Александр Уралов (Хуснуллин)
Я медленно плыву по воздуху вдоль рельсов, ощущая запах нагретого солнцем гудрона, которым пропитаны новенькие шпалы.
Как и в детстве, я внимательно рассматриваю мелкий щебень, облитый чёрной маслянистой жидкостью, — мы считали, что гудрон — это тоже "застывшая смола" и даже пробовали жевать кусочки, отколотые от огромной окаменевшей кучи.
Просто я вычитал где-то, что индейцы жевали смолу... и рассказал об этом всей нашей шайке...
Гудрон.
Он зловеще булькал в котлах. Иногда на его поверхности проскальзывали едва различимые язычки пламени, — неподвижное жгучее солнце заливало белым пыльным светом всё вокруг.
Здоровенные, голые по пояс, дочерна загорелые дядьки шуровали в копоти и дыму огромными совковыми лопатами, разбрасывая щебень и поднимая облака белой горячей пыли.
А потом гигантский закопчённый каток, грохоча и выбрасывая из трубы сгустки тьмы, управляемый кем-то, сидящим невыносимо высоко на маленьком жёстком сидении, неотвратимо прокатывал раз и другой красивые неровности, в которых можно было увидеть и горные цепи, — на вершинах горели тревожные сигнальные огни и всадники-рыцари уже скакали на подмогу, — и ущелья, — в них таились гнусные враги-пигмеи,— и красивые серые замки, покрытые таинственной белой пылью.
Сквозь меня проходит паровоз. Я всплываю вверх, посмотреть, как страшно движутся его мощные стальные, блестящие маслом рычаги, а дым из трубы, сырой октябрьский ветер, вопреки всем нашим детским рисункам, отдувает вперёд, туда, куда паровоз ещё только едет...
А из стрелки, из самой жуткой её части, которая может зажать тебе ступню, — если ты будешь шляться по рельсам и опять не выучишь уроки, — торчит ботинок на шнуровке с окровавленной костью неизвестного мне мальчишки — я тогда был в пионерском лагере и гордый Генка рассказывал мне, завидующему, как он был на похоронах. И врал, что сам помогал оттащить перерезанного почти пополам парня. А когда я спросил его — как МАШИНИСТ вёл себя? Генка смутился и ответил, мол, уехал, а хрена ли ему здесь торчать? Пацан сам виноват... а у поезда груз важный — атомные бомбы... И я понимал, что Генка врёт про целеустремлёного машиниста... но и что? я сам был вдохновенным сказочником и пацаны, старше на год-два-три, слушали меня, открыв рты... причём в самом буквальном смысле этого слова...
— Я испугался, — говорит мне незнакомый белобрысый мальчишка, — надо было дёргать ногой изо всех сил, а я слабо трепыхался... видя, как паровоз с остановившимися визжащими колёсами наваливается на меня... и смутно понимал, что описался... и стыдился...
— Может, поэтому ты и не смог вытащить ногу? — спрашиваю я.
— Наверное, — улыбается он. — Мне было двенадцать... и мне было стыдно и очень-очень страшно.
А потом паровозы потихоньку исчезли... даже тот, старый, мрачно стоявший на тупиковой ветви. Мы облазили его весь, а Сашка даже пытался залезть в трубу, но убоялся гнева матери... очень уж несло копотью. Мы были бесстрашными "неуловимыми мстителями", мчавшимися в кабине сквозь адское пламя горящего моста... и враги уже настигали нас, — Бурнаши на крыше!!! — и Мишка Музафаров ревел, когда выяснилось, что ему осталась только роль Ксанки... ибо Сашка Гурба уже был Данькой, я — Валеркой-гимназистом, поелику начитан и в очках, а Генка с гордостью именовал себя Яшкой-цыганом.
А усатый Буденный ждал нас с орденами... и мы пели, возвращаясь в сумерках домой:
— И пока я хожу
Езжу на войне,
Ты, Маруся, не верь
Са-та-не!
И дружно, во всё горло:
— Через год на печи
Ложками звенят
То ли пять, то ли шесть
Са-та-нят!..
Если подняться повыше, в густое синее небо, то можно увидеть всех четверых, копошащихся на чёрной стальной туше. И разглядеть рядом берёзу, в ветвях которой таится штаб... четыре доски от забора, укреплённые кем-то в развилке... а забраться можно по многожильному кабелю, завязанному узлами. Кое-где изоляция лопнула и видны разноцветные жилки... девчонки плетут из них кольца и браслеты... и даже ожерелья наподобие гривен.
На березе мы — отважные космонавты или бесстрашные исследователи, путешествующие на машине времени. Два времени интересуют нас, времена рыцарей и Великая Отечественная война. Эх, жаль, что мы родились так поздно. Мы бы показали этим проклятым фашистам!!!
И великий фильм "Четыре танкиста и собака", надолго вытеснивший все остальные темы для игр! В час показа очередной серии — летние улицы, на которых не видно ни одного школьника... разве только кого несчастного насильно выставили по хозяйственным делам...
Будущее... мы все — каждый из нас! — отчётливо видим его! Я твёрдо знаю, что стану только космонавтом! Или танкистом... а может и хрононавтом... и воочию увижу величественные здания из бронзы и хрусталя, вздымающиеся выше самых высоких облаков.
Это — Озёрск ХХIII-го века!!!
Я спрыгиваю с забора и объясняю ребятам, что такое слайдер, бластер и нуль-переход. Через минуту боевое звено слайдеров с рёвом летит на бреющей высоте сражаться с гигантскими железными динозаврами, которых Гитлер тысячами напустил на Нашу Советскую Родину... и мы проходим через нуль-переход и ловим Гитлера в подвалах берлинских подземелий, кишащих ужасающими чудовищами...
Вечером, уже засыпая, я представляю себе космические корабли и Магеллановы Облака. Книга Станислава Лема о корабле "Гея" на котором несколько тысяч землян отправляются далеко в космос, кажется мне слишком скучной и я сержусь... а где же приключения?!. "Магеллановы Облака"... и всё-таки эта книга тянет меня к себе... нет-нет, я перечитываю её... я готовлюсь к Будущему, которое наступит, как только придёт ХХI век.
И я высчитываю, что в 2001 году мне исполнится... сорок два года. Я буду уже стариком. Старик!!! Я понимаю, что мне останется совсем мало времени для того, чтобы насладиться Будущим... и я расстраиваюсь. Но засыпаю я всё-таки с мыслью, что советские учёные всё равно изобретут к тому времени пилюли молодости. И мы всегда будем встречаться... все вместе... и будем снова играть вчетвером...
Смотрите-ка, и старый каток тут, как тут!
И деревянная высокая горка на нём. С горки в новогоднюю ночь мы спустили старого козла, — ох и воняло же от него куревом и перегаром! Козёл тряс бородой и требовал красного вина — мужики всегда вливали ему в глотку полстакана и угощали окурками. Шерсть у него была свалявшейся и вонючей... и девчонки визжали, когда рогами он пытался наподдать кому-нибудь вбок... но, съехав в этой орущей куче шубок, телогреек и курток, варежек и шапок, красных щёк, валенок и синих носов, козёл ускакал по льду куда-то в темноту и больше мы его не видели...
Девчонка в пирсинге пробегает прямо передо мной, перескакивая через ослепительно вытертые рельсы. Лучик солнца вспыхивает на дешёвом камушке в пупке. В наушниках квакает Эминем.
Я поворачиваю к дому. Вон он, второй этаж, — как же я завидовал Сашке! — его балкон выходил во двор... и сквозь гущу тополиных крон видны были все пути и все составы, медленно грохочущие по стрелкам. Ночью внезапно и резко включался голос откуда-то с небес: "Третий! На второй путь! На второй, не слышишь, что ли?!" — но только с Сашкиного балкона видна была мачта с громкоговорителями, торчащая из крыши жёлто-коричневого домика.
В окнах нашего дома гордо выставлены самодельные колонки и победоносно ревут битлы и "Deep purple" — "Дип Парпл! А переводится, как "глубокие колодцы"", — горячо уверял Сашка. Старушки на лавочках у подъездов грозят сухими кулачками. А мы вдвоём стоим на балконе второго этажа и делаем вид, что не замечаем бабушкины угрозы, пуская мыльные пузыри... и ребятня внизу ловит их и хохочет, а кто-то уже и ревёт — в глаз брызнуло. Мы вытаскиваем тазик с водой и выливаем её вниз, стараясь, чтобы тонкой струйки хватило на всех. Пьяненький дядя Паша в пиджачке, надетом прямо на засаленную майку, звенит медалями, пытаясь станцевать чечётку, — за спиной у него свисают меха гармошки. Но это уже позже, в ласковом и тёплом сентябре 1967-го.
— Опять ты, б...дь, нажрался, скотина! — голосит с балкона третьего этажа его простоволосая, розовая жена.
— Помолчи, дура! Имею полное право!
На третьем этаже прямо на подоконнике открытого окна торчит громоздкая эстонская радиола и свисает на телефонном двужильном шнуре-"лапше" выносной динамик.
— Говоря-а-ат, не повезё-о-от,
Если чёрный кот дорогу пе-рей-дёт!..
Я улыбаюсь. Общага! Цокает пинг-понг в подвале... где потом мы с Сашкой толкали штангу, а после хлопали из мелкокалиберной винтовки в этом же зале, из которого наша 32-я школа сделала тир для учащихся.
Потрёпанный мерседес углом вплывает в прозрачный москвичок, сиротливо приткнувшийся к краешку огромной лужи на добрую треть двора. В самые жаркие дни лужа всё-таки высыхала и в углах поребрика, в слоях её пересохшего донного мусора, дорывшись до самого асфальта, мы находили "дореформенные" монетки — десять, двадцать копеек... почти такие же, как и новенькие — 1961-го года, только цифры были в рамочке....
Такой двугривенный вполне заменял собой трёхкопеечную монетку, если хочешь выпить газированной воды с сиропом из автомата. Иногда поздно вечером, меня немного мучает совесть и я даю себе слово не искать более этих старых монеток... но когда на нас накатывает очередная неизбежная волна кладоискательства, я с увлечением принимаю участие в поисках.
А вот и строительный вагончик, возле которого равнодушные строители слушают лекцию человечка в потёртом костюме... 1958-й... "Величественная Программа строительства коммунизма..." — говорит он... и сидящий на гусенице бульдозера мужичок чиркает спичкой, раскуривая потухшую беломорину. Дом почти готов. Крупнопанельное строительство... по городу колесят огромные панелевозы и густой мат тучей обволакивает опрокинувшуюся на ухабе машину. Растерянный водитель нервно ерошит волосы. "Деревня, б...дь! — орёт на него прораб. — Ты у меня на говновозе сгниёшь, паразит!"
Я проплываю сквозь наслоившиеся друг на друга временные пласты. Вот и Генка, радостно несущий к себе домой картонную коробку с ГДР-вской игрушечной железной дорогой... выклянчил у меня поиграть на денёк... а вернул только через месяц...
И сладко вскрикивает в ночных кустах акации рыжая девчонка... вот теперь ты — женщина...
Общага!
И хмурые менты тащат к труповозке повесившегося тихоню...
— Я же её больше жизни любил, а она с Гришкой, сука... — шепчет мне на ухо смутно видимый силуэт. Я не помню его... почти не помню. Невысокий, вроде бы...
А вот милицейскую труповозку и стрекозу, севшую на запылённое ветровое стекло я помню отчётливо... вон она, стоит там, где сейчас раскорячился чей-то джип...
И мы, переезжающие в новенький дом, только что переделанный из общаги в жилой, — Ленина, 83... самая окраина молодого города, выросшего "по велению партии" среди лесов, озёр и гор Южного Урала... стране нужно атомное оружие!
И грохочут по проспекту многотонные самосвалы... и отец жалуется на то, что после ночной смены уснуть невозможно... и едкая чёрная пыль просачивается сквозь рамы, покрывая свежеокрашенные подоконники. А мама хлопочет на кухне, гордая тем, что "своя квартира"! Первая в нашей жизни — полностью своя.
Я вижу, как свежеет черепица и светлеют проёмы чердачных окон, как деревья втягивают ветки и становятся ниже. Мелькают похороны — на табуретки ставят гроб, в котором каменно желтеет чей-то мёртвый профиль, — весело орут по подъездам свадьбы... "а теперь — испытание для жениха! Каждая ступенька — ласковое словечко для жены!" И мы бежим в школу... и мама кричит вдогонку: "А ну-ка шапку надень! Живо! Простыть захотел?" и медленно, зигзагами тащимся после уроков... заглядывая во все водосточные трубы, мечтая и грезя — вот вырасту большой!
И мечтаю о велосипеде... чтобы, как у Сашки Гурба — старенький и лёгкий спортивный... и на мой первый в жизни юбилей — десятилетие — я вскакиваю в шесть утра и бегу босиком по холодному полу на кухню: вот он!!! Новенький, в смазке, моментально перепачкивающей и руки, и майку... и ногам холодно... и я сажусь в ледяное седло, и ставлю босые ноги на педали... а в дверях уже стоит взъерошенный со сна отец и мама в самодельном, пошитом по выкройкам таллиннского журнала "Моды", халатике улыбается — с днём рождения!
Эх! И почему я родился в апреле! Сейчас бы сесть — и поехать!!! А на улице снег... снег...
... плечи обжигает солнце — я лечу на своём "Школьнике" — догони! что? кишка тонка?! Удочка брякает по хромированному рулю и испуганно звякает звонок — ребята-а-а!!! Делай, как я!!! Я — лётчик-истребитель...
Я проплываю сквозь струи горячего летнего ветерка и выхлопы новенького "запорожца" — мы плющим носы в боковые стёкла — о! новенький! мы такого ещё не видели! А я вру напропалую, что уже видел, и даже катался в нём... ну, там, далеко, у дяди в Алапаевске... А "запорожец" пахнет свежестью, когда сдержанно-гордый хозяин распахивает дверцу, приглашая мужиков осмотреть салон...
И мы увлечённо машем мётлами на апрельских субботниках, поднимая кошмарные клубы пыли в подвалах... потом сморкаешься чёрными катышками — и это почему-то смешно! "Айда листья жечь! Дядя Мухтар сказал, что сейчас бензину плеснёт!"
А вот и вся шатия-братия сидит на теннисном столе. Они играют "в ножички" и лениво спорят о том, что я, наверное, всё-таки помру: "Тётя Нина в больнице с ним, прямо в палате разрешили жить. Значит, помрёт... у нас так бабушка умерла"
— Я тогда на похоронах венок понесу.
— И я тоже!
— Не дадут. Они же тяжёлые... взрослым дадут...
— Аллё! Генка! Сашка тётининин из больницы вернулся! Пошли к ним! Тётя Нина пирог стряпает!
Вон и я, пробирающийся по чердаку с биноклем. Мы сидим с Сашкой Гурбой у слухового окна на горячей черепице и я рассказываю ему о книге "Пещерный лев"... о том, как Ун и Зур в доисторические времена путешествовали, охотясь и сражаясь в таинственной стране.
— Давай, сыграем, — говорит Сашка. — Ты будешь Зур — ты же слабее и младше на два года. А я буду Ун. А почитать дашь? На два дня, а то у меня тренировка завтра... в секции.
Я не против:
— Надо топоры сделать каменные. И копья. И лук со стрелами.
И мы бежим по гулким доскам чердака к люку. И — кубарем — с четвёртого этажа вниз... где уже мается Генка, потерявший друзей. Мы грабим Генку, вынесшего из дома кусок манника, и втроём несёмся через рельсы...
"Интересно, а как этот кремний выглядит... по-настоящему?" — думаю на ходу я.
Но топоры и копья мы делаем из вездесущего щебня...
Генка пробегает прямо сквозь меня... сквозь штакетник, поставленный в 80-х вместо нашего любимого забора, на котором порвано немало штанов... и сижено на его зубчиках немало... и переспорено, и перемечтано...
И — позже — горячая девичья шея... томительные, невыносимо томительные поцелуи...
Ночь. День. Солнце. Дождь. Ветер.
Вечер.
И столик под тополем... и дядя Паша играет на гармони "Тёмную ночь"... и водка поблёскивает в темноте стеклянной бутылкой...
— Так по спине пулей и чиркнуло, слышь, Егор? Прямо по спине и прошло, как бритвой!
— ...соседу моему кишки вырвало... это под Прагой уже...
— Х...ли ты мне говоришь?! Я сам три раза в танке горел! Третий Украинский это был!
— А ну, брысь отсюдова, пацаны! Нечего вам на ночь тут слушать!
— Мамки-то, заругают, поди...
— При пацанах не матерись, Пашка. При пацанах, говорю, не матерись...
И сквозь сумерки, сквозь запах акаций, сквозь горький паровозный запах и сладкий папиросный дым, сквозь неясные призрачные громады лет:
— Са-а-ша!! Домо-о-ой! Дети, Саша с вами?
— Я ещё немного поиграю, мам!.. Ну, мама-а-а!
— Домой говорю!
— Ладно, иду... Иду, говорю!
И я иду домой.
Домой!