↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Глава 15. В которой повествуется о женской зависти, ревности и прочих прелестях существования в коллективе сугубо женском
— А вот вам вальта, — Евдокия выбросила карту, перекрывая Лихославову десятку, и поморщилась, когда он ответил.
— И вам, милая панночка...
И червового не пожалел. Валет хорош, белобрыс, улыбчив, чем-то на Лихослава похож.
— Ха, не напугаете...
Бубны были в козырях. И хитрая физия червового валета скрылась с Евдокииных глаз.
— Рискуете, панночка, — в руке Лихослава остались три карты, он поглядывал то на них, то на Евдокию, и по глазам нельзя было понять, о чем думает...
— Риск — дело благородное, — Евдокия прикусила кончик косы. На руках была одна мелочевка, и если Лихослав не заберет нонешний банк, или не сыграет на отбой, то вернуться все вальты, а с ними и десятки, к Евдокии.
Он же не спешил.
Думал.
Тарабанил пальцами по полу...
— Ежели так, то, может, ставки поднимем?
— Отчего бы и нет? — и Евдокия подвинула две шоколадных, позолоченных медальки к банку, в котором уже было с полдюжины трюфелей, остатки пьяной вишни и булочка с цукатами, немного, правда, надкушенная, но оттого не менее ценная.
Лихослав, почесав мизинцем подбородок, сказал:
— И не знаю, чем на такую щедрость ответить-то... — он положил карты на ковер. — Давайте иначе...
— Как?
— Если выиграю я, вы меня поцелуете.
Евдокия хмыкнула.
— А если я?
— То я поцелую вас.
— Интересно у вас получается, пан Лихослав... как ни крути, а целоваться придется?
— Вас это пугает?
— Ничуть.
В конце концов, играть на конфеты, которые при любом раскладе Евдокии останутся, уже поднадоело.
— Можем иначе, — Лихослав погладил карты... что у него там? Тузы ушли в отбой, из королей выпал пиковый и бубновый... дамы? Пара дам, от которых Евдокии было не отбиться? — Если выиграете вы, я исполню ваше желание... не шутейное, как прежде, а всерьез.
— Любое?
— В рамках разумного.
— А если проиграю я, то...
— Я вас поцелую, — отчего-то эти его слова прозвучали едва ли не угрозой.
...и холодком по полу потянуло, хотя окно Евдокия заперла. Почудился вдруг взгляд, настороженный, раздраженный даже... оглянулась.
Никого.
Пусто. И только покрывало непостижимым образом съехало с рамы, приоткрывая угол серого зеркала.
— Я вас не боюсь, — решилась Евдокия. — Согласна.
— Я не сомневался! Вы очень смелая женщина, — Лихослав поднял карты и, стукнув ими по полу, бросил на вальта бубновую даму.
От же ж!
И сидит, посмеивается... правда, улыбка какая-то кривоватая... и снова холодком по ногам, ощутимо так... и пальцы вдруг заледенели.
А взгляд, сверлящий спину, стал злым.
Или нет, это не злость — ненависть. Глухая. Застарелая.
Лихослав вдруг покачнулся и, побелев, прижал ладонь к груди.
— Вам плохо?
Мотнул головой, хотел что-то сказать, а не смог.
Да что здесь происходит? Вскочив на ноги, Евдокия оглянулась. Пуста комната. И все ж таки... покрывало медленно съезжало, будто кто-то с той стороны тянул его. Заколыхался огонек свечи, присел...
— Евдокия...
Лихослав схватил за руку, стиснул и на себя дернул, да так, что Евдокия едва не растянулась на полу.
— Тише. Держись меня. Обними.
За спину тянул. И Евдокия подчинилась, потому что...
...странно все...
...и свеча вот-вот погаснет, не устоит перед ледяным дыханием того, кто прячется в зеркале...
Стоило подумать, и огонек, вытянувшийся в тонкую рыжую нить, оборвался. В воцарившейся темноте, густой, кромешной, было слышно хриплое дыхание Лихослава. И скрип, не то двери, подпертой стулом, не то половиц.
Или зеркала...
Револьвер сам собою в руку лег.
— Нет, — Лихослав был рядом. — От него не будет пользы. Сиди...
Он держал за руку, и пальцы его были горячими, едва ли не раскаленными. А сама Евдокия замерзала...
...она знала, что такое холод.
И экипаж, севший задней осью в полынью. Кони храпят, танцуют, а вода расползается по застывшей реке, подтапливая казавшийся таким надежным, лед. Кучер спешит выпрячь четверик, и матушка злится. А Евдокия слушает многоголосицу волчьего хора, стараясь не думать, что до ближайшего жилья сотня верст... и ездит-то она верхом не слишком хорошо...
...ей пятнадцать.
...и мрачный ельник пугает. А прозрачное небо предупреждает о скорой метели. Та воет, злится, налетает с севера, сечет мелкою снежной крупой, ветром, наотмашь... ровняет дорогу, клонит ели к земле, и те хрустят, гнутся, падают...
...лошади кричат, почти как люди...
...буря все длится и длится, а с нею пробирается сквозь шубы, меха, лютый северный мороз. Ей тогда казалось, что все, жизнь ее недолгая оборвется... было страшно.
Почти как сейчас.
И покрывало соскальзывает с зеркала...
— Пр-р-р-очь, — Лихослав говорил низким голосом, от которого Евдокии хотелось зажать уши руками, лишь бы не слышать.
Ни его.
Ни тихого вздоха из темноты.
— Пр-р-рочь...
Смешок.
И вздох... близко, над самым ухом... прикосновение к волосам, скользящее, легкое...
Тишина.
Дыхание Лихослава. Спина его широкая, но какая-то сгорбленная. Он сидит, накренившись вперед, опираясь на прямые руки. Голову к груди прижал... а волосы растрепались. И Евдокия трогает их, гладит напряженную спину, уговаривая и его, и себя, что ничего-то страшного не случилось.
Свеча погасла?
Сквозняк?
Так свечи на сквозняке-то гаснут... а прочее — игра воображения... расшалилось оно...
— Евдокия? — голос Лихослава был низким, надсаженным.
— Тут я... — она убрала руку с его плеча.
Неловко вдруг стало. А от чего — не понять.
— Тут, — он развернулся и потерся лбом о плечо. — Ты тут... а там что?
— Не знаю...
— От него Серыми Землями пахнет.
Его дыхание опаляло, будто и не было ни халата, ни рубашки ночной... и стыдно, и страшно глупым девичьим страхом, неуместным в двадцать семь-то лет...
— Плохо пахнет...
— Оно ушло, — Евдокия провела по щеке, удивляясь тому, до чего жесткою стала щетина... — Ушло оно. И не вернется. А если вернется, то у меня револьвер есть...
— Пули серебряные нужны. Завтра принесу, — он не стал ни спорить, ни уговаривать уйти, будто наперед зная, что Евдокия не согласится. И ладно бы только она одна была, тогда бы уж точно не осталась в странном этом доме, но есть же Аленка.
Уперлась.
Должна, мол... а кому и что должна — не говорит. И тянет пожаловаться, на Аленку, на Греля, слова которого из головы не идут, на собственную жизнь, казавшуюся такой правильной, а тут вдруг...
— Ты что, Евушка? Испугалась? Это призрак... всего-навсего призрак... призраков не встречала?
— Нет.
Она не плачет, просто плохо вдруг стало, муторно до того, что хоть волком вой. А Лихослав обнял и держит крепко, и хорошо в его руках, спокойно как-то, пусть слезы все одно в глазах стоят. И Евдокия, позабыв о гордости, тихонько всхлипывает. Не из-за призрака... и вправду, нашла себе забаву — тумана бояться, но потому что... потому что хочется...
...а Лихослав утешает.
Бормочет на ухо слова ласковые...
И щекою о щеку трется. Колючий.
Теплый.
Родной... такой родной, что просто страшно...
— Расскажи...
— Про что?
— Про призраков...
— Сейчас, Евушка, погоди, — отпустил, и Евдокия руки разжала, хотя тянуло вцепиться в него, что есть силы, и не отпускать. Потому как темень, потому как жуть и на сердце неспокойно.
— Я здесь, — Лихослав коснулся лица пальцами...
...жесткими и острыми, будто когтями.
— Я здесь, — сказал. — Рядом. Свечу вот зажгу... живой огонь — лучшее лекарство... призраки или же мари — создания бестелесные... наш полковой ведьмак говорил, что это — остатки... не души, он как-то хитро так выворачивал... вот бывает, что в человеке много ненависти... или боли...
Огонь не желал зажигаться.
Щелкало кресало, рождало искры, но те соскальзывали с нити-фитиля. И Евдокия всякий раз вздрагивала, оборачивалась на черную гладь треклятого зеркала, вдруг да подернется она дымком, выпуская не то призрака, не то марь...
Но голос Лихослава, почти прежний, звучал спокойно.
— И тогда после смерти душа его отходит к богам, тело — в землю, а вот ненависть и боль остаются. С ними — и память... так появляется марь. Своих сил у нее нету, вот и тянет чужие... является людям, мучит, пьет их... от одной-то вреда немного... страху наведет, тоски... а вот ежели стаей... до смерти заморочат... прости, Евушка, не то на ночь рассказываю. Совсем глупый.
— Нет. Я... не из пугливых.
В темноте его рука жесткая, с какой-то чересчур широкой ладонью, а пальцы мерещатся коротковатыми...
И Лихослав осторожно высвобождает их.
— Я... скоро уйду.
— Не надо, — Ева подвигается ближе. — Останься... я... не хочу одна.
Ни сейчас, ни дальше...
И Лихослав, оставив свечу, обнимает.
— Засыпай... закрывай глаза...
— Расскажи...
— Расскажу... зимою там снег серый, будто не снег — пепел. А небо огнем пылает... ночи становятся длинными... и нечисть прячется в норы. Только навьи волки и рыскают, воют, плачутся на жизнь... и пастырь их ходит от одной клятой деревни к другой... зимою все разъезды прячутся. Только безумцы и те, кто ищет Хельмово око, рискуют идти ледяными дорогами... еще никто не вернулся. А по весне, которая наступает резко, дня в три, из моховых покрывал вылазят первоцветы. Но на Серых землях они багряного колеру. Говорят, что от крови... за них хорошо платят. Пять злотней за цветок, только выкапывать надо с корнем... вернее, там не корень, а бульбочка с горошину величиной, только очень хрупкая, чуть надавишь и лопнет.
...сказка почти.
Сказки Евдокии не рассказывали: некогда да и незачем.
— Из лепестков делают приворотные зелья... говорят, крепкие. Запретные. Но кого и когда запреты волновали? А вот сок бульб — целительный. Рану любую затягивает на раз... я знаю, сам лечился... когда навий волк подрал... наверное, я дурак, если такое на ночь рассказываю... я просто не знаю, о чем еще.
— Тебе там нравилось?
— Нравилось? — Лихослав гладил шею. — Пожалуй, что... нет, не то слово. Поначалу к Серым землям привыкаешь. И душу выворачивает. Без солнца, без зелени... и кажется, полжизни бы продал, лишь бы сбежать. И смешно за такое, и стыдно. Ведь не мальчишка же... некоторые по ночам плачут, а на слезы слетаются мары... этой-то погани, что соль, что заговоры — все едино, найдут лазейку, зацепятся за сны. Потом уже учишься и во сне от них закрываться. Иные заячьи лапы с собой носят... или уши собачьи... или вот еще вороньи перья... я пробовал — не помогает. Только если сам. Но однажды тоска уходит. Привыкаешь. Мир как мир... солнца нет? А какое оно? Зелень? Где-то в памяти и только...
Он говорил очень-очень тихо.
— И так, привыкнув, можно жить долго, годами.
Лихослав лег на пол, потянув Евдокию за собой. Она устроилась на его плече. Мелькнула мысль, что это уже... совсем неприлично, но Евдокия только фыркнула.
Ей ли о приличиях думать.
Тем более, что плечо это было мягким, пахло неуловимо шерстью, а еще старой волчьей шкурой, которую маменьке поднесли севряги, говоря, что будто бы шкура эта — заговоренная...
— А потом однажды замечаешь, что Серые земли по-своему красивы... и небо вовсе не пепельное, скорее уж стальное... или графитовое, если под вечер. На закате вспыхивает алым, неровно, с проталинами чистого золота... мох уже не бурым видится, но пурпурным... или красным, насыщенным, кровяным... мертвые деревья — черные... аксамитом — вода... и стрекочут под вечер беспокойники... а волчий вой — чем не колыбельная...
Он распустил Евдокиину косу и перебирал пряди.
— Чем дальше, тем... Серые земли пробираются в самое сердце, прорастают корнями древних погостов... мертвыми деревнями... там на колодезных журавлях ветер катается. И журавли скрипят, а скрип этот — зачаровывает...
Лихослав осторожно коснулся сухими губами шеи. Вздохнул.
— И если начинаешь слышать такое, то значит — пора уходить... и чем раньше, тем лучше, пока не пришла за тобой Вечная Невеста... все знают эту примету, только знать — одно, а уйти — другое.
— Когда ты...
— Изменился?
— Да.
— Где-то года полтора... да, полтора... аккурат перед той встречей с Волчьим пастырем... иногда мне кажется, что я и увидел его лишь потому, что стал... иным. Не знаю.
— Ты не ушел, потому что...
— Потому что нужны были деньги. Я не одержимый... одержимых там хватает, тех, которые остаются просто ради того, чтобы остаться. Я четко осознавал, что пора, но... все вдруг стало получаться. За эти полтора года я заработал едва ли не больше, чем за все предыдущие разом.
— И как, стоило оно того?
— Ты злишься, Ева?
— Злюсь, но... почему Ева?
— Почему нет? Дуся... это как-то... некрасиво, — он зарылся носом в волосы и дышал. Горячо. Жарко. От внутреннего жара, от предвкушения. — Но ты же не это сказать хотела.
Не это.
— Эти деньги, которые ты...
— Не спасли. Я, наверное, не очень хорошо умею ими распоряжаться... управляющий, которого я нанял, чтобы присматривал за делами...
— Проворовался.
— Точно. И сбежал... еще отец долгов наделал... и сестры тоже... их ко двору вывозили, а это — сама понимаешь, платья, украшения... и дом в порядок привести опять же... и потом приемы, балы...
...Серые земли, которые медленно исподволь опутывали Лихослава, морочили, привязывали к моховым своим просторам... кровь за платья?
Неравноценный обмен.
— Ева, — слово-выдох, и сердце обрывается, замирает. — Не злись. Это был мой выбор. И отвечать за него только мне. А ты мне поцелуй должна...
...целоваться в темноте?
Скорее осторожно касаться губами губ... кисловатый вкус табака и запах шоколада... кофе... и хлеба, того, который пекли на Выселках из муки грубого помола, примешивая к ней толчоную скорлупу ореха, отчего хлеб получался темно-коричневого цвета...
— Е-ева, — Лихослав отстраняется. В темноте его лицо — бледное пятно... и волосы растрепались, переплелись... светлые со светлыми, не разобрать, не отпустить.
Дотянуться до этого лица, кончиками пальцев... широкие плоские скулы. Тяжелый нос. И линия губ... он пытается пальцы поймать, и смеется, когда не выходит. На висках нити пульса натянулись, грохочут. И сердце его вторит, вот оно, под Евдокииной ладонью...
— Ева...
Ей нравится, как он произносит ее имя. Мягко. И нежно. И само это имя меняется, обретая все оттенки шоколада...
— Е-е-ва... Ева-а... — он дразнит.
Странной горечью, дыханием своим, которое тоже ласка, прикосновениями... и вспыхнуть бы от стыда, опомниться, только нет никакого желания.
Есть ночь.
Есть мужчина. И она, Евдокия, все-таки женщина, хотя бы этой странной ночью, хотя бы в этой кромешной темноте. В ней лишь острее ощущается близость его, беззаконная, что перед людьми, что перед Богами... боги-то еще простят, а вот люди...
...нет людей.
Не здесь. Не сейчас о них думать. В этой темноте страшно лишь остаться одной. И тянется Евдокия, цепляется за располосованные шрамами плечи, скользит, соскальзывает и снова тянется...
Дышит.
Сбивается через раз, захлебывается вязким, напоенным резкими травянистыми запахами, воздухом. Задыхается почти, и шепчет имя...
...в этот раз все иначе.
Нет спешки. И боли, которую хоть ждала, а все одно... нет ожидания чуда, потому что если по большой любви, то чудо обязано быть, а значит, не будет и горечи.
Разочарования.
В этот раз все по-честному...
— Ева, — он отстраняется и замирает, глядя в глаза. — Ева...
— Лихо...
Тихо сказала, шепотом, еще не стыдясь ни себя, ни внезапной, точно навороженной, этой страсти, которая не для благовоспитанных дев... будет время, потом, позже, оплакать и это свое падение, и глупость, и все то, о чем плачут женщины наутро...
...и утро будет.
Хорошо, что не скоро еще. И остается тянуться за его руками, дышать его дыханием, снимая его с губ.
Чтобы одно на двоих.
В ритме.
В танце, столь же древнем, как сам мир... и пусть Боги завидуют, а люди помолчат. До утра.
Полурык-полустон. И спина напряженная, со вздувшимися горбами мышц. Щека к щеке. И шея мокрая, его, и Евдокии тоже. Она слизывает капли кисловатого пота, и прячет лицо на его груди.
— Ева... — он раздирает пряди волос, перепутанных, переплевшихся, связавших их, если не на веки, как храмовые обеты, то всяко надолго. — Моя Евушка...
— Почему твоя?
Кажется, теперь ей все-таки стыдно, и стыд заставляет отворачиваться, искать на полу халат или рубашку... была ведь рубашка.
Куда подевалась?
Когда?
Лихослав не позволяет ускользнуть, держит крепко, к себе прижимает, повторяет имя на ухо, трогая его, пылающее от стыда, губами.
— Ева... моя...
— Ты меня презираешь?
Где-то далеко часы отмерили время, и бой их разносится по Цветочному павильону.
— Нет.
Хочется верить, но...
— Я ведь замужем не была, а... и снова вот... и наверное, на роду написано...
— Не жалей.
— О чем?
— Ни о чем, — он по-прежнему держит, и хорошо, потому что теперь можно сдаться, сказав себе, что у Евдокии нет иного выбора: подчиниться.
Остаться лежать.
На его плече и рядом, непозволительно близко... грехи она замолит, откупится от божьего гнева белыми голубями и еще дюжиной восковых свечей, тех, которые подороже... и смешно, и горько. Разве можно с богами так, как с пожарным инспектором? Правда, брал тот отнюдь не голубями...
...боги обходились дешевле.
— Ты красивая...
— Перестань.
— Почему?
— Просто... я не жалею. Наверное, не жалею...
— Так наверное или не жалеешь?
— Не жалею, — во всяком случае пока, а о том, что будет дальше, Евдокия старалась не думать. В конце концов, до рассвета еще несколько часов... и пол жесткий, но вставать не хочется. А Лихослав дотягивается до кителя и набрасывает его на плечи Евдокии.
От кителя пахнет табаком.
— И правильно, — он водит большим пальцем по переносице Евдокии, вверх и вниз, и снова вверх. По линии брови, и по щеке тоже. — Выйдешь за меня замуж?
— Сейчас?
— В принципе.
— В принципе выйду.
Сказала и... и почему бы и нет?
...потому что не стоит обманываться. Ночь — это ночь, а жизнь — совсем даже другое... и если Евдокию прошлое ничему-то не учит, то...
— Кто тебя обидел, Ева? — Лихослав крепче обнял. И говорил по-прежнему на ухо, касаясь губами мочки... и рука, лежавшая на живте, живот поглаживала, и наверное, не было в этом ничего-то такого особенного, поздно уже таиться от него, прикрываясь девичьей добродетелью, но Евдокия смущалась.
Краснела.
Радовалась, что краснота ее не видна. А сердце стучит... так и у Лихослава тоже, бухает, то замирая, то вдруг вскачь несется. Евдокия знает. И успокаивает его, всполошенное, прижимая ладонь к сухой жесткой коже.
...будто старый маменькин плащ гладишь, тот самый, которым она Евдокию от непогоды укрывала...
...и от страхов, когда Евдокия была мала и боялась, что молний, что грома, что теней под кроватью, не зная: бояться надобно людей.
...и спокойно вдруг, уютно.
— С чего ты взял, что меня обидели?
— Ты мне не веришь. И прячешься. Не от меня, ото всех... — губы Лихослава коснулись пылающей щеки. — Придумала себе личину и прячешься...
— Какую личину?
— Серьезную. Ты, когда думаешь, что тебя не видят, нос чешешь... мизинцем... а обижаясь, губу нижнюю выпячиваешь.
— Неправда!
— Правда. А когда видят, то застываешь прямо... такое лицо становится... ненастоящее. Не твое. И колючки торчат во все стороны.
— Нет у меня колючек. Выдумал тоже...
— Не выдумал. Торчат. Только я колючек, Ева, не боюсь...
Молчание.
И что ответить? Ничего. Забыть. Вычеркнуть и этот разговор, и то, что было... а ведь прав, обидели... и эта обида до сих пор жива, свернулась под сердцем черною гадюкой, студит кровь, травит ядом.
— Ева, — пальцы Лихослава зарылись в волосы, — если не хочешь говорить, не мучайся. Я подожду.
— Чего?
— Того, что однажды ты станешь мне доверять...
Поцелуй в висок.
И губы мягкие, теплые... и от ласки этой осторожной, от нежности на глаза слезы наворачиваются.
— Тише, Евушка... я не хотел тебя расстроить, не хотел... — он гладит щеки, и влажные ресницы, и наверное, глупо вот так, сейчас плакать, уткнувшись в горячее плечо. Но Евдокия плачет.
Правда, успокаивается она как-то быстро.
Слезы эти растопили обиду, и боль уняли, и вообще вдруг стало неважным то, что было много лет тому...
— Женщина с прошлым, — она вытирает глаза и улыбается, пусть пока улыбка и получается кривоватой, но в темноте — не видно.
— Главное, — серьезно отвечает Лихослав, — что и с настоящим, и с будущим.
— На самом деле — обыкновенная история о... дурочке и бравом офицере... и тебе действительно интересно?
— Должен же я знать, кого убить придется...
— Кровожадный.
— Есть немного. Особенно, ближе к полнолунию...
— Ты серьезно?
Не ответил, но потерся о плечо колючей щекой.
— Ты... не человек ведь?
— Человек, — возразил Лихослав, но добавил. — Большей частью... я ведь рассказывал, что меня навий волк подрал... вот с тех пор и появились кое-какие странности.
— Погоди, — Евдокия нахмурилась, вспоминая, что слышала о навьих волках...
...мало.
...нежить... полуразумная... сильная... стайная...
— Выходит ты...
— Немного волкодлак, — Лихослав отстранился. И спина закаменела. Ждет? Чего?
— Волкодлак...
— Превращаться я не умею, и разум не теряю... но иногда вот... щетина... и клыки тоже.
...и уши заостренные со щеткой по краю.
— Полковой целитель утверждал, что я безопасен. И здесь, в храме, тоже... я к троим жрецам обращался... они полагают, что со временем, когда навий яд из крови выйдет, то стану обратно человеком...
Он говорил глухо, отрывисто, не сводя взгляда с Евдокииного лица.
— Волкодлак, значит, — она хихикнула, с трудом сдерживая неуместный приступ веселья. — Волкодлак...
И не справляясь с собой, уткнулась в грудь, захохотала.
— Боги милосердные... один нормальный жених нашелся, и тот волкодлак...
Лихослав хмыкнул и осторожно, точно опасаясь напугать, коснулся макушки.
— Ты... не боишься?
— Тебя?
— Ну... да... волкодлаки...
...твари, на полную луну теряющие разум. Кровожадные. Лютые. Но, ежели верить ведьмакам, весьма себе разумные.
— Волкодлаки, они таки... волкодлаки, — Евдокия ладонь к щетинистой щеке. — Не боюсь... подумаешь, волкодлак... маменькины партнеры вот — еще те упыри... один так и вовсе натуральный... а ты... колешься.
— Евдокия, я серьезно...
— И я серьезно — колешься...
— Буду бриться, — пообещал Лихослав, выдыхая, как показалось, с немалым облегчением. — От тебя пахнет вкусно... шоколадом. И еще молоком... на Серых землях молоко дороже вина... и хлеб еще... мука там портится быстро, пара седмиц и червецы завелись. Откуда берутся — неведомо, но как ни храни... да и не хранят, привозят, пекут... если границы держатся, то ничего так... правда, опара там не подымается, и хлеб получается на вкус, что бумага. Но постепенно привыкаешь. Да и порой купцы завозят тот, который печеный, нормальный... и молоко... злотень за крынку.
— Сколько?!
Это ж как совести не иметь надобно, чтоб такую цену ставить?!
— Злотень. Ева, это хорошая цена... сама посуди. Скотины там нет, пробовали заводить, да не приживается, не то, что коровы или козы, собаки и те дохнут, а молочная... нечисть молоко выдаивает. Мары скопом налетают, вымучивают... а бывает, что воткнут в стену нож, и с рукояти молоко льется... они и пьют. А скотина хиреет...
Пускай, но все одно... злотень за крынку? Да в селе ведро за два медня отдадут!
В кувшины заговоренные разлил и...
— Заговоры там истончаются быстро. Сама земля пьет силу, вот и выходит. А бывает, что заговор держится, а молоко уже скисло. Вино возить верней. Или шоколад вот. Мясо вяленое...
Лихослав снова лег и Евдокию подгреб под себя. Носом провел по плечу, по шее.
— Но молоко — лучше... я на первой же станции купил себе две крынки...
— Выпил?
— Сам удивляюсь, куда только влезло... и с хлебом свежим, который натуральный хлеб, с корочкою... пальцами разламывал и ел... потом, правда, плохо стало...
Он хмыкнул и замолчал, думая о своем.
Не о Серых ли землях, которые не желали отпускать свою добычу? И Евдокии мерещится шепот их, не зов, но лишь эхо его, заставляющее Лихослава прислушиваться. И наверное, спеша заглушить его, она заговаривает:
— Обычная история... мне шестнадцать было. Я себе взрослой казалась... наверное, в чем-то и была. Так получилось, что я, сколько себя помню, при маменьке, а она в разъездах и в делах. Я помогать стала, постепенно как-то так и получилось, что она только мне по-настоящему и доверяет. А дел много и меньше не становится, тогда же... тогда у нее не было миллионов. Нет, мы не бедствовали, но все, что получалось заработать, маменька вновь в дело вкладывала. Ей пророчили, что прогорит, что надо сидеть смирно... получается у нее с... фаянсом, и радоваться надо. Она же у меня не привыкла отступать.
Дыхание Лихослава меняется, становится легким, живым.
— Зимовали мы в Сувалкове... небольшой городок, на самом краю Важьих пустошей. Помню, там еще частокол есть, а за ним — вырубки, и лес... темный-темный ельник. И днем-то на него смотреть страшно было, а ночью и вовсе... Маменька приглядывалась к лесопилке. И еще мануфактура имелась, парусину ткали. И она все переговоры вела, но что-то не ладилось. Хозяин все решится не мог. Дохода-то он не получал, а продавать дедову мануфактуру не хотел. Не важно. Главное, что на зиму остались... дороги замело... и сам городок маменьке глянулся. Чистенький, аккуратный. Весь такой...
Евдокия закрыла глаза, вспоминая мощеные улочки его, которые от снега чистились регулярно; дома разноцветные — розовые, зеленые, синие, с резными фасадами и непременными деревянными львами у подножия парадных лестниц. Вспомнились воздушные, точно вывязанные флюгера, и фонари, которые горели даже днем, потому как зимнее солнце светило скупо.
— Нас приглашали... вечера, балы... Что еще делать зимой, как не развлекаться? На Вотанов день я познакомилась с молодым офицером...
Лихослав заворчал, и опять о плечо потерся, точно проверяя, на месте ли Евдокия.
На месте, куда она, распутная женщина, денется?
— Маменьке он не понравился. У нее... к военным предубеждения.
— Запомню.
И произнес серьезно так, что Евдокия поверила: и вправду запомнит.
— Мне бы послушать... но я ведь казалась себе умной. Знающей. Опытной даже... — смешно теперь, и пускай, лучше уж смех, чем слезы. — Он красиво ухаживал... стихи читал...
— Про коров?
Евдокия тихонько засмеялась.
— Нет, про сердце, которое трепещет... и еще про синие глаза... про душу... про всякое. Хорошие стихи были. И цветы... мне казалось, что все всерьез, на всю жизнь, что мы предназначены друг другу... это он тоже говорил. А потом маменька уехала на три дня... лесопилку инспектировать. Меня брать не стала, потому как холодно и вообще... я и пустила его в дом.
Запертая дверца.
И ожидание. Сердце, которое едва ли не выпрыгивает из груди. Свеча в руке. Маменькина пуховая шаль поверх ночной рубашки. Страх, что он не придет. И другой, что все-таки появится, получив записку от Евдокии...
Тень за окном.
Стук условный. И холодные с мороза губы его. Поцелуи жадные, от которых земля из-под ног уходит. И немного раздражает вкус вина, Евдокия не любит, когда он выпивает. Но не придираться же, ведь ночь-то особая... сегодня она, Евдокия, станет по-настоящему взрослой.
Лихослав вот рычит утробно, глухо...
И наверное, хватит той, гнилой памяти. Тем более, что та ночь получилась вовсе не такой, как представлялось Евдокии. Более... грязной, что ли?
Болезненной.
И он еще заснул потом, спиной к ней повернувшись...
Она заставила себя быть счастливой все три дня. А в последний, перед самым маменькиным возвращением, решилась задать вопрос, который немного беспокоил...
— Про свадьбу? — Лихослав гладил шею...
...и ногти его были длинными, острыми. Евдокия перехватила руку, заставила раскрыть пальцы, и когти эти разглядывала.
— Про свадьбу... тут и выяснилось, что жениться на мне он и не собирался. Кто я такая? Купеческая дочь... и ладно бы, ежели бы за мной приданое хорошее давали... так ведь нет, маменька не в гильдии... и состояние у нее — он узнавал — не так уж велико. То ли дело дочка мэра...
...горечь и вправду ушла.
— Она и красивая... я же так, сама в руки шла... он сказал...
— Ублюдок, — Лихослав прикусил Евдокиину ладонь. Осторожно, царапнув кожу отросшими клыками.
— Пожалуй... я тогда растерялась совсем. А он, наверное, решив, что я скандалить стану, пригрозил. Мол, если вздумаю его ухаживаниям помешать, то ославит меня на весь город... мол, я сама его соблазнила... и выходит, что сама... в дом впустила... в постель.
— И ты молчала?
— Да.
Проклятый месяц, который тянулся дома. И званые вечера, балы... он, такой родной, но далекий, рядом с панночкой Агнешкой... небось, стихи читает.
Держит ее за ручку бережно.
А она, дурочка, млеет. Евдокии же хочется кричать от боли, а... она улыбается. Она умеет улыбаться, когда совсем-совсем горько.
— Если бы он заговорил, то... ему ничего не было бы. А мне одна дорога осталась бы — в монастырь, грехи замаливать...
— Чушь, — Лихослав держит так, что еще немного, и Евдокия задохнется в его объятьях. — Как его зовут?
— Тебе зачем?
— Убью.
— Прекрати... это... несерьезно.
— Это очень серьезно, Ева, — в темноте его глаза отливают тусклой болотной какой-то желтизной. — Я найду его и убью...
У нее получается вывернуться и, дотянувшись до губ, Евдокия трогает их... жесткие. И короткие, клыки пробились... полнолуние еще не скоро, а клыки уже пробились.
Наверное, он злится на того, другого...
— Я и лица-то его уже не помню. Носилась вот с обидой, а оказывается... так что, не надо убивать. Покусай лучше. Волкодлачьи укусы, помнится, плохо заживают...
Лихослав сморщил нос и брюзгливо произнес:
— Скажете тоже, панночка Евдокия... покусай. Приличные волкодлаки всякую погань в рот не тянут. У них этот рот прямо-таки не казенный...
Аргумент был веским.
И вправду... всякую погань и в рот...
— Ева...
— Да?
— Ты ведь выйдешь за меня?
— Ты же спрашивал...
— Еще спрашиваю... я ж все-таки...
— Волкодлак.
— Немного. Но таки да...
— Выйду... может, ты и волкодлак, но человек приличный.
Почему-то показалось, что Лихослав смутился.
Ушел он под утро, и Евдокия сквозь сон ощутила прикосновение губ к виску.
— Возьми, — Лихослав вложил в руку что-то твердое, круглое. — Это чтоб ты не передумала... Ева...
Евдокия хотела ответить, что ничего-то ей не надо, она и так не передумает, но соскользнула в глубокий спокойный сон. А очнувшись, обнаружила, что сжимает в кулаке кольцо.
Белый обод. Черный гладкий камень с птичьей лапой руны Вотана. Не обручальное, не наследное, но... старое и, пожалуй, дорогое.
Евдокия коснулась камня губами.
Теплый.
На сей раз от любимого дядечки пришли розы. В отличие от королевских, эти были суховаты, уже тронуты увяданием, но зато щедро обернуты несколькими слоями гофрированной бумаги.
— Какая прелесть, — не удержалась Богуслава, растирая висок. — Поклонников у вас все прибывает и прибывает...
— Это от дядечки, — Тиана нежно погладила розы, и те, потревоженные прикосновением, осыпались. — Дядечка очень за меня радый.
— Я думаю.
Богуслава убрала руку, и вновь прижала пальцы к виску.
— С вашей стороны, Тиана, очень предусмотрительно обзавестись таким... перспективным кавалером, — Ядзита вытащила белые нити, верно, собралась вышивать луну над погостом.
— Не думаю, — подала голос Габрисия, нынешним днем странно-молчаливая.
Она же следила за Богуславой, а та этой слежки и не замечала. В последние дни княжна Ястрежемска была непозволительно рассеянна.
— Отчего? — Иоланта прохаживалась по комнате, не сводя взгляда со своего отражения. — Вот станет Тиана фавориткой и заживет на широкую ногу...
Она остановилась в углу, где два зеркала отражали друг друга, и замерла, разведя руки, вытянув ножку в лиловом, расшитом бабочками, чулке.
— Чушь какая... — проронила Мазена.
После возвращения своего она держалась в стороне, наблюдая за остальными конкурсантками свысока: куда им до панночки Радомил?
— Не чушь, — Ядзита вышивала, почти не глядя на канву. — Вовсе не чушь... прогулка была? Была. И наедине они беседовали... и потом Его Высочество Тиану каждому самолично представляли...
— Чушь...
Мазена отвернулась, верно, забыв, что в Цветочном павильоне слишком много зеркал, чтобы спрятать ненависть, исказившую черты совершенного ее лица.
— И розы, — вступила в беседу Эржбета и, откинувшись на спинку кресла, мечтательно произнесла. — Ах, если бы мне принесли такую корзину...
— Мог бы прислать что-то более весомое.
— А завидовать — нехорошо, Мазена...
— И нечему, — тихо произнесла Габрисия. — Допустим, она понравилась Матеушу... что в этом хорошего?
— А что плохого? — Ядзита разложила нитки всех оттенков белого. — Жить во дворце... в роскоши... не надо думать, что есть, и что надеть... и все-то вокруг бегают, угодить стараются... Анелия — дура, если от такого отказалась...
— Анелия давно за границу уехала со своим негоциантом, — Богуслава терла висок остервенело, не замечая, что растирает нежную кожу докрасна.
— Можно подумать, она за границей кому-то нужна... этот ее...
— Негоциант...
— Негоциант, — повторила Ядзита вкусное слово. — Побалуется и выкинет прочь... и что тогда она делать станет?
— Умная женщина, — Эржбета вытащила из вазы веточку аспарагуса и теперь вертела в пальцах. — Нигде не пропадет.
— Вот и не пропадала бы дома...
— Король или негоциант — никакой разницы, — Габрисия держалась своей точки зрения. Она сидела прямо, сложив руки на коленях, и было в этой ее позе что-то неестественное, натужное. — Мы ведь не об Анелии говорим...
— Не скажите... у короля всяко возможностей побольше, — Ядзита не собиралась уступать в споре. Она задумчиво прикладывала то одну нить, то другую, то третью, но никак не могла решиться. На неискушенный Себастьянов взгляд нити если и отличались, то незначительно, однако Ядзита к вопросу вышивки подходила серьезно.
— У короля? Милая, вы плохо знаете королей...
— А вы хорошо?
— Уж получше вашего...
— И когда ж успели?
— Девочки, не ссорьтесь! — Лизанька оторвалась от письмеца, которое перечитывала раз в четвертый... или в пятый?
И розовела. Вздыхала. Волновалась столь явно, что у Себастьяна возникло сильнейшее желание письмецо это умыкнуть. Нет, не из ревности, но из опасения за Лизоньку... вряд ли Евстафий Елисеевич обрадуется роману дочери с придворным пустобрехом...
— Речь не о короле, а о королевиче...
— Наследнике, — уточнила Ядзита, все-таки сделавшая выбор. Габрисия лишь плечом повела, всем видом своим демонстрируя, что в уточнении надобности не было никакой.
Наследник или нет — не принципиально.
— Молодой, холостой... — Эржбета вздохнула и к собственным бумажкам потянулась, спеша записать какую-то, несомненно, очень важную мысль.
— Боги милосердные, — Габрисия всплеснула руками. — Уж не думаете ли вы, что он на ней женится? Это... это невозможно!
— Да? — с некоторым сомнением произнесла Эржбета, явно думая о чем-то своем. — Жаль... было бы очень романтично... наследник престола влюбился в простую шляхтянку...
— Еще скажите крестянку...
— Горожанку... в простую горожанку, — в праве любви наследника престола к крестьянке фантазия Эржбеты отказала. — Они встретились случайно... его поразили ее невинность и красота...
Она замолчала, уставившись на веточку аспарагуса.
— Поразили, несомненно, — ядовитый голос Мазены раздался в тишине. — Но у него уже имеется невеста...
— Да?
— Переговоры ведуться, — поддержала Габрисия. — И договор будет подписан в самом скором времени... тогда народу и объявят...
...интересно, откуда у нее такая информация? Не то, чтобы известие о скорой помолвке Его Высочество являлось такой уж тайной, но знали о предстоящем радостном — Себастьян подозревал, что радостным оно было не для всех — событии немногие.
— И женится он, если не в нынешнем году, то в следующем...
— И что? — Ядзита вышивала, работала она сосредоточенно, но Себастьян опять же не мог отделаться от мысли, что и эта ее сосредоточенность — иллюзия.
В Цветочном доме иллюзий оказалось чересчур много.
— И то, что побудет она, — Мазена безо всякого стеснения ткнула в панночку Белопольску пальцем, — фавориткой, но только до появления законной жены...
— Не факт, помните княгиню Верховецку? Ей законная жена помехой не стала...
— Сравнили, — фыркнула Габрисия. — Где княгиня Верховецка, а где... подкозельска...
Лизанька хихикнула, Эржбета вздохнула, уронив веточку аспарагуса...
— Выставят ее из дворца, глазом моргнуть не успеет, — Габрисия подошла и, взяв Тиану за руку, сказала. — Не переживайте, дорогая, мы желаем вам только добра.
— Конечно, — широко улыбнулась Тиана. — Я же ж не круглая дура, я же ж понимаю... дядечкина жена тоже завсегда говорила, что мне только добра желает. А ежели б дядечка волю ей дал, засунула б меня в монастырь... там, небось, зла точно нету.
— Подумайте, что вас ждет. Год-полтора славы? Блеска? Дяде вашему отпишут пару деревенек, быть может, имени... вас выдадут замуж за придворного лизоблюда, которому тоже кинут кость, чтобы самолюбие раненое утешить... вы же получите королевское внимание.
— И королевские драгоценности... — заметила Богуслава. — Если вспомнить, что он дарил Анелии...
— Если вспомнить, что он остался должен казне после этих подарков, думаю, с новой фавориткой Матеуш будет вести себя скромнее. На последнем Совете ему вновь грозились содержание урезать, так что поостережеться...
...до чего любопытное наблюдение. И вновь же верное...
— Так что, не видать дорогой Тиане алмазов... аквамаринами обойдется...
— А вы и рады, — заметила Эржбета, недовольно оттопырив губку. — Вы, Габрисия, горазды злорадствовать...
— Разве я злорадствую? Мне кажется, я лишь объясняю, отчего не привлекает меня стезя королевской фаворитки...
— Или, дорогая Габи, ты делаешь вид, что не привлекает, — Богуслава села-таки, закинула ногу за ногу, точно позабыв, что подобная вальяжная поза менее всего подходит благовоспитанной девице. — В конце концов, королевская милость — это не только алмазы... власть — куда интересней.
— Зачем ей власть? — Мазена уже не давала себе труд раздражение скрыть. — Она слишком глупа, чтобы этой властью воспользоваться.
Щелкнули белые пальцы. И колыхнулось отражение в зеркалах.
— В отличие от вас, Мазена? — тихо спросила Богуслава.
Ответа не было.
А вечером Себастьяна попытались отравить.
Ее Величество перелистывали страницы газеты лопаточкой из слоновой кости, расписанной райскими птицами и виноградом. Держали они лопаточку двумя пальчиками, манерно отставив мизинец, и эта давняя, но неизжитая привычка королевы донельзя раздражала Его Величество. Впрочем, как и другая — в волнении оный мизинчик прикусывать.
Следовало бы сказать, что нынешним вечером Его Величество пребывал в настроении отменнейшем. Облачившись в домашний стеганый халат, король полулежал на подушках и курил. Он позволял себе вдыхать дым медленно, жмурился от наслаждения, чувствуя на языке табачную горечь, улавливая ее оттенки, и выдыхал, стараясь пускать колечки.
Порой Его Величество задумывался о чем-то своем, несомненно, приятном, и тогда замирал, баюкая люльку в смуглой не по-королевски крепкой руке.
— Ваш дым мерзко пахнет, — соизволила заметить королева, откладывая газету.
— Не спорю, — король был настроен благодушно, чему немало поспособствовал неожиданный подарок от генерал-губернатора. Зная тайную страсть Его Величества к трубкам, коих собралась целая коллекция, он прислал новый экземпляр, из груши и сандала, отделанный красным янтарем.
А к нему мешочек наилучшего карезмийского табака.
— Боги милосердные, у меня от него голова болит, — королева нахмурилась, отчего некрасивое лицо ее стало еще более некрасивым. Губы сделались тонкими, нитяными, зато на белой пышной шее появилась складочка второго подбородка.
— Сочувствую, — сказал король, выпуская колечки дыма, темно-лилового, с характерным красноватым отливом, каковой свидетельствовал об исключительном качестве табака.
Кольца поднимались к потолку Охотничьего кабинета, к росписям, и таяли меж рисованных ланей, кабанов и гончих... в дымах прятались массивные кони охотников и лица их...
— Эта ваша привычка совершенно невыносима, — брюзгливо заметила королева, принимая очередную газету из стопочки на серебряном подносе. Выглаженные, избавленные от характерного запаха типографской краски, газеты эти виделись Его Величеству поддельными, лишенными чего-то важного, пусть он сам не знал, чего именно.
— Дорогая, — король провел пальцем по янтарному узору на мундштуке. — Вы стали очень раздражительны. Не завести ли вам любовника?
Королева вспыхнула.
И мизинчик ее коснулся узких губ.
— Как вам князь Щебетнев? Еще тот шельмец, но собой хорош... и не курит...
— Вы об этом так говорите...
Ее Величество зарделась совершенно по-девичьи... и выходит, что не почудилось королю то ненавязчивое внимание, которое Щебетнев уделял королеве.
— Как есть, так и говорю... — король выпустил очередное колечко и, откинувшись на атласных подушках, украшенных вышивками Ее Величества и принцесс, принялся разглядывать потолок... следовало признать, что Гданьская резиденция нуждалась в ремонте. Лица охотников пожелтели, а местами и вовсе стерлись. Роскошные наряды пошли пятнами, местами и вовсе штукатурка вздыбилась, грозя отвалиться.
Ремонт нужен.
Но где деньги взять? Совет вновь заговорит о непомерных тратах на содержание двора... и о бюджете, который подобных трат не предусматривает...
— И для здоровья полезно, и для настроения... главное, не допустите скандала.
Ее Величество фыркнула, разворачивая желтоватые страницы "Охальника", который читала с немалым интересом, хотя всячески подчеркивала, что к газетенке этой прикасается исключительно дабы быть в курсе интересов подданных...
Пускай себе.
И Его Величество вернулись к заботам насущным... все ж таки зарастающий плесенью потолок его беспокоил... а в Белой гостиной и вовсе по стене, прорывая шелковые, расписанные серебром, обои, трещина поползла... подвалы вновь подтопило... и проблема куда как серьезней имеется: подмыли подземные ключи фундамент, вот и оседает древняя резиденция со всеми ее гостиными, кабинетами, бильярдными... со статуями и горельефами, за коии в свое время немалые деньги дадены...
— Ужас какой! — воскликнула королева, роняя лопаточку, которая упала на стол со звуком глухим, раздражающим.
— Где? — не открывая глаз, уточнил Его Величество.
Карезмийский табак кружил голову, а во рту оставлял терпкий привкус горького шоколада, смывать который полагалось кофием... и надо бы велеть, чтобы принесли, однако для того требовалось бы дотянуться до шелкового шнура, который ведет к колокольчику... всего-то в полусажени этот шнур свисает, но ныне и это расстояние мыслится непреодолимым.
...угодил родственник, хорош табак... замечателен просто... но на рынок его беспошлинно, как о том карезмийцы просят, пускать нельзя. Собственные табачники не у дел останутся... нехорошо...
— Здесь! — королева шелестела страницами и платьем... — Ты только послушай... они утверждают, что эта девица беременна от тебя!
— От меня? — Его Величество с неудовольствием приоткрыл левый глаз, припоминая всех девиц, которым за последние месяцы внимание уделял.
Трое...
...а ведь были времена...
...были и прошли, ныне возраст... и пусть еще не старость, но уже тело ослабло, покоя желает, а не увеселений... нет, сам-то король ничего против увеселений не имеет, однако же собственные силы и умения дворцовых целителей оценивает здраво.
И открыв второй глаз, он с уверенностью заявил:
— Врут, дорогая.
— Да? — королева выглядела обеспокоенной. — А пишут, что...
— Дай сюда, — он отложил трубку и руку протянул, испытывая подспудное раздражение, что тихий этот вечер, каковые ныне были редкостью, разрушен. Королева безропотно протянула газету со статейкой.
И снимок имелся свежий.
И написано было живо, увлекательно...
— Врут, — спокойно ответил король, пробежавшись по строкам. — Сами посудите, дорогая... вы же присутствовали на открытии конкурса... и эта... девица, уж простите за каламбур, именно девицей была.
Королева прикусила мизинец.
Не то, чтобы она не знала об изменах супругов, — знала и по давней договоренности, благодаря которой брак этот был крепким и по-своему счастливым, закрывала глаза. Но одно дело очередная интрижка, и совсем другое — ребенок.
— И конечно, лишить девицу девичества — дело нехитрое... но вот чтобы за несколько дней она и забеременеть умудрилась...
Король хмыкнул.
И Ее Величество с немалым облегчением выдохнули. Все же бастард — это... оскорбительно...
— Да и ошибочка вышло, — Его Величества ткнули в газету пальцем. — На эту красавицу Матеуш нацелился...
— Она ему не подходит.
— Ах, дорогая, тебе волю дай, так ты мальчика вовсе в монастырь спровадила бы... Анелия тебе тоже не нравилась.
— Развратная особа.
— Развратная... как есть развратная, — Его Величество цокнул языком, припоминая очарование этой развратной и напрочь аморальной особы, которая...
...впрочем, некоторые воспоминания он предпочитал держать взаперти.
— Мальчик страдает, — королева дотянулась-таки до шнурка.
Ей хотелось шоколада.
Горячего, украшенного пышной пеной взбитых сливок и темно-красной вишенкой, с каплей коньяка или травяного бальзама. И пусть придворный целитель с придворным косметологом вкупе твердят, что сладости Ее Величеству вредны, но... чем-то надо себя радовать?
— Мальчику заняться нечем, — проворчал король, но кофею потребовал. — Все страдания его — от безделья... а вы ему потворствуете!
Ее Величество оскорбились и замолчали.
Благодатная тишина длилась недолго. Его Величество успел сосчитать трещины на желтоватом лице амазонки, заметить пару дохлых мух, что лежали меж стеклами, и услышать, как шуршат под глянцевым паркетом мыши. Подали и шоколад, именно такой, какой хотелось королеве, и серебряный кофейник с крохотными, чуть больше ногтя, чашечками.
Кофий Ее Величество разливали лично.
Перемирие, значит...
— Люди поверят, — сказала она, мизинчиком указывая на газету, что так и осталась лежать на краю стола. — Мы должны что-то... предпринять.
— И что вы предлагаете? Судиться?
...и изваляться в грязи?
— Отнюдь, — все же Ее Величество были по-женски умны. — Суд или опровержение будут восприняты... неправильно.
Права. Вновь заговорят о самодурстве и королевской власти, каковая слишком уж... абсолютна.
— И девушку отсылать нельзя... во всяком случае, сейчас... надо окружить ее заботой и вниманием... пусть Матеуш заявит, что признает этого ребенка...
Король кивнул.
Иногда он почти любил свою супругу.
— Когда же станет очевидно, что ребенка нет, то... никто не осудит, если девица раскается в обмане и уйдет в монастырь...
Ее Величество подхватили вишенку и отправили в рот.
...и все-таки надобно с ремонтом что-то думать...
—
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|