Исповедник
Казнить нельзя помиловать. Только я могу правильно поставить запятую в этой фразе, потому что я — истина в последней инстанции, судебный исповедник. Серый безликий коридор 'чистилища' — так называется тюремный корпус, где содержатся те, кто ожидает нашего приговора. Захожу в камеру — заключенный встает и шутливо кланяется. Гаденькая ухмылка расползается по наглой физиономии.
— Доброе утро, исповедник, — подчеркнуто вежливо здоровается он.
Но я не могу ответить на приветствие дежурной фразой, потому что у исповедников нет расхожих фраз и банальных приветствий. Все слова для нас наполнены особым смыслом. Это утро — не доброе, поэтому отвечаю просто: — Здравствуйте. Протягиваю ему руки ладонями вверх. Под кожу моих ладоней вшиты датчики правды, связанные с нанодетекторами лжи, живущими в моей крови, а те, в свою очередь, круглосуточно подключены к главному терминалу. Если заключенный солжет даже по мелочи, датчики уловят ложь, передадут сигнал нанодетекторам, а те пошлют сообщение на главный терминал, и это будет использовано против заключенного в суде. Он берет меня за руки и начинает исповедоваться. Детство, школа, семья — датчики молчат. Пока молчат.
— Вы похищали кого-либо с целью продажи его органов?
— Нет.
— Имели ли вы отношение к похищению людей с целью продажи их органов?
— Да
— В каком качестве?
— В качестве курьера, я перевозил черный нал.
Датчики молчат. Хитрый ход. Формально Анжей является членом преступного синдиката, и невозможно уличить его во лжи, но курьеров строго не наказывают. Согласно новому Кодексу Евро-азиатского союза, принятому десять лет назад, в две тысячи сто двенадцатом году, ему не грозит смертная казнь. Высшую меру дают только организаторам, простые исполнители получают тюремный срок и право на обжалование. На моей памяти никого еще никого не казнили. Анжей отсидит несколько лет в тюрьме строгого режима с электронным 'ошейником' на шее — это специальное устройство с радиусом двести метров, которое взрывается при попытке удалиться от камеры. Потом друзья с воли передадут ему 'зомби' — последнее изобретение черного медицинского рынка. Препарат имитирует смерть. Глотаешь золотистую капсулу, и в течение полутора суток выглядишь, как покойник — мертвее не бывает. По прошествии тридцати шести часов человек благополучно оживает подобно зомби из практики гаитянских колдунов. Анжея отвезут в больничный крематорий, вместо него сожгут кого-то другого, а его благополучно переправят к 'черным хирургам', работающим без лицензии. Те извлекут электронный скан-опознаватель личности, заменят другим, чистым, и... здравствуй, новая жизнь.
Я не имею права рассказывать на суде, что он поведал мне. Тайна судебной исповеди священна, кем бы ни был исповедуемый. Но я вынужден буду подтвердить, что он не организатор, а всего лишь пешка. И наплевать всем на мою память, потому что доказательств нет. Анжей молча смотрит на меня. Он тоже меня узнал. 'Не поймаешь, исповедник', — беззвучно говорят серые глаза. Мы оба помним...
...Девяностый этаж стоэтажного здания. Наша группа спецназовцев обложила квартиру, в которой работорговцы держат живой товар. На дисплее инфрасканера двигаются два красных сгустка — два работорговца, еще двадцать шесть неподвижно застыли на полу — это похищенные. Наверняка, связаны и накачаны наркотой.
— Если снесем дверь, они вдвоем успеют перестрелять как минимум половину, — шепчет командир Дан.
— Давайте я с крыши спущусь — и в окно, — говорю я.
— Ладно, Стефан, но постарайся осторожней.
Вылезаю через чердак на крышу, закрепляю один конец троса за антенну, второй — на поясе. Скольжу вниз, отталкиваясь ногами от стены. Бесшумно становлюсь на карниз возле нужного окна, прижимаюсь к стене, заглядываю в комнату. На полу вповалку лежат заложники, работорговец копается в сумках и кейсах жертв. Шакалье племя! Натягиваю на лицо маску, отталкиваюсь ногами от стены и бросаю тело в стекло, вытянув ноги вперед. Влетаю в комнату в облаке осколков — мужчина даже не успевает испугаться. Падаю, подминая его под себя, бью кулаком в лицо, разбивая нос, переворачиваю его лицом вниз, защелкиваю наручники и шепчу в ухо:
-Только пискнешь — сверну шею! Где второй?
— Я здесь один! — хрипит он, — второй ушел.
Проверяю комнаты, везде на полу — похищенные: мужчины, женщины, дети. Все они обнажены и разрисованы черным маркером: печень, почки, сердце, даже глаза. Это значит, что хирург уже подготовил их к операции — мы успели вовремя.
Говорю в передатчик, вшитый в воротник куртки:
— Все чисто! Открываю входную дверь.
Впускаю ребят, возвращаюсь в комнату, где лежит работорговец, и, наконец, вижу ее — свою сестру. Худенькое хрупкое тело полностью расписано черным. Срываю со стола скатерть, накрываю наготу, падаю возле нее на колени, бью по щекам, трясу — она не открывает глаза. Щупаю пульс — тишина. Снова трясу ее — голова мотается, как у тряпичной куклы.
— Стефан, отпусти ее! — командир хватает меня за рукав, — она ушла, ее больше нет!
— Какую дозу ты ей вкатил, сволочь? — надвигаюсь на работорговца, он ползет по полу, забивается в угол:
— Я их не колол! Это все он, мой напарник!
Ребята молча стоят в дверном проеме, никто не решается заговорить со мной, никто, кроме командира. Дан хватает меня за плечи.
— Иди вниз, Стефан, иди в машину, — командир пытается загородить от меня работорговца, чтобы я не видел шакалью морду.
— Да, хорошо, — без возражений послушно иду к двери. Дан предусмотрительно держится сзади. Я решаюсь на хитрость, падаю на колено, вскрикиваю:
— Черт, моя нога! — кривлюсь от боли. Дан садится на корточки рядом со мной, спрашивает тревожно:
— Порезал или вывернул? Покажи!
Отлично! Он ушел с линии огня! Вскакиваю на ноги, и всаживаю пулю между шакальих глаз.
— Нет!— командир валит меня на пол. Поздно! Я успел!
— Всем выйти! — кричит Дан, — оставьте нас одних!
Ребята выходят.
— Стефан, сынок, — шепчет командир, — что же ты наделал? Он ведь связан и безоружен, сопротивления не оказывал. По Уставу тебе военная тюрьма корячится! Вот что мы сделаем, сынок: я дам тебе полчаса форы, слышишь меня? Уходи немедленно!
'Я не побегу, командир, потому что я прав. Плевать мне на Устав! Почему те, кто отнимает чужие жизни, равноценны жертвам? У каждого из этих заложников есть семья, и когда его убивают, родные и близкие умирают вместе с ним. А мы с вами вместо того, чтобы пристрелить эту тварь на месте, везем его в тюрьму. Мы гуманны и политкорректны, из наших ртов течет розовая карамельная слюна'.
Встаю, бросаю на пол пистолет, протягиваю руки. Дан защелкивает наручники и мы идем к входной двери. Проходим по коридору мимо комнат, где ребята готовят похищенных к транспортировке в госпиталь. Один из мужчин внезапно открывает глаза — серые глаза без ресниц — и внимательно смотрит на меня, провожая взглядом до двери. Мельком отмечаю, что есть в нем что-то странное, но сил думать нет, голова наливается свинцом — у меня начался откат.
Сажусь в полицейский кар на заднее сиденье. Дан садится за руль. Мы трогаемся с места, и вдруг я понимаю, что было странного в этом мужчине: на его теле нет меток черным маркером. Меня осеняет:
— Командир, — кричу я, — второй работорговец там! Он разделся и выдал себя за похищенного!
— Мать его! — с чувством бросает он и кричит по связи: — Срочно задержать все медицинские кары! В одном из них — работорговец, прикинувшийся заложником!
Но мы не успели. Шакал ушел. После случившегося у меня были две возможности: пойти в военную тюрьму или в Орден судебных исповедников. Я выбрал второе, и еще неизвестно, что хуже. В Орден не приходят по своей воле. Полное одиночество и молчание — это жизнь исповедника. И если исповедник солжет даже в малом, умные наны задействуют программу разрушения, и мозг просто взорвется. И если исповедник попытается раскрыть тайну исповеди, то он умрет.
Орден судебных исповедников появился из-за кризиса судебной системы. Политкорректность и демократичность законов сами себя поймали в ловушку. Умные ловкие адвокаты могли как угодно вывернуть наизнанку законы, чтобы оправдать преступников. И тогда появился Орден судебных исповедников. Мы нейтральны и независимы, наш Бог — истина, наша молитва — молчание. И даже свидетельствуя в суде, я ничего не рассказываю. На стене в зале суда висит старинная доска, я пишу на ней мелом, как писали триста лет назад: 'Казнить нельзя помиловать', и ставлю запятую в нужном месте. У меня нет друзей и приятелей. Повседневная жизнь соткана из большой и маленькой лжи — ее никто не замечает. Никто, кроме исповедников.
На банальный вопрос: ' Как дела?' я не могу ответить обычным: 'Все в порядке', если мне грустно, потому что это будет ложь, а наказание нее — смерть. Преступники исповедуются мне, потому что их к этому обязывает закон. Остальным просто нужно, чтобы их выслушали и сохранили все в тайне. Мы не заменили церковь, но стали единственной отдушиной для тех, кто потерял веру. Те, кто не верят в бога, идут к нам, потому что даже неверующим иногда нужно исповедаться и выплакаться. В наш умный хитрый век информация — это божество, а я его жрец. Самоубийцы и психопаты, умирающие от рака и оставленные жены, брошенные мужья и спившиеся неудачники — все они идут ко мне на исповедь...
...Мое молчание Анжей принимает за растерянность, и к смеху в глазах подмешивается торжество.
— Каково это — чувствовать себя безнаказанным? — спрашиваю его. В яблочко! Мне наконец-то удается сбить его с толку. Замешкавшись, Анжей неуверенно отвечает:
— Не знаю.
Датчики, наконец, отзываются покалыванием, умная техника уловила ложь и передала сигнал на центральный терминал. Впрочем, мне уже все равно. Встаю, отхожу к дальней стене и кладу руку в карман. Достаю из кармана гранату. Вот оно! Страх в его глазах! Теперь ты знаешь, мразь, что чувствовали все эти люди, когда оставались наедине с тобой, и неоткуда ждать спасения, и нет надежды. Теперь ты понял! Вырываю чеку из гранаты. Казнить, нельзя....