↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Олег Верещагин
КНЯЗЬ
Не печалься, мой друг...
Мы погибли,
Быть может, напрасно
Отказавшись мельчить
И играть с Пустотой
В "что-почём"...
Но я помню вершину холма...
Ветку вишни в руке...
И в лучах заходящего солнца -
Тень от хрупкой фигурки с мечом.
Мы погибли, мой друг,
Я клянусь —
это было прекрасно.
С.Калугин. Das Boot.
МЕСЯЦ ТРАВЕНЬ 6746 ГОДА ОТ СОТВОРЕНИЯ МИРА. (1.)
ПОГРАНИЧЬЕ ЧЕРНИГОВСКОГО КНЯЖЕСТВА.
1. Май 1238 года.
Где-то в далёких краях лежит оно — Море.
Говорят, когда пришли в те земли люди языка славянского и спросили у местных греков, что это есть такое, то услышали они в ответ: "Маре." И стали называть бескрайнюю водную гладь — то спокойную и ровную, хоть пешком иди, то бурную, вровень с небом своими волнами — морем.
И слово то похоже на "мара" — мечта. Не мечта даже — наваждение недоброе.
Князь Василько не раз видел во сне море. И каждый раз просыпался в тоске по неувиденному наяву. Сколько раз расспрашивал он видевших то море людей — и гостей, и дружинников: "Какое оно?!" Отвечали, но ответ не приносил удовлетворение, как не приносили его и рисунки в немногих бывших в городе книгах. Врезалось в память только странное: "Море — оно всегда шумит, даже когда тихое..."
Сегодня ему опять снилось море. И, проснувшись, в те немногие мгновение, что отделяют сон от яви, сами не будучи ни тем, ни другим, князь обрадовался, что сейчас можно будет подойти к оконцу, распахнуть свинцовые ставенки в яркой разноцвети — и за ним увидеть море. Потому что шум остался и наяву.
А потом мара ушла, и он понял, что шумит Орда.
Она всегда шумела. Как море. Вот уж последние семь седьмиц почти. На ночь притихала — но всё равно оставался этот шум, ровный недобрый шум, в котором при желании можно было вычленить отдельные звуки и голоса, но делать этого не хотелось. К чему? И так ясно всё.
Василько глубже забрался под одеяло из хорошо выделанной медвежьей шкуры. Там было темно и тепло. Словно в детстве ты спрятался вот так — и уверен, что никто тебя не найдёт, и слушаешь, притихнув и дрожа от восторга, смеха и сладкой жути, как мама ходит по спальне и бормочет озадаченно: "Да куда же он делся? Тут нет... а тут? И тут нет... и тут... а вот тут!!!" — и одеяло летит в сторону, и остаётся только восторженно визжать в маминых руках...
Я что, и правда всё это помню? Или отец рассказывал?
Он сердито откинул мех и прикусил губу. Стукнулся затылком о высокий резной оголовник. Это было наказанием за страх, заставивший его — мужчину и воина! — юркнуть под одеяло.
Под одеялом не спрячешься...
...Ещё ему часто снилось, что он летает. Эти сны радовали и не оставляли по себе тоски, как сны о море. Если бы уметь летать на самом деле... и сейчас хотелось этого больше, чем когда бы то ни было, сейчас, когда сон о море обернулся Ордой въяви. Вспомнилось недавно читанное —
Кукушка в Путивле кукует. И слышится плач на забрале.
Княгиня в тоске простирает дрожащие руки к Каяле.
Кукушка годы считает. Далёко, на поле на ратном
Сквозь кости трава прорастает. И ржавчина ест меч булатный.
Кукушка кукует, кукует...И слышно — рыдает княгиня:
"Кукушка, отдай свои крылья! Мой милый в холодной могиле!
Кукушка, умолкни, кукушка! Идёт по стене Ярославна:
"Стрелой полечу по Дунаю! Утру я любимого раны!
Кукушка, ты видишь — там ветер! Он стрелы несёт русским в лица!
Не жить мне — одной в целом свете... Дождём бы над милым пролиться!
Кукушка, зачем эта буря слепит глаза воинам лады?!
Пусть в море летит, улетает, швыряет на волнах насады!
Кукушка, зачем он умчался? Зачем позвала его битва?!
Ковыль моё горе качает. И мне не поможет молитва...
О Днепр, о великий, могучий, буруны — как белые кони!
Вскипи ты волною гремучей, и князя умчи от погони!
О Солнце, жестокое Солнце! Зачем ты так жарко пылаешь?!
Калишь и шеломы, и брони, и маревом глаз застилаешь?!
Кукушка... Ты слышишь, кукушка?! Прощались — отвага на лицах...
Паду я на грудь дорогому, с ним жизнью хочу поделиться..."
Кукушка в Путивле кукует. Нависли над речкой забрала.
Молчит князь. Князь не отвечает. Далёко, далёко Каяла... (1.)
1. "Плач Ярославны" из "Слова о Полку Игореве" в переложении автора рассказа.
Но к чему об этом? Он не женщина и к чему бы он полетел прочь от своего города? Разве что — к стрыю Михаилу в Чернигов. Но чем поможет Михаил и... и цел ли тот Чернигов? А если Чернигова больше нет — то на что надеяться Козельску? На что надеяться малышу, в последнем отчаянном порыве поднимающим обеими руками подобранный тяжёлый меч над телом павшего отца-богатыря? (1.)
1. Чернигов пока ещё цел. Он будет взят Батыем в ходе кампании 1239 / 40 г.г. Черниговский же князь Михаил единственный из русских князей бросит свою столицу и убежит спасаться в Венгрию.
Он прислушался против воли. Орда шумела, шумела, шумела...
...Дед Мстислав погиб от ордынских клинков на Калке, когда впервые столкнулись русичи с грозой из Степи и... не поняли, что это — гроза. Во всех церквях сладко пели тогда, что неведомые поганые пришли — и ушли, и не вернутся больше. Люди верили, а его, Василько, и на свете тогда ещё не было, и деда не видел он.
"А теперь погибну от тех же рук, что и дед. И отец."
Он содрогнулся от этой мысли и с трудом подавил желание забиться под одеяло поглубже и в угол постели. Смерть во всём её ужасе выступила из темноты ночного угла, наискось через комнату от лампады — смерть, которой он, как думалось, уже научился не бояться. Потому что учили его не бояться смерти, сколько он себя помнил. И с начала года, с конца протальника (1.) он выходил на стены, когда бросалась Орда на новый приступ. И не боялся. И все видели, что он не боится.
1. Март в те времена считался началом года и в северных краях назывался протальником (на юге — берёзозолом).
Но сейчас его не видел никто. Только Смерть глядела липко и неотрывно, и колебался, отрывался от золотого фитилька, гаснул язычок пламени в лампадке — словно душа отлетала от тела...
Вот так же метался огонёк, когда умирал три месяца назад привезённый двумя уцелевшими верными дружинниками с реки Воронежа, с поля проигранной битвы, отец. Василько просился с ним "бить Орду". Отец ускакал тогда без повеления черниговского — дружен был с пронским князем и, когда прослышал, что пошёл тот с князьями коломенским и муромским отбивать пришельцев от рязанских стен, поспешил с малой дружинкой на помощь. А Васильку в ответ на его просьбы сказал с улыбкой: "Вот коли не вернусь — князем будешь."
Про это Василько тогда мимо ушей пропустил. А на отца обиделся чуть ли не до слёз. Разве тот сам не ходил в те же, что и у него, Василько, годы на половцев? Сколько раз сказывал.
А потом привезли отца.
А потом стал Василько князем Козельским.
А что ещё потом будет — думать не хотелось.
А Смерть знала — и не уходила, и не боялась лампады, и смотрела пустыми, сосущими, похожими на бездонные скользкие ямины-чарусьи, глазами...
...Сначала верилось — уйдёт Орда. Когда постряли их пороки в болотинах по берегам Жиздры и Угрузны (оправдали обе речки свои имена! (1.) ), когда трижды за три недели ходили степняки на приступ — чисто мухи по мёду, вся стена покатывалась от хохота! — и откатывались, едва дойдя до подножия холма, на котором стоял козельский кремль, оставляли в грязи десятки своих трупов — тогда верилось: уйдут, не могут не уйти.
1. С юга Козельск огибала речка Жиздра (что примерно переводится, как "вспученно-грязная"), с востока — Другусна. Я склонен думать, что это искажённое слово "Угрузна", имевшее изначальное значение "топкая".
Не ушли. Видно, крепко задело их непокорство козельчан. Не ушли, ещё и больше стало — стянул сюда Батыга как бы не все свои силы. Кому-то от того легче — те, кто сейчас за реками стоят у козельских холмов, не грабят, не жгут в других краях.
Кому-то легче, а нам — смерть, подумал Василько. Не хочу. Пусть все умрут, только бы я жил, только бы... и, задохнувшись, крепко-крепко зажмурился, против воли моля Господа оборотить его птицей.
Потому что сохнут болота по речным берегам. Скоро допьют Солнышко и Земля остатки весеннего разлива — и...
Хмурый это был май. Словно и не весна. Никак не хотела уходить зима. И пусть бы подольше не уходила, пусть бы чернотно пучились вдоль речных берегов грязевые хляби. Ленивыми серыми валами ползла вода над завалами из деревьев, крутилась в омутах под берегами...
Бухнуло в стену. Уже в который раз. Бухнуло, крякнули брёвна, аж отдалось тут, в тереме.
Вот уж пятые сутки как достают стены ордынские пороки...
— Господи!!! — вырвалось у Василько тоскливо. Он заметался в постели, потом вскочил и, почти прыгнув к иконам, рухнул, крестясь на колени — так, что им стало больно. — Господи, услышь меня! Помоги, Господи! Ну что тебе стоит?! Господи, страшно мне! Помоги, помоги, спаси! — молитвы не шли ни в ум, ни на язык, слова сыпались горохом из порванного куля — без толку, без смысла, потоком. А иконы смотрели из полутьмы, и лики их казались чёрными, кривляющимися в лампадном свете, и всё отчётливей хихикала, наклонялась сзади, поглаживала по дрожащим плечам ("...ну что ты, дурачок, трясись-не трясись, а скоро ко мне, сладенький мой...") — Смерть и пальцы её были цепкими и ледяными сквозь лён рубахи. — Пусссти... — процедил князь, и Смерть вроде бы отшагнула в сторону. Но не ушла...
Молчат, доски крашеные, подумал Василько и, сам ужаснувшись своим мыслям, торопливо несколько раз перекрестился на иконы: "Господи, прости, Господи, не карай..."
Теперь он просил не за себя. В тот миг представился ему весь город — его город, которым он так гордился, даже в мыслях не позволяя себе называть его "маленьким", а на деле — маленький, но населённый людьми. Представил себе этих людей — от стражников на расшатанных стенах до дружков-приятелей по тайным летним забавам, спящих сейчас на полатях, от беременной бабы до дядьки Сухмана в соседней зале сидящего на лавке. Это — люди, подумал он снова. Люди, Господи, не поленья. Мои люди, с меня и спрашивай!
Что молчишь, Господи? Видишь ли сверху, как чёрным половодьем кипящего вара растекаются по твоей земле орды мерзости? Видишь след их горынычев — головни да трупьё, грязь да слёзы?! Видишь, так что молчишь?!
— Что молчишь, Господи?! — тонко и яростно выкрикнул мальчик, рывком вставая с колен и стискивая кулаки. Сильней заметался огонёк лампадный. Василько мотнул спутанной гривой русых волос — взгляд зацепился за неясный красноватый блеск в междуоконье, и он обрадованно шагнул туда от икон. Смерть снова зашла со спины, хихикнула тишиной, потянулась — кожу меж лопаток стянуло.
— Не боюсь тебя, стерво, — процедил князь, касаясь рукояти меча, висевшего крестовидной рукоятью вверх перед всем прочим доспехом, ладно устроенным на распялках. И огляделся с вызовом.
И вздохнул. Он был опять один в привычной, знакомой спальне. Смерть убоялась сурового боевого железа, убоялась острой стали, дремлющей в красных с золотом ножнах, ушла куда-то на время.
Князь тронул ладонью холодный металл чешуйчатого панцыря. Первый доспех Василько надел в семь лет. Уж как он был горд, хотя сейчас-то понимал, что был скорей смешон — так ему хотелось быть похожим на настоящего дружинника.
Тот доспех уже давно был кому-то дарен (не помнилось даже — кому...). А этот, нынешний, служил князю уже второй год. Умело сделанный, он удобно и легко расставлялся при нужде к тому. Хотя и поножи, и наручи недавно пришлось хорошо переделывать, а под шлем уже хватало и одной прилбицы. Высокий, увенчанный яловцом и дополненный личиной по ромейскому, аж Первого Рима, образцу, шлем был черниговский, а всё прочее — местное, жили в Козельске хорошие мастера-бронники...
...Нет, ещё меч был не отсюда. И бог весть откуда вовсе. Дядька Сухман привёз — ещё когда он, Василько, в люльке лежал. Привёз и поперёк люльки и положил, никто и ахнуть не успел. Отцу говорили, чтоб гнал Сухмана за такое, да отец посмеялся — крепко верил своему воеводе, недаром после того велел Сухману быть дядькой княжичу...
...Как дядьку звали по-крещёному, Василько и не знал. Хотя как-то звали, наверное. Его-то ведь тоже звали не Василько — Василий. Сильное имя, "Владыка". А мало кто вспоминал это имя, да и самому князю, хоть и помалкивал он об этом, больше ложилось на душу "Василько". Мать говорила, что это из-за глаз так получилось: "У тебя не глаза — васильки полевые, ласковые да светлые, солнышком живы..." Он сердился, что он — девка, что ли? А в душе млел...
Хорошо, что умерла мать. Каково бы ей сейчас было? Умереть — страшно. Но страшней умирать, рубясь на пороге своего дома и зная, что родные, беззащитные люди в нём за твоей спиной, когда упадёшь ты, станут добычей врагов. Нет. Не врагов. Нечисти нелюдской.
Лучше уж пусть никого не будет в жизни, чтобы не болела душа за своё...
...а город? Он ли не свой и как быть с ним?! Кто защитит его, князь?!
Меч выник из ножен, послушный руке. Василько поднял его и поставил напересёк слабому свету из оконца. Луны нет, да и тучи во всё небо лежат, но меч светился — светился голубовато и ярко, так, что вокруг клинка стояло сияние. Раньше не замечал за ним князь такого — а впервые заметил в ночь, что пришла за днём, когда облегла стены Орда. Князь повернули кисть — послушно описал клинок дугу, рождая за собою сияние, тихо прошуршал рассечённый воздух. Меч был лёгок в руке, хотя и длинён по-взрослому — когда первый раз взял его Василько в руку, так заопасался — тяжеленько будет. Нет, лёгок и послушен был узковатый меч, и широкая, плавно изогнутая к клинку, крестовина огнива не мешала его крутить хоть как... Василько нет-нет да и подумывал дать мечу имя и не раз приставал к дядьке, где тот взял меч и не было ли уже у того какого имени, но дядька отмалчивался. А назвать меч самому — Василько робел, в чём никому не признавался. Вот бы меч сказал, как звали его... ведь звали же как-то, не может такого статься, чтобы не было у него имени раньше... и любой дружинник знает, что мечи умеют говорить, как бы ни ворчали попы на такое...
Скрипнула дверь — и по скрипу Василько понял: дядька. О ком подумал, тот и пришёл. То ли почуял, что не спит князь, то ли...
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |