому, наденет ли стекла часовой на башне или ученый, читающий книгу (а Себастьян, как я вскоре догадалась, этой разницы пока не успел понять) — все это я оставила при себе; внимательно выслушала все, что он мне поведал, и задала вопрос ненаучный:
— А для кого же вы делаете этот расчет?
— Для доктора Таубе. Он намерен снабжать такими стеклами своих пациентов.
Господина Таубе, доктора медицины, питавшего особый интерес к болезням глаз и расстройствам зрения, я много раз видела в гостях у господина Майера. Именно от него я когда-то впервые услышала, что глаз человека или животного есть линза. Все это нужно было как следует обдумать.
Учитель считал так же. Он-то видел у меня очки и знал, что я сделала их сама. На другой день он опять навестил меня и почти сразу заговорил про оптику: насколько сильно мое пристрастие к этой области математической науки и нет ли у меня желания применить свои способности там, где за это заплатят деньги. Конечно, он все понял и сам сказал, что представит меня господину Таубе. Тот, по словам учителя, встретился с большими трудностями, пытаясь повторить итальянский опыт. Сам он несведущ в математике, люди сведущие не умеют шлифовать стекол, а стекольщики ни за какие деньги не могут взять в толк, что от них требуется: они делают, скажем, лупы для ювелиров и купцов, но проверками по световому пятнышку, по нити и кольцам себя не затрудняют. Кому надо разглядеть камешек или чеканку на монете, у того спина не переломится наклониться пониже к лупе. Ты же, говорил учитель, умеешь и вычислять, и шлифовать стекла в соответствии с наукой, значит, Вильгельм посчитает тебя Господним подарком. Завтра же, говорил он, я отведу тебя к нему, затем купим все необходимое...
— Господин Майер, — сказала я. Говорить эти слова не хотелось, но и промолчать я не могла. — Вы так много для меня сделали... нет, не перебивайте. Я благодарна вам, как никому на свете, и теперь прошу еще об одной милости.
— Что такое?
— Не сердитесь на мои слова... Я умоляю, не помогайте мне открыто, но только тайно, так, чтобы ни единая душа об этом не знала — простите меня, господин доктор, я сама ничего и никого не боюсь, но мне больно было бы причинить вам хоть малейший вред.
— Но, Мария, о чем ты? О каком вреде? Ты теперь уже не беспомощная девица, но мужняя жена; видеться мы можем при свидетелях, а то, что сосед помогает соседке в делах, еще не беда. Принимала же твоя тетушка помощь от друзей мужа, а ведь мы с твоим супругом успели стать, по меньшей мере, добрыми приятелями. Что тебя страшит?
— То, о чем болтают в городе.
— Что же именно?
Вот еще в чем состоит различие между мужчиной и женщиной. Только мужчина может не знать, что говорят за его спиной, до тех самых пор, пока слово не обратится в действие.
— Болтают, что настоящий отец моего сына — вы.
Господин Майер обеими руками взъерошил себе волосы.
— Вот оно как... Крест Господень, Мария, прости меня ты, я понятия не имел... Они, полудурки, считать-то умеют?! Десять месяцев с лишком...
— Вы полагаете, они утруждали себя подсчетом недель? Притом простонародье верит, что женщина может носить и десять, и одиннадцать месяцев. Это часто бывает удобно женам... а вот мне не повезло.
— Хорошо, — помолчав, сказал господин Майер. — Мы сделаем иначе. Я посоветую Себастьяну навестить тебя. Покажи ему очки, расскажи, как их делала. После этого он сам расскажет о тебе доктору Таубе.
Все вышло, как и задумал учитель. Господин Таубе, пожилой, благообразный, ростом чуть выше меня, сам пришел в мой дом. Увидев, что расхваленный знаток математики и оптики чуть поднялся с родильного одра, он несколько растерялся. В нем явно противоборствовали медик и человек дела, и он то спрашивал, как скоро я смогла бы изготовить первую пару стекол, то заверял, что время терпит и спешить некуда, то сокрушенно вздыхал, мол, женщина в очках, да к тому же нестарая — дело неслыханное, а вообще-то молодой матери следует пить побольше молока, есть мясо птицы и фрукты в умеренных количествах... Впрочем, заготовки, шлифовальный столик и все необходимое явились по первому моему слову.
Сперва я должна была сделать пробные стекла, для самого доктора. Веревочкой я измерила расстояние, на котором он держал книгу у глаз при чтении, и взялась за расчеты.
Теперь мне пришлось нанять кормилицу — молоко пропало, от треволнений или от умственных усилий, не подобающих женской природе. Как ни глупо, я ревновала сына к этой бабе. Выбора, однако же, у меня не было: сундуки Фауста все-таки достались соратникам господина Хауфа, дом и земли — городу, а на деньги тетушки Лизбет мы с сыном могли бы прожить год или два, а то и три, но что будет потом? Хочешь не хочешь, Мария, попробуй осуществить невозможное — без помощи черта превратись из матери в отца и попытайся заработать денег ремеслом.
К Янке я Иоганнеса не ревновала. Они прекрасно ладили между собой. К исходу лета маленький господин Вагнер улыбался сияющей беззубой улыбкой, едва заслышав голос "тетушки", маленькие кулачки крепко вцеплялись в пепельные пряди; и сама Янка будто бы оттаивала, беря его на руки и напевая те же песенки, что некогда пела по дороге в Виттенберг. Оказалось, у Терезы была еще и вторая дочь. Двенадцатью годами младше Янки, она умерла, не прожив и года.
Ауэрхан показал себя воистину зловредной тварью. Его одолевала тяга к пению и танцам именно тогда, когда я укладывала сына. Одного-единственного боевого вопля обычно бывало достаточно, чтобы Иоганнес пробудился и захныкал. В последний раз это произошло ночью, часа за два до рассвета. Пока я шлепала к колыбельке, спотыкаясь и отдувая волосы с лица, Янка вскочила со своей постели, сделала три шага в сторону Ауэрхана, который с невинным видом сидел на табурете, произнесла что-то на своем языке — как мне показалось, одно длинное слово — и трижды притопнула об пол босой пяткой. Пронзительное "чи-чи-чи" замерло на устах мерзкой бестии, Иоганнес тоже замолчал — правда, всего на мгновение. У меня по спине побежали мурашки. Янка стояла посреди спальни, будто призрак, в белой рубахе, в серебряном капюшоне распущенных кос, и лицо ее сквозь сумрак летней ночи показалось мне похожим на лицо Терезы — год назад, возле конюшен... Ауэрхан встал на четыре ноги и тише кошки удалился под лавку. С тех пор он стал необыкновенно молчалив. Я даже думала, не сделала ли его Янка немым насовсем, но позднее голос к нему вернулся.
Нескоро я заметила, что моя сестричка побледнела, спала с лица, а когда заметила, приписала это бессонным ночам. Стыдно признаться, ей приходилось баюкать моего сына вместо лентяйки кормилицы. Я старалась делать это сама: маленький столик подтащила к колыбели: толкала колыбель ногой, напевала "Спи, мой маленький, мой сладкий", не выпуская из руки линзу. Но засидевшись за полночь, засыпала у колыбели прямо на полу, головой на табурете, и даже отчаянный писк меня не мог пробудить.
Мы поселились наверху, в спальне тетушки Лизбет, а Янка трудилась над чем-то в чуланчике, где раньше спала Амалия. Дверь из чуланчика в спальню была отворена у меня за спиной, как вдруг там мелькнул дневной свет и лег на мои бумаги, будто в той стороне распахнули окно. "Янка, не надо, малый простудится", — крикнула я. Но сквозняка не было, да откуда бы ему взяться? Окошко в чулане под самым потолком, размером не более ладони, и никогда не открывается.
Янка сидела на табурете, перегнувшись пополам, лицо ее почти касалось колен — и было озарено белым светом. На коленях лежало зеркало, то самое, маленькое ручное зеркальце из Серого Дома. Я подошла на цыпочках. Зеркало не отразило меня, как не отражало и Янки — в нем было яркое солнце, и некто поднял руку в перчатке, закрывая глаза — я разглядела черные волосы и блестящие белые зубы, человек не то улыбался, не то просто скорчил гримасу от слепящего света —
Янка вздрогнула, как от оплеухи, и закрыла зеркало ладонями; свет просочился между пальцами и погас, в чуланчике стало темно.
— Прости, — сказала я. Она молчала, крепко сжав губы, и я увидела, что она вот-вот заплачет.
— Янка, сестрица, расскажи мне наконец, что тебя терзает? У меня-то ведь нет от тебя ни одной тайны! Чем я заслужила недоверие?
Она бережно отложила зеркало и уткнулась лбом мне в плечо, не говоря ни слова.
— Ну хорошо. Кто он — тот, на кого ты смотрела?
— Это... один человек... там, где мы жили с матушкой... он...
"Один человек" был сыном дворянина — бедного, но высокородного. Янка любила его, полагала (не без причин), что и он ее любил, но теперь, год спустя, не ведала, помнит ли он еще, что она живет на свете. Разумеется, не было и малейшей надежды увидеть его снова, даже и в том случае, если Янка вернется на родину, — он, говорили, собирался покинуть город и уехать учиться. И вот этого-то человека моя сестричка любила, как только умеют любить в шестнадцать лет — более собственной жизни, более Бога и Пречистой Девы, в основу счастья полагая созерцание любимого предмета, не охладевая от невозможности. Впрочем, невозможность Янка сознавала прекрасно, потому и молчала. Говорят, порой такая любовь пускает в сердце глубокие корни и тянется целую жизнь, но чаще все же наступает выздоровление, особенно если любимый далеко и нет возможности видеть его (так иной запойный пьяница отстает от вина, если жена отнимет у него деньги до последнего геллера и погреб запрет на ключ). Но беда-то состояла в том, что Янкин любимый, хоть и был далеко, все же был видим!
Да, уроки моего батюшки не пропали даром. После первых успехов Янку не покидала мысль отыскать своего любимого. Она стыдилась просить у меня кристалл, сознаваться в глупом желании — увидеть человека, почти незнакомого ей, а потому воспользовалась зеркальцем и в самом деле сумела... Но что дальше? Янка видела его, пагубная любовь не умирала, а росла, и что бы она могла предпринять? Искать его? Но о том, где находится ее ненаглядный, сестричка узнала не больше, чем о Кристофе. Она видела комнаты, улицы, дома за плечом у него, но не видела названия на карте. А коли и угадаешь город по какой-нибудь примете, и поедешь туда, что ты ему скажешь? "Вот я, любимый, женись на мне"? И услышишь в ответ: "А на что ты мне, добрая девушка?"