↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Вышивальщица и топор Ларны
Пролог
Сказка, вплетенная в канву мира
— А нитки бывают белыми?
— Всякое случается. Иди, не топчись на кочке. Болотник за пятку ухватит.
— Ты мне сказки-то не плети, не маленькая. Нет в мире болотников, есть дед Сомра. Только он спит и по мелочам не проявляет себя. Так что насчет ниток? Кимка, стой! Да что ж за напасть, ни слова толком...
Кимка уже во весь скок спасался от необходимости держать ответ. Мелькал рыжим беличьим хвостом в пестроте сочной зелени, забрызганной тенями. Шил её лучиком солнечной иголки — скреплял, плотнее сдвигал ветви, — и прятался в их лохматой гуще. Вот и нет его... Только стрекот вдали качнулся и отпрянул, с ветром укатился за дальний увал, в самое сердце топей дедушки Сомры.
— Эх ты... А еще друг! И не подкупай потом орехами, ни единого ядрышка не приму! Понял ли?
А ему хоть кричи, хоть молчи. Умчался. Он сегодня в белку взялся играть. Вчера весь день прыгал бессловесным зайцем. Тоже, ловкач. Как будто я обычного косого от перекинутого Кимки не отличу. Уж всяко десять лет знакомы. Он — весь мой круг знакомств и есть, вот так гораздо вернее. Кимка, невидаль лесная, небыль хитроватая из Безвременного леса. Никому сюда нет прохода. И людям, и даже вырам, за опушку не заглянуть, земляники Кимкиной с прогалин, лиловым марником украшенных, не обобрать, а на чернику, что хоронится в глубине векового сосняка — так и не глянуть.
По какой такой великой нужде я среди запретного леса объявилась? Человек, да из самых обычных. Обычнее уже и некуда. Косица бурого цвета, невнятного. Глаза тоже карие, обыкновенные. Ни роста, ни стати, ни голоса. За что привечает? Может, ему скучно без приятельства? Так ведь еще и пригляд держит, год за годом, без отлучек и передыху... Спросите у Кимки сами — что да как, если хотите на беличий скок глянуть. Он ответов давать не желает. И всегда был таков, сколь бы вид свой ни менял...
Первый-то раз я его хорошо рассмотрела, он на кочке смирнехонько сидел. Благообразный он тогда явился. Пожилой, лукаво-кареглазый, волосы серебрила седина. На коленях — ох ты, радость для дитяти — шапка валяной шерсти, да вся как есть земляникой полна. Аж черной, пахучей, всякая ягодина крупнее ногтя. Угостил, приветил, на опушку сам завел. А каким таким способом я в лес вошла, хотя тень его пересечь никто не в силах — это к Кимке... Он верно знает, но — молчит и того вернее.
— Кимка!
Теперь до ночи можно шуметь, все без толку. И не стану звать! Пусть хоть раз поймет, каково это — без ответов и без приветов...
Идти по лесу и огорчаться, свой нелепо гнев растревоженный хранить — дело неблагодарное. Лес сегодня ясен и весел. Шелестит, листьями плещет, с тетушкой тучей о дожде сговаривается. Уже заметно: дело двигается. К ночи засинит небушко, тень опустится до заката и лиловеть будет из-под спуда, от большой горки западной, от увала, где кимкины черничники всего гуще. В сумерках ветер падет на сосны, стон из них вырвет, чтоб тишина после легла полнее да глуше. Первой капле эхо дать надобно, без того и дождь — не дождь...
Когда такое событие готовится, когда тетка туча в гости в наш ближний лес собирается, не худо и поспешить домой. Вон — уже шумит переполох по верхушкам, старые листья лоскутьями полетели, аж в воздухе пестро. Скорым бегом да по тропочке — домой! Кимка такой, заботливый: он сам не выглянет, а тропку под ноги обязательно бросит. Удобную выберет: чтобы шла без коряг, не по самым затылкам увалов — и затейливо, с должной красивостью. Мимо озерка, вдоль ручья, через заросли рябины. Бегом — бегом, пока нитки дождя небо вовсе не заштопали.
Дом в Безвременном лесу — такое и звучит-то странно. Сам же дом и того чуднее. Так уж оплетен и врос в корни дубовые, что и не понять: дупло или нора? Но и на избу похоже. Дверь имеется. Кимка её изукрасил резьбой: белочка прыгает, заяц низом скачет. Поверху, шею выгибая, лебедушка летит... Я все имена небылиц ведаю. Кимка любит их повторять и рисунки показывать. А то и в сны зверей придуманных засылает: смотри, мне не жаль. Все для тебя. Только вопросы не задавай лишние. Как же не задавать, если не знаешь, какие они — лишние?
По чести если, из-за белых ниток он уж больно резво взвился, обычно так не улепетывает. Видно, не то спрошено, ну вовсе дурное. Того и гляди, дед Сомра пошевелится да пригрозит из-под топей, забулькает от возмущения.
Вот и дверь. Сухая совсем, не пала еще первая капля. Хотя сосны стонут, самое время прятаться. Ох и радость — нырнуть в свой дом да и дверь прикрыть! Сюда, в Кимкино владение, никакая напасть не сунется. Он, может, зайцем и прыгает, а только страха в нем нет, ну ни капельки! Одна лихость.
Дверь захлопнуть не получилось. Совесть ножку подставила, за косу веткой дернула. Оглянись: а ну там Кимка имеется, за спиной. Он ведь какой? Застенчивый, от обиды не скоро отходит. Орехи грозилась не брать, так он и домой в дождь не явится, если не позвать...
— Кимка, страшно ведь без тебя в такую ночь лиловую! Кимочка...
Все мы на лесть падки. Оборонять вон — сразу явился. Одним прыжком из дубовой кроны упал — да и юркнул в нашу нору. А в сказках говорится: не лазают зайцы по стволам. Хотя, чего уж, никакой он не заяц. Ох и беда, вне тени Безвременного леса и слово такое давно истлело в людской памяти — заяц. У людей теперь мало слов. Но — не к ночи разговор, и так тетка туча багровеет всерьез, наползая на низкое солнышко. Борется, к земле его давит и ночь манит. И пусть. Сложно ли закрыть дверь — да не глядеть на их очередной разлад.
Первая капля стукнула в деревяшку, едва она мягко сошлась с косяком, словно дождинка запоздало попросилась в гости. Поздно, у нас все свои — дома. Кимка уже старичком разгуливает, песенку под нос бормочет. На стол собирает. И гриб дождевой принес, и орехи, и малину пахучую, и молоко оленье. Заботливый...
— Бездельница ты. Нитки и не глянула новые.
— Прости. Я сейчас займусь.
— Опосля ужина. Я гнилушек разожгу, светляков позову. Тогда и работай.
— Что тебе за польза с моего шитья? Я вижу: нет её, будто обман вершу, а не дело. Ты объясни, может, оно верно и сложится. Я стараюсь. Честно.
— Все объяснил, что умел. В лес ты вошла, а вот шить моими нитками не научилась... ну и не надо. С тобой мы и так славно коротаем время.
— Разве в этом лесу есть время?
— Ты на себя глянь. Было шесть лет, десять минуло... Есть время. Еще как есть. Вокруг людей оно завсегда водится, оно вроде мошкары. Не отвяжется ни за что.
— Тебе не вредно? Я раньше и не подумала, что я тут не к месту.
— Ишь, раззаботилась. Мне уже почитай все не вредно. Кушай.
— А нитки ты где берешь?
— Да везде... Разве ты их не замечала никогда? Так ясное дело, оттого и нет прока в твоем шитье. Не замечала... Разучился я сказки выплетать. Разучился. Беда... А может, и это уже не беда? Кушай.
Ну как с ним разговаривать? Все вроде внятно да ясно, только не осело ни единой крошечки понимания в лукошке моих разумений. Огорчается он так тяжело и даже безнадежно... Поник весь, меньше стал на вид, а в чем вина и как исправить? Остается только снова разбирать нитки, раз принес и велел. Он ведь их не шуткой считает, а чем-то важным и даже, кажется, главным.
Нитки сегодня красивые. Лиловые, как марник под солнцем. Золотые с розовым — вроде стволов сосновых по утру. Черничные, тетке туче в пору их подарить, так на её тушу похожи. И серые есть с ивовым глянцем — дождинки. И зеленые в крапинах теней, лиственные прямо. И земляничные, аж запах от них идет. Остается взять иглу, рукой провести над тканью, восстанавливая натяжение. И начать шить. Сперва, знамо дело, небо. Синее оно, в нем покой и надежда. В нем свет. И туча, но и она — благо.
Нехорошее все ниже копится. Там, где мы живем — люди да выры. Вся грязь вокруг нас лепится... Разве я виновата, что кимкиными нитками грязи не вышить? И не надо, а только и этот лес у меня не получается. Совсем. Сколь пробовала — даже иглы ломаются. Бестолковая я, огорчение кимкино, крах его надежд. Вижу, больно ему — а ведь в чем беда, не скажет. Ушел в дальний лаз, завозился — на ночь устраивается. Тяжко ему глядеть, как я не справляюсь с делом. Чернику ем, молоко пью, расту... Время в лесу из-за меня роится, не переводится. Но вот пользы — нет и малой.
Небо, как обычно, получилось замечательное. И тетка туча, и штопка проливного дождя.
— Ты не плачь, — расстроился окончательно Кимка. — Еще такой напасти мне не хватало ... Живем не тужим, складно дружим. И еще сто лет проживем.
— Кимочка, от твоих слов опять вопросы копятся. Сто — а дальше?
— Не твоя забота. Шей, бездельница. Может, оно и сладится. Но белых ниток более не проси.
Отвернулся, завозился так сердито — и не скажи более ничего, всяко не отзовется. Только и без того многое ясно сделалось, вот как бывает. Чего уж себе врать? Вижу я нитки. Много их, и все как есть — старые. Некоторые с оттенком, а иные так уже залиняли, что вовсе костью мертвой белеют. Настоящие нитки, главные. А эти, какие Кимка носит — в них веса нет, оттого и не лежит стежок, канва-то не проста, это он смог мне втолковать.
Вредна я лесу, сильно вредна. И Кимке неполезна. А уж про сто лет слушать вовсе жутко. Словно далее нет безвременья этому лесу. Нет, не так! Далее и времени ему нет. Безвременье сгинуло, когда я в тень сунулась. Если припомнить, тогда Кимка был другой. Не уставал, спать и вовсе не спал. Зато теперь по полной ночи беспробудно сопит, ворочается — кости у него ноют.
Значит, надо всерьез дело делать. Знать бы, как? И что за дело мне полагается в жизни... Раз молчит Кимка, добрая душа, непростое оно — дело. Может, вовсе трудное. Он потому и сердится, хочет от тягот меня огородить. Без пользы только — и дело губит, и себя заодно. Вон: мерзнет, озноб его пробил. Худо, первый раз такое.
Остается мне решиться на крайнее средство. Тетка туча говорит громом, я её слов не разумею. Ветер сплетник, сам верных слов не знает, но треплет чужие без разбора и разумения. Зверье здешнее не умнее обычного, что вне заветного леса обитает.
Под дождем страшно и мокро. Молнии крупные, близко бьют. Но в иное время дедушку Сомру и не встретить, ему ночь мила — так Кимочка сказывал. Значит, надо идти. Без кимкиной тропки самоходной, через корни сосновые и бурелом. Цепляясь за нитки, оборванные нитки, торчащие крупными старыми потрепанными узлами. Хуже коряг они, ей-ей... Но я все ж пойду. Я решила.
У порога меня настиг стон Кимки. Озноб пробрал его, похоже, крепко. Разве оставишь одного? Очнется, искать бросится... Надо выждать, покуда выздоровеет. Он ведь обязательно выздоровеет, если сильно того желать. Вот уж в чем не сомневаюсь. И тогда сразу — к дедушке пойду, со спокойной душой.
Глава 1.
Оружие, отданное врагу
Шром, дитя прохладных бухт рода ар-Бахта, расположился подобающим обрахом: на носу корабля, хвостом по ходу движения. Стоял он не просто так, с должной боевой выправкой. Напружинены все десять пар кривых жестких лап под мощным хвостом. Три пары передних, по сухопутному обычаю именуемых руками — вооружены. Усы топорщатся чешуйчатыми хлыстами, скручиваются и снова расправляются, шелестят негромко, предупредительно.
От выра исходила явная угроза, особенно зримая в это позе, когда главные глаза находятся на высоте в полную сажень над палубой, а головогрудь выпячена вверх с опорой на изогнутом хвосте. В бассейне ар-Бахта никогда не вылуплялось трусов и неумех, — упрямо твердил себе Шром. Пусть он не помнит настоящих глубин, он явился миру семьдесят восьмым в общем счете рода после начала новых времен. Но Шром ар-бахта рьяно бережет честь рода. Согласно хакону, он присягнул вылупившемуся на два номера раньше Боргу, хранителю бассейна ар-Бахта. И принимает его интересы, как свои. Эти интересы и привели сюда: брат сказал, что имеется долг за родным бассейном, что надо оплатить.
Круглые тусклые глаза на длинных стебельках поникли, хлысты усов опали. Трудно сохранять веру в свой бассейн и безупречность его личинок. Он-то, Шром, бережет честь и помнит заповеди глубоководья. Но брат Борг дал худшее место из возможных. Словно в насмешку... Хотя разве можно такое и представить: родственная насмешка? Теперь, когда их в главном зале бассейна собирается на церемонию пересчета — трое, Шрон-то не приплывает... Но даже если и его учесть — все одно, выров ничтожно мало. Полнит душу отчаяние от осознания конечности жизни рода. Отчаяние, прежде казавшееся пустой угрозой высохших в своих панцирях стариков, для которых вся жирная рыба и сладкие водоросли — в прошлом...
Но если не насмешка — то что? Он, Шром, — боец, родился таким. Совершенный, неущербный выр, один из немногих подобных. Его спинной панцирь прошел полное испытание булавой и тяжелыми стрелами. Он выдержал неравный бой на каменной осыпи у края мелководья, отправив на корм рыбам двух взрослых опытных ар-Багга, с которыми род ар-Бахта был в натянутых отношениях. Хвост Шрома могуч, он позволяет выру плавать быстрее многих столичных курьеров. Чего уж прятать в донный ил заветное... Да, он мечтал о карьере при главном бассейне, о славе покорителя мятежников с глубинной суши, наконец. Увы, всему конец. Он стоит неподвижно и угрожает. Кому? Ничтожным затравленным кандальным рабам из числа людей. Отныне такова его участь, и ничего иного в жизни не случится. Ни хорошего, ни плохого... Потому что брат, страшно признать это, все же обманул и предал.
Хуже — некуда. Или есть? А вдруг не насмешка этот приказ стать надсмотрщиком? Вдруг породили его пузыри страха и лжи, вздымающиеся из недр сознания Борга. Все это сознание подобно гнилой лагуне, оно кишит червями ничтожных дел берега...
Силы панцирных лап Шрома хватило, чтобы в честном поединке отправить на корм рыбам трех бойцов личной стражи хранителя главного бассейна, кланда Аффара ар-Сарны. Достало бы мощи и на взлом жалкого подобия спинной защиты Борга, ведь брат неполноценен от рождения, слабо развит, к тому же он полупанцирный, с голым хвостом. Шром вздохнул. Подумать только: одно движение отдает тебе все: замок, а с ним и власть в землях и водах ар-Бахта. Но так подло поступил бы лишь мелководник, для которого корысть выше преданности бассейну. Гнилой выр жаждет стать властным хранителем. И — по праву, чего уж там, вполне даже по праву, ведь неущербность теперь редкое качество для выра.
Но мысли о мятеже никогда не проникали под вороненый панцирь головогруди Шрома. Сердца, все пять, бьются рокотом боевой доблести. Это правда. Но, видимо, Борг слышит лишь свои три, наполненные сомнениями подлеца-недомерка. У него не хватает пары верхних лап, усы позорно коротки. И мысли его протухли. Иначе нельзя понять нывнешнее место. Увы, догадаться следовало раньше, в порту, еще раздумывая над правомерностью длительного контракта. До приложения пальцев нижней правой руки к сургучному озерку на пергаменте....
Никогда ар-Бахта не нанимались в прибрежный флот. Это удел низших родов, слабых, запятнавших себя позором уклонения от боя. Сколь мерзко стоять на палубе, с тоской смотреть на сияние моря, дышать целительным запахом терпкой теплой соли... И сохнуть под неумолимым солнцем. Терять гибкость и силу, подвергать панцирь угрозе растрескивания и шершавленья. Полдень горит над затылком, вынуждая плотно сомкнуть лепестки век спинного глаза. Полдень казнит неущербного Шрома волей и умыслом брата. Здесь, на палубе, жизнь выра сокращается вдвое по сравнению с нормальными условиями её течения. Борг послал на смерть. Обрек родича просто так, из страха ничтожного торгаша. Из зависти слабого к сильному.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |