Володя Злобин
К звёздам
Ну, что поделать, если теперь народа нет? Вот так. Нету. Вообще. Отсутствует та интригующая муза, что раньше заставляла немедленно вытащить нож или ощутить разгоряченной ладонью холод кастета. Повывелись широконосые негры. Возможно из-за того, что программа интенсивной терапии напалмом, которую выписал черному континенту белый доктор Айболит, к сожалению, не спасла миллионы жизней. А пархатые телезвонари, картавые радиовещатели и прочая богоизбранная публика исчезла раз и навсегда, сразу, как только лег в землю последний жрец, поклоняющийся телевизионному свиноящику. Сгинули, растворились, ушли. Разумеется, не по своей воле, а по нашему желанию. Уж прости, матушка-земля, что заставили переваривать тебя нечеловеческий яд, но это в последний раз. Обещаем.
Освобожденная земля дышала полной грудью. Закатное солнце льнуло к горизонту и рощица, разметав изумрудные, березовые кудри, наливалась теплым палевым оттенком.
Обух ступал неслышно. Возможно потому, что верный карабин приятно оттягивал плечо. А когда ты достаточно молод, силен и вооружен, то улыбаешься миру исключительно через перекрестие прицела. Тут уж явно не до спешки. При наличие оружия, хочется, как можно дольше просмаковать обретенные возможности. Ну, например, такие, как предоставление населению услуг доброго и бескорыстного палача. Проблема опять же, была в том, что народа почти не осталось. Повывелись.
Мужчина двигался по кромке леса, любуясь закатной мистерией. В такие минуты каждый звук очерчен более резко, недвижимые силуэты деревьев выписаны графитовой тенью четко и пугающе, а закат рисует мир совсем по-другому, нежели его показывает нам рассвет. Мир, поаплодировав дню, сыгравшего превосходный, горячий и ясный спектакль, сейчас готовился встретить на закатной сцене нового актера — скромную, грустную ночь. Вот и в партере рощи готовились занять лучшие места кузнечики, ночные птахи, появился грозный дирижер филин и безбилетники — пугливые грызуны.
Обух, когда ему выпадал жребий по патрулированию местности вокруг общины, старался прийти на этот балет природного естества первым из людей. Но сегодня его кто-то явно опередили.
В глубине рощицы мелькнула серая тень, резко контрастировавшая с тяжелыми силуэтами, отбрасываемыми деревьями. Послышались приглушенные, на вдохе возбужденные голоса. Обух мгновенно среагировал: упал на землю, сдернул с плеча винтовку, перекатился в сторону, ожидая нападения. Но лес молчал. Дневные птицы смолкали, а в траве просыпались кузнечики и трещали часто-часто, как пулеметная очередь. Это навеяло Обуху приятные воспоминания о минувшей Войне. Он любил вспоминать кровавые дни.
Последний известный миру недочеловек был изловлен около года назад, где-то в топких берегах Приамурья. Заросший китаец, в жирной шевелюре которого какая-то птица свила гнездо, с безумным блеском в глазах выполз из леса к одной из белых общин. Увидев вооруженный отряд, узкоглазый окончательно сошел с ума и от радости, что, наконец, встретил живых людей, принялся обниматься со своими, как он думал, спасителями. Такого эксцесса в Белом Мире не случалось давно. Маленькие дети не знали, как выглядели те, против кого сражались их отцы, и они не обделяли вниманием посаженного в клетку обезумевшего китайца вплоть до появления большой делегации, состоящей из представителей Белой книги рекордов Гиннеса и европейских военных. Китайца, радующегося вниманию, измерили, расчесали, слегка покормили, сфотографировали и официально поздравили жителей белой общины с тем, что теперь им принадлежит новый мировой рекорд по поимке последнего известного мировой науке унтерменша. Китайца забрали, а белая матерь, воркующая над не желающими засыпать чадом, еще долго пугала непослушное дитя рассказами о злом ханьце, что придет и укусит за бочок, если ребенок продолжит капризничать. Обух слышал, что китайца выставили на показ жителям какого-то европейского городка, где сердобольный гражданин в насмешку бросил оголодавшему узкому черствую булку. Умер последний представитель некогда гордой, претендующей на господство монголоидной расы, в невыносимой муке от разрывающих его изнутри спазмов желудка.
Но... опять подумал Обух. Война длилась не пару, а больше двух десятков лет и наверняка в непроходимых гатях, дремучих лесах скрываются племена деградантов, которым суждено погибнут если не от белого оружия, то от кровнородственных, смешанных браков. Здесь, на европейской равнине такого случиться не могло, но вот пара-тройка одичавших строителей прежнего порядка во главе с каким-нибудь башковитым прорабом остаться вполне могло. Подобные случаи были известны, но последние цеплявшиеся за свое существование (не жизнь) гастарбайтеры были давно выявлены и истреблены.
Сердце Обуха застучало радостно, разгоняя по телу застоявшуюся кровь. Пульс азартно выбивал барабанную дробь и мужчина победно оскалился. Давно не испытываемое чувство опасности, опять угнездилось в проснувшейся от спячки душе воина. Боевой раж требовал действий, и Обух неслышными перебежками, а чаще ползком на пузе, смазанной камуфляжной молнией, перетек под сень березового леска.
Солнце уже прилегло на перину виднокрая, который стал ярко-красным и оттого весь окружающий мир налился пугающим багрянцем, и даже зеленая листва выглядела так, как будто ее проклял бог войны.
Шум повторился совсем близко. Он звучал по-заговорщицки тихо, приглушенно и прерывисто, как будто спасшийся от карающего меча революции еврей нашептывал перед сном сказку своим звенящим шекелям. Обух неслышно подполз к широкой, одряхлевшей березе, что растопырила выпирающие из-под земли корни, и выглянул из-за своего укрытия.
На небольшой поляне, расцветшей полевыми цветами, примяв собой мягкую траву, сплелись двое влюбленных. Если в старые добрые времена нужно было непременно пояснить, что влюбленными были парень и девушка, а не парень с парнем, девушка с девушкой, и не богохульник с собакой, то сейчас подобное уточнение могло прийти в голову лишь старым ветеранам, таким как Обух, еще помнившим уничтоженный в борьбе мир.
Парень мялся и нерешительно сжимал полные груди девушки, с торчащими алыми сосками. А девушка что-то возбужденно шептала избраннику, расстегивала его рубашку и скользила руками в область паха партнера. Возможно, именно этот шепот привлек Обуха. Он сплюнул от досады — влюбленные были членами общины. Он автоматически подумал, что раньше, во времена его молодости, влюбленные вели себя куда как более развязано, и получали бы удовольствие совсем от других занятий. Например, Обуху ясно представилась картина, когда парень засунул бы в задницу пассии толстенный сук и, глядя на мучение возлюбленной, принялся ожесточенно мастурбировать, удовлетворяя страданиями жертвы извращенную похоть. Тогда Обух с удовольствием пристрелил бы обоих. Но сейчас его поразила беспечность молодых. Совсем другое поколение, не нюхавшее ни то, что порох, но даже не знающее аромата дерьма. Возжелай Обух, юнец давно бы лежал с простреленной головой, а под ним, самцом-победителем, стонала эта привлекательная девушка.
Но... нельзя. Война окончена, наступил Мир и Победа. Воевать — не с кем. Порядок. Созидание.
Выбравшись из леса, Обух продолжил обход дальней границы общины, с трудом успокаивая кипящую внутри него кровь. Он по-прежнему был на взводе, в крови рычал адреналин, но мало-помалу Обух остывал.
Вскоре засвеченным негативом на небе появилась луна. Она невидимой ветошью протерла древние равнинные камни, что оплела сочная трава, пустила по их теплой поверхности бледную улыбку. На большом валуне, что и не камень вовсе, а будто щит древнего богатыря, выщербленный, с широкой грудью, Обуха уже ждал его старый товарищ, — Учитель. Они часто, когда выпадала очередь дежурить вместе, встречались и сидели под открытым, не заляпанными облаками небом; нежились на остывающим приятным теплом камне, и говорили, говорили...
− Привет, Обух. Ну, как, все спокойно?
− Здрав, Препод, — отшутившись, Обух опустился рядом с другом. Карабин откладывать от себя не стал, — спокойно, как на том свете. Ни единой души.
− Вот и у меня также, — Учитель улыбнулся, — ну, чего грустный опять? Рожа постная, как у блаженного святого, попирающего сатану тем, что не мылся и не подтирал жопу тридцать три года подряд.
Учитель мощно засмеялся собственной шутке, но, посмотрев на серьезного друга, уже благоразумней произнес:
− Я тебя совсем не узнаю, ты чего? Помню последний наш с тобой бой. Я думал тебя тогда узкоглазые точняк пристреляет! Ты пер под пули с такой каменной мордой, с таким челом, не запятнанным смешением с интеллектом, как будто примерил сущность русни на быдло-дискаче! Ха, приведи я нынешнему поколению такой оборот, ни в жисть бы не поняли. Ну, не суть. Так ты тогда, помню, чуть ли не единолично решил исход боя. Веселая выдалась сцена! Гуки обосрались в своих окопчиках, когда ты спрыгнул туда с топором и со зловещим боевым воплем, будто индеец с томагавком. Помнишь?
Тогда Обух и получил свое прозвище. Он забил обухом топора шесть автоматчиков врага.
− Безрассудно ты тогда себя вел, Обух, как берсерк. Я думал, погибнешь, а вон оно как, выжил. Не для того же теперь по свету ходишь, чтобы грустить, а? Или, признайся, удумал чего?
Обух помолчал, крепко сжимая карабин:
− Да-а... наш последний бой, где мы вырезали остатки дивизии наших узкоглазых соседей. С той поры унтера днем с огнем не сыщешь. Задумал...? — Обух помолчал, — да нет, Препод, я вообще теперь ни о чем не думаю. Не о чем.
Учитель хохотнул. Он вообще часто любил посмеяться. И, как это зачастую бывает у представителей его профессии — этот смех был нервным, судорожным, часто не к месту. Сказывалось преподавание мужчины в системе российской школы, ныне разрушенной ее бывшими благодарными учениками.
− Вот-вот, славное завершение победоносной Войны! Теперь уже давно Мир... Мир! Как много в этом слоге! А ты и не думай, Обух, теперь не о чем беспокоится. Думать надо было лет двадцать лет, когда вся эта каша зачиналась. Сейчас это не требуется, картошку надо окучивать, болота гатить, дороги строить! Работа!
Учитель опять хохотнул. У него, в отличие от Обуха, было хорошее настроение.
− Да-а, — сплюнул Обух, будто бы надеясь кого-то унизить, — Мир...
Он хотел было сказать что-то еще, что-то очень важное, дошедшее до мужчины еще тогда, в тот огненный день сражения, когда над головой свистели пули, а под ногами рвались мины. Попытался выразить другу, что не от священной ярости был первым в том последнем бою, а оттого, что понимал... понимал с сожалением и бессильной злостью, что это сражение, действительно, последнее. Победное. И когда финальный косой захлебнется в крови, наступит то, ради чего жили и умирали несколько поколений белых людей. Наступит — Победа. А после Победы — Мир. Но разве может воин, посвятивший жизнь борьбе, отложить оружие, взяться за плуг, кайло и войти в русло мирного существования? Может ли воин осознать то, что причина его ненависти иссякла и не представляет собой больше предмета материального, требующего уничтожения? Как жить в наступившем порядке человеку, совершенно не предназначенному для спокойного существования? Для таких людей мир хуже лютой смерти, хуже расового смешения. Поэтому и искал тогда грудью Обух свидания с девятью граммами свинца, желал встречи с зазубренным армейским ножом или пулеметной очередью. Жаждал сгинуть в последний роковой миг личного Рагнарека с осознанием того, что он победил и не встал перед судьбой на колени. Победил гребанную Систему, победил себя, весь этот чертов мир победил! Желал Обух пасть героем, погибшим в битве, лишь бы не превратится со временем в хрипящего, ни на что не годного, кроме разговоров, старца. Искал достойного конца, а нашел унылый, нескончаемый эпилог длинною в полтора года. И думая об этом сейчас, Обух сомневался, а стоило ли ждать все это время? Чего ждать? Пришельцев из космоса? Битвы богов?
Много чего еще хотел сказать Обух другу, но вымолвил совсем другое:
− Учитель, а ты помнишь, Ганса?
− Еще бы! — поник мужчина, — Ганса теперь поминает проклятьем всякая собака в нашей общине! Славный был товарищ. Наш старый с тобой друг. Из первого поколения... Он прошел Войну от начала до конца. О его храбрости ходили легенды! И он так нелепо кончил. Жалко Ганса, до слез жалко... Что же он так...?
Ганс был славным парнем — лихим рубакой, не уступавшим отвагой Обуху. Совсем юнцом вступившим на тернистый путь сопротивления и встретив Победу зрелым мужем, Ганс ни на секунду не предал идею. Вернувшись в родную общину вместе с боевыми товарищами, он держался бодро и весело первые полгода, до того, как расплавленным золотом начали наливаться засеянные злаками поля. Пшеница дала тучный урожай и Ганс сразу же с причитающейся ему долей не молотых хлебов, уединился в доме и не выходил оттуда два дня. Зато потом вывалился совершенно пьяным на улицу: наспех изнасиловал подвернувшуюся ему девушку, капитально избил несколько подростков, пока его брыкающегося и орущего матом, не скрутили подоспевшие мужики. Жертв могло быть и больше, если бы Ганс с самого начала побоища не орал во всю мощь своей пролужённой глотки и не требовал выдать ему еще пшеницы, мяса и грудастых баб. В доме у него нашли собранный из различного барахла самогонный аппарат. Его казнили на следующий день — позорно, за околицей, вдали от священного капища, и прикопали там же, укрыв одельяцем из очень тонкого дерна. Обух, приводивший тогда приговор вече в исполнение, был поражен непринужденностью Ганса и тем облегчением, с которым приговоренный ожидал конца. Ганс даже поторопил палача:
− Стреляй уже скорей. Мне чертовски опостылел этот ваш слишком правильный мир.
Обух задумчиво произнес, продолжая поглаживать холодный карабин:
− Теперь я его понимаю.
− То есть? Ты о чем? — удивился Учитель.
− О том, почему так поступил Ганс. Почти год минул с тех пор, и я часто думал о его поступке. Он просто не смог жить после того, как кончилась Война. Вся его жизнь была в борьбе. Он не разделял эти понятия, слил их воедино. Жизнь и борьба. Борьба и жизнь. И когда сражение с врагами расы закончилось по причине ликвидации последних, лопнула половинка жизненной цели Ганса. Жизнь потеряла смысл. Что ему, прирожденному воину, оставалось делать? Что толку в обыденной жизни? Как вообще может спокойная жизнь быть наполнена смыслом? Как можно быть обывателем, пусть даже обывателем белого мира? Вот он и не решил дожидаться момента, когда его прямая кишка не сможет контролировать самопроизвольные выделения кала, а руки еще могут в волю покуролесить.
Обух позволил себе нервно рассмеяться. Учитель пристально посмотрел на друга, произнес:
− Это дурость. Слабость! Он мог записаться в отряды свободного поиска, занимающихся прочесыванием труднодоступных мест нашей планеты. Работы там хватит на всех. Мог найти занятие по душе или по уму. Та же охота...
− Брось, — отмахнулся Обух, — последний унтерменш был казнен больше года назад, да и то в какой-то жопе, где ему и место. Если и остались на свете еще негры, то они явно плавают по реке Лимпопо, да где-нибудь в горах Гималая в монастыре одиноко дрочит свихнувшийся далай-лама. То есть опять же, все они находятся в жопе. Там и останутся. Нет больше врагов. Мы — победили! Победили...! А свободный поиск — это приключение для отпрысков тех папаш, что в Войне сметливей остальных грабили храмы и мечети, пока их товарищи гибли на фронтах... да теперь нагребли сокровищ и покупают славу, положение своим сыновьям. Кому из наших не охота подковать коня подковами из какой-нибудь переплавленной христианской реликвии? Говорят в Ватикане пара сохранившихся гвоздей из того самого креста пошли на сие дело. Да и ты представь, сколько снаряжения нужно собрать, чтобы экспедицию в Африку замутить, бензина, патронов. Тьфу...
− Ну-ну, — примирительно улыбнулся Учитель, — Обух, не думай об этом. Мы боролись, сражались и гибли не ради таких пессимистичных дум. Вот он — мир, который мы с тобой завоевали! И мы можем отдохнуть в нем, насладиться им!
А мир был действительно красив, ибо невидимый художник, придавал сгущающейся ночи густых фиолетовых красок. Не жалел он и серебряной акварели, промокая небо тонкой кисточкой, отчего звезды выглядели необычайно яркими и очень близкими к людям. Обух вымолвил:
− Я бы предпочел оставить в мире хотя бы клочок, где можно было разводить для тренировок узкоглазых. Хотя это уже не то. Это ощущение силы, победы. Ты — заранее победитель, пусть даже погиб во время боя. Какой здесь смысл? Как спартанцы разводили и убивали илотов. И то, илоты в итоге обхитрили хозяев. А мне, не поверишь, хочется вернуть ощущение, когда ты — никому не нужный кусок дерьма, который не может расшатать даже ржавый винтик работающей системы. И от этой озлобленности, от этого желания свернуть горы, когда ты реально можешь всего лишь перевернуть небольшой камушек, я чувствовал себя человеком... нужным, знающим чувствовал! У меня была Вера. Я принял законы крови за непреложную истину и был верен им до конца, до Победы. И вот она — Победа, вот общество, за которое мы боролись. И я... не нужен этому обществу, не нужен. И оно, мне... я сейчас отчетливо это понимаю — оно мне тоже не нужно. Видимо, правда, излишне пассионарные люди, не годны к мирной жизни.
Учитель задумался. В бытности своей преподавателем общеобразовательной школы он слыл талантливым педагогом, пока насмерть не забил деревянной линейкой нахального, блатного ученика. Потом перешел в сопротивление. Для таких людей, принявших правую сторону, не по велению сердца, а по строгой жизненной необходимости, новый построенный порядок был, приемлем и желаем. Обух понимал это. Осознавал то, что друг его не поймет. Тем не менее, Учитель начал отвечать медленно, примирительно, успев привыкнуть к изменившемуся характеру друга.
− Возможно, ты и прав. Попробуй найти себе занятие по душе. То, что поможет ощутить себя нужным новому миру. У каждого из нас есть свое предназначение. Кому-то было суждено погибнуть в битве, а кому-то пахать земля. Не грусти, Обух, в любом случае мы уже вписаны в историю и оттуда нас ей не выцарапать.
− Вот-вот, и история не может исцелить... — проговорил мужчина.
Ночь приветливо улыбалась собранием звездных хоров. Каждое созвездие в небесном колодце будто бы ожило, задвигалось в далеких туманностях, задорно поглядывая на Землю, представляя воедино непередаваемую словом картину — вселенский звездный собор.
− Пора продолжить обход...
Прежде чем уйти Учитель похлопал Обуха по плечу:
− До завтра, друг. Как раз встретимся на южных полях, авось договорим. Заканчиваем обход и в общину. Я в твою сторону иду, а ты в мою. Не забудь, завтра на бобовых плантациях. Работы как на батальон негритянских рабов.
Учитель рассмеялся и соскочил с поостывшего камня. Обух задумчиво протянул:
− И тут работа... проклятая работа. Вот раньше я занимался трудом, а сейчас — работой. О, какая же разница есть между процессом и целью!
− Что?
−Ничего. Говорю, что жду, не дождусь встречи с бобовыми плантациями... Слушай, а когда говно из сортиров черпать моя очередь придет?
− Не ерничай, Обух! Другим не слаще. До завтра!
Глядя на удаляющуюся, немного согбенную спину друга, мужчина со вздохом ответил:
− Бывай, Препод!
А ночь между тем разгоралась пуще светлого дня. Звезды искрились волшебным льдом, а медяк луны как бы в насмешку над ними закутался в черную шаль редких туч, подсвечивая землю одним желтым краешком. Обух медленно расшнуровал правый ботинок. Слушая стрекот кузнечиков и, впитывая последний жар, исходящий из камня-исполина, мужчина, не торопясь стянул со ступни носок. Карабин щелкнул предохранителем бесчувственно и быстро, и также скоро горло почувствовало холодное дуло давно не говорившего оружия. Ночь шипела и плевалась тысячью звуков. Обух упер приклад в твердую землю, пальцем ноги нащупал спусковой крючок.
Обух радостно оскалился и надавил на тугую скобу.