Володя Злобин
Дура
У каждого мужчины есть своя Дура. Эту женщину вовсе необязательно любить, она просто есть, но есть настолько, что её можно ласково назвать Дурой, и она не обидится, а поймёт, лукаво улыбнувшись в ответ. С Дурой редко бываешь счастлив, но без неё несчастлив всегда. Зато порой в конце плохого дня, зачем-то вспомнишь свою Дуру, такую добрую и плюшевую, и сразу потеплеет на душе. А потом ухмыльнёшься про себя чему-то непонятному и хмыкнешь, как будто подвёл невидимую черту.
Ведь с Дурой сам становишься Дураком.
Какая-то странная сила влечет в сети Дуры: без причины сорвёшься за тридевять земель, у всех на виду закружишься в вальсе или вдруг начнёшь под сутулым фонарём читать стихи, и всё ради того, чтобы Дура чуть-чуть порадовалась. Дура и создана для того, чтобы легонько, слегка касаясь земли, идти через этот мир, улыбаться, говорить, ничего не замечать — и смеяться, смеяться кончиками пальцев. Они у неё обязательно тоненькие, почти просвечивающие, отчего кажется, что Дура вот-вот ускользнёт от тебя.
У Дуры жизнь чистая, как лист бумаги и она, высунув от усердия язык, пишет на нём глупые каракули. Дура очень расстраивается, когда её кто-то не понимает, особенно — ты, и нужно приложить немало усилий, чтобы её губы не сложились в грустное сердечко. А ещё Дура — прекрасная дама наших дней, когда потемнел рыцарский образ и всё заволок блоковский туман, где лебедем скользит это странное существо.
В общем, ради Дуры и убить можно, на то она и Дура.
У меня тоже была своя Дура. Нет, конечно, она и сейчас есть, о чём я иногда с улыбкой вспоминаю. Но тогда я ещё жил в старом догнивающем доме, где по утрам в трубах выли души немецких военнопленных. Я всегда мечтал жить в доме Тайлера Дёрдена — чумном, неказистом, заброшенном, чтобы он шатался от проезжающего под землёй поезда метро, чтобы мороз бился в окна, и чтобы в такие дни по полу можно было ступить только на выцветший бабушкин ковёр.
Однажды я проснулся от весенней капели в ванной. Заглянув туда, я понял, что меня заливают, и сразу же побежал на верхний этаж. Подъезд был прокуренный, тёмный, за расщеплённым окошком в сумраке грохотала стройка, там будущий небоскрёб грыз котлован, и мне казалось, что дверь, куда я отчаянно колотил, сейчас откроет какой-нибудь амбал или матёрый зэк.
Через минуту мило щёлкнул замок, и я увидел стройную девушку в одном халатике. Она добро, почти по-матерински смотрела на меня, как будто я пришёл попросить у неё конфет.
Я несмело пробормотал:
— Вы меня топите.
— А я знаю, — улыбнулась она.
Дура — сразу понял я.
И... нет, не влюбился, повторю — в Дуру редко влюбляются, а если и совершают эту ошибку, то почти всегда расплачиваются кровью. Запомните, никогда не влюбляйтесь в Дуру, иначе пожалеете! А пока я слушал её птичий щебет, и эта банальность меня вовсе не отталкивала. Разговаривая с девушкой, я совсем забыл, что в этот момент моя ванная уплывает к пиратам и русалкам.
— Я Маша.
— А я каша, — зачем-то сказал я.
Тут я впервые увидел, как Дура засмеялась. С хитринкой, прогнувшись вперёд, пытаясь прикрыть ручкой белую улыбку, прыснув и загоревшись, она вдруг стала похожа на совсем маленькую девочку, которая радуется отцу, пришедшему поздно домой, но всё-таки купившему ей мороженое.
— Так зачем ты пришёл? — милейшее, милейшее ты!
— Вы меня топите, — тогда я ещё не знал, что в Дур лучше всего тыкать.
— Ах да! Прости.
Она закрыла дверь, и я слышал, как Маша долго грохотала в ванной, что-то там крутила, и когда я, обрадованный нежданным знакомством, вернулся домой, потолок уже не был похож на мироточащую икону. Но я бы не предал этому мимолётному событию значения, если бы через пару дней Дура снова меня не затопила.
В ванной мне чуть не расколол череп кусок влажной штукатурки, который грохнулся в воду, обрызгав меня с головы до ног. В таком виде, но будучи настроенным куда как решительней, я и заявился к Дуре.
— У меня толчок барахлит, — вместо приветствия сказала она.
И я не нашёлся, что ответить, а уже через пару минут перекрывал краны и искал протечку. Таковой не было, был лишь зачем-то свёрнутый на бок опасно-красный рычажок и коротенький халатик Дуры, чьи полы периодически задевали мне лицо.
Потом я пил чай, а Дура сидела напротив и разглядывала меня. Было солнечно и от того, что свет, как мелом, предельно ясно очерчивал Машу, становилось слегка не по себе. Она была высока, похожа на балерину и когда попыталась худенькими пальчиками поймать тающий солнечный луч, её фаланги зажглись густым рубиновым цветом.
Я и не заметил, как они очутились на моей голове и откинули чёлку с глаз. Дура начала медленно снимать с себя одежду, и стало даже немного грустно от такого предсказуемого финала. Вера в путеводную дурёхину звезду как-то разом потускнела, и кругом восстала обычная биология, зашевелившаяся в паху.
Дура не чувствовала никакого стеснения и тем более страсти. Она просто абсолютно голой осталась сидеть на коленях, пристально глядя чуть повыше моих глаз. А её взгляд был как у теплокровной рептилии — зелёный, с придурью. Этому гипнозу невозможно было сопротивляться, и я ощутил, как Дура властно потянула мою руку к себе.
Стало мокро и глубоко. Скажи Маша хоть слово или застони, всё бы радикально изменилось, но её молчание делало ласку искусственной, как неоновый свет. Всё шло не так, как было должно. Почему-то вспомнился Жак-Ив Кусто. Мне не хотелось познавать Дуру до конца, потому что проникнуть в неё означало бы сделать её точно такой же, как остальные. А Дура — это нечто иное. Не то, что любят и чем восхищаются, а то, что просто есть. И лучше, чтобы это "есть" было с кем-то другим.
Зазвенел домофон, и Маша, накинув халат, побежала отвечать.
— Кто это? — спросил я на всякий случай.
— Это мой парень. Стас, — просто сказала Дура.
Нет, не подумайте, что Дура была шлюхой. Называть женщину шлюхой вообще-то не стоит, это скорей похвала, высокий статус в общественной иерархии и даже определённое социальное уважение. Ведь шлюхи намного честнее тех девушек, которые выворачивают свою дырку не на третьей минуте знакомства, а на третьем свидании.
Просто Дура — это такая особая женская порода, которая не знает о существовании обязательств. У неё в жизни всё просто и хорошо, потому что она не заморачивается по мелочам. И шоколадка, которую она грызла во время чаепития для неё была важнее, чем её парень, поднимающийся по лестнице.
А вот мне было несколько неудобно.
Признаться, я не горел желанием что-то объяснять какому-то Стасу, поэтому спокойно и с чувством собственного достоинства выбрался на балкон, перекинул ноги через перила и спустился к себе, благо, что в погожие деньки я оставляю балконную дверь открытой.
Но Маша не была бы Дурой, если бы на этом всё закончилось. Как-то раз вечером, открыв дверь, я услышал её радостный возглас:
— Познакомься, это Стас!
Её парень был невысоким и тёмным, как закоптившаяся свечка. С серыми глазами и лимонным языком. Вскоре выяснилась и причина — Стас был поэтом, и Дура вручила мне в подарок тетрадку толстых стихов. Я разглядел резкий, почти рунический почерк, а потом гость, забрав у меня сборник, начал читать вслух свои творения.
Дура сидела на ковре, и её голубенькое платьице растеклось по полу, как лист кувшинки. От радости она хлопала в ладоши и бросала из-под золотистых локон на Стаса восторженные взгляды. Мне стал неприятен этот мрачный, напыщенный паренёк, похожий на худого воронёнка. Видимо он и правда нравился Маше, отчего в сердце закралась небольшая ревность.
Напоследок Дура поцеловала меня в щёку, и они со Стасом поднялись наверх.
После этого события я стал чаще видеться с парой. Сначала не нарочно, когда мы сталкивались на лестничной клетке или в магазине. Потом мы уже вместе гуляли в парке и ходили в кино. И если Стас раз от раза всё больше мрачнел, видимо подозревая своим поэтическим чутьём, что его Маша вовсе не Маша, а самая настоящая Дура, то она, милая голубка, чаще всего тихо говорила:
— Хочу дартс!
И так как поэт в России больше чем поэт, то именно я покупал ей игрушки. И не простой дартс, а самый большой и дорогой. И не ради любви, нет, я был не настолько глуп, чтобы любить Дуру, не ради плотской близости. Просто... Дура имеет какую-то странную власть, ей всегда хочется помочь, угодить, сделать так, чтобы она не грустила. А почему? Я не знаю.
Просто она Дура, и всё тут.
— Хочу в кино!
В кинозале Дура обязательно рассекала меня со Стасом на две симметричные мужские половинки, и когда экран темнел, то она незаметно щипала меня в бок, подсказывая, что между нами существует маленькая сладкая тайна. Видимо, она только притворяется глупенькой! Это натолкнуло меня на мысль о метафизической природе Дуры. Действительно, она изначальна. Она везде. Дура — это и увесистая чушка, которую используют для забивания свай, и название некоторых городов в Средиземноморье. Да и слово это как раз латинского происхождения, "dura" — жестокий, суровый, твёрдый. Благородные римляне называли амазонок не иначе как "dura-femina". Дуре также нашлось место и в основании классического римского права: "Dura lex, sed lex", что означает "Закон суров, но это закон". А ещё был известнейший испанский анархист Дуррути, и это тоже неслучайно. Понемногу я пришёл к выводу, что быть Дурой, значит принадлежать к высшим кастам. Прикоснуться к иерархии и всегда соответствовать не миру земному, а воздуху, горнему делу, духу, полёту, вершинам...
Тот, кто этого не понимает, тот, кто попробует удержать Дуру в земных объятиях, обязательно будет наказан.
Со Стасом так и произошло.
Мы поздно возвращались домой. Уже холодало, и общая прогулка по подмороженной листве весьма затянулась. Дура захотела поехать на такси, и я снова оплатил пусть небольшое, но радостное для неё путешествие.
Стас был мрачнее тучи. Я не нравился ему, но он был слишком привязан к Маше, чтобы открыто перейти к оскорблениям. Наверное, он обо всём давно догадался. Знал, что мне нравится Дура, и я был бы не прочь, чтобы она жила этажом пониже. Поэтому весь вечер он пытался меня уколоть, уверенный, что его как-то может защитить поэтическая бронь.
Когда мы взошли на продуваемый мост, он спросил:
— А ты с Машкой хочешь переспать?
— С Дурой-то?
— Дура? — удивился он.
— Ага, — до этого момента я пытался хранить своё священное знание в тайне, — это я почтительно говорю. А Маша очень красивая, но она ведь с тобой. Так что я могу об этом только мечтать.
И тут поэт с подлой улыбкой зачем-то исковеркал зелёную цитату:
— Дура значит? Понятно. А мне вот повезло больше... Ну, "Три семерки" выпил, блядь... Ну, бутылку... С одной дурой... — специально сделал акцент Стас, — Ну, а потом поебалися! Быстро так, мы десять минут всего ебалися-то...
Он сказал слово "дура" без должного к нему уважения, без трепета, пошло и фамильярно, почти ругательно, не догадываясь о том, что его надо писать исключительно с заглавной буквы. Сказал, чтобы задеть меня, чтобы продемонстрировать свою власть над Дурой и окончательно поставить выскочку на место. Я машинально, переживая за оскорбление, нанесённое замечательному слову, сильно толкнул Стаса. Он налетел на невысокую ограду, вытянулся сначала восклицательным, а потом вопросительным знаком, и нехотя, будто снежинкой, полетел вниз.
Когда я сбежал по склону, поэт стонал, лежа на земле. Его руки и ноги не были вывернуты, шея не смотрела на сто двадцать градусов и, судя по всему, Стас оказался живучим, как таракан. Он что-то бормотал о Маше. Я вызвал с его телефона скорую, бросил трубку на поднимающуюся грудь, и молча пошёл домой.
Но я поднялся на этаж выше и позвонил в чужую дверь. Дура, парная и розовая, отчего прелестный шёлковый халатик готов вот-вот истлеть, впустила меня внутрь. Мы уселись смотреть фильм, и я совершенно не переживал из-за того, что только что случилось на мосту. Да там и было совсем невысоко. Маша лишь один раз спросила:
— А где Стасик?
— Он придёт попозже, — обнадёжил я её.
— Тсс... фильм начинается!
В полутьме мы смотрели "Мне не больно". Может быть и глупо, но какая разница что смотреть, если под боком сопит Дура? Маша долго изучала Ренату Литвину, играющую главную роль, а потом безапелляционно заключила:
— Какая-то она дурочка.
Я нежно погладил даму по волосам и с гордостью подумал: "А моя Дура-то соображает!".
Потом мы лежали на диване, и она свернулась рядом со мной тёплым калачиком, как будто её только что испекли. Сначала я шутил, и Маша смеялась минут пять без передышки. Затем она долго что-то подсчитывала в уме, пока не начала водить руками по моему телу, пытаться залезть под футболку, надышать на мочку уха... Я долго терпел, а потом сказал, чтобы она прекратила. Тогда она миролюбиво опустила руку мне на лоб и стала играть с волосами. Задумчиво, как ни в чём не бывало, спросила:
— Знаешь, почему ты мне сразу так понравился?
— Не знаю, почему?
— А ты подумай.
Наверное, ответ заключался в том, что я постоянно баловал Дуру, покупал ей вещи, помогал по домашним делам, тогда как Стас вечно где-то пропадал. Слушал и никогда её не перебивал, совершенно ясно ощущая, что Дура обладает вселенской истиной, которая недоступна всем ныне живущим мудрецам.
Поэтому я скромно ответил:
— Я по-прежнему не знаю.
Дура вздохнула и обиженно, как будто я не понимаю самых простых вещей, сказала:
— У тебя чёлочка очень красивая.
— Чёлочка? — недоумённо спросил я.
— Да, она мне больше всего в тебе нравится.
Её тонкие пальчики теперь теребили не только мои волосы, но и мысли. Она это всерьёз? Я правда для неё всего лишь чёлочка? Это был настоящий удар, ведь напевая дифирамбы Дуре, тайно я считал себя намного умнее Маши. Я мнил себя покровителем и защитником, владельцем её сокровенной тайны. Печальным рыцарем при прекрасной даме. Но...
— А ты её каким шампунем моешь?
Неужто всё это было ради какой-то чёлочки? Неужто из-за неё одной!?
— Если бы у Стасика была бы такая чёлочка, я бы его так любила!
В запальчивой гордости я счёл себя умнее Дуры, тогда как в действительности она просто обвела меня вокруг пальца. Её сети невидимы и прочны, и если бы я тогда любил Дуру, то, поднявшись с дивана, непременно вышел бы не через дверь, а через балкон. К счастью, я никогда не совершал такой ошибки.
Просто в припадке гордыни я решил, что могу быть умнее Дуры.
Недавно я случайно проходил мимо своего старого дома. Он, засыпая, почти свалился на бок и его теперь поддерживали железные подпорки. Осенние лужи выплакали глаза, и в них отражалась покрашенная в белый цвет стена. На ней синей краской кто-то вывел надпись: "Дура, ты куда!?".
Я сразу узнал почерк Стаса — острый, как обломки стекла. Как я и думал, Дура ушла от него, чего он так и не смог ей простить. Зато он простил меня, так никому и не раскрыв причину падения с моста. Наверное, написал пару непонятных стихотворений, где намекал Дуре о плохом соседе снизу. Но дело ведь было совсем не во мне! К сожалению, Стас не смог разгадать Машкиной голубиной натуры, которой не нужен покой, а внезапная и чудная смерть в неведомом полёте.
Поэтому Машка больше не светилась в окне последнего этажа. Куда и зачем теперь скользит Дура? Пожалуй, это известно только ей. Где она? С кем? Это не важно. Главное, что где-то по-прежнему легко касаются земли тоненькие ножки в пуантах и хрупкие пальцы, будто сделанные из кусочка луны, слегка теребят чьи-то волосы.
Надеюсь Дура, вспоминая меня, улыбается, ведь если девушка грустит, то значит когда-то она напрасно меня залила.