Вихря
Вот она опять — худая, юркая, как хорек; перепачканная мордашка, босые ноги в цыпках, в спутанных рыжих космах — сухие травинки. Вихря. Маленький деревенский подкидыш. Нашлась как-то у околицы, да и осталась — у вдовы Харитиньи на сеновале ночует, Харитинья же ее и подкармливает."Вот глупая баба — думал Богдан — своих четверо, вечно голодных, а она еще эту пигалицу ни на что не годную пригрела..."
У самого Богдана своих не было. И чужих почти не осталось. Это раньше Богдан по-иному жил... был он воином прославленным да и женихом из самых видных, чего уж скромничать. И просватали за него не какую-нибудь деревенскую девку, а дочь самого князя — Любушку. "Эх, Богдан! Мне б таких молодцев как ты, хоть сотню — никто б перед князем Доброгневичем глаз не поднял — весь белый свет мне бы покорился!" — сказал князь, и благословил дочь. Богат тогда был Богдан. И деньгами богат, и дружеской верностью, и жениной любовью...Ну, это все давно было — так давно, что и поминать не стоило... с тех пор, вон, и голова поседела, и богатство порастратилось, слава воинская забылась. Всё забылось, всё обветшало, только цветы на жениной могилке свеженькие раскрылись, да три холмика рядом — детки. Как было напророчено — так и вышло: трое сыновей роилось, да ни один десяти лет не прожил...
А соплюху эту рыжую, Вихорку, Богдан давно заприметил: повадилась в его саду яблоки красть. Захарка-садовник все её изловить обещался, да не мог. Погонится — а малявка под забор да в крапиву. Поди вытащи её оттуда! Но вот замечать стал Богдан, что девчонка как яблоки таскать начала, так они ровно сладше сделались, сочнее да запашистее. А тут вышел, глядит — дерево само к рыжей Вихорке ветви, словно руки тянет...
— Вихря, эй! Девчонка вздрогнула пугливо и оглянулась. Глаза большие выпучила, как трава, зеленые. "Вот точно такие глазищи" — припомнил Богдан и плюнул под ноги.— Вихорка, поди-ка сюда.
— А не прибьешь, дядя? А то если бить будешь — так я лучше сбегу. Тебе, старому да толстому меня в жизнь не догнать...
— Ишь ты, бойкая выискалась. Старый я да толстый... а ну иди, бить не буду. Тыквы пареной с пшеном хочешь?
— Тыквы? — рыжая головенка хитро склонилась, — а на меду?
— На меду, на меду... это где ж ты мед-то пробовала, босоножка?
— А там, — девчонка махнула рукой в сторону дальнего леса — когда еще мамка кормила.
— А теперь твоя мамка где?
— Не знаю... — девчонка вдруг как-то обмякла, губы изогнулись коромыслом, а глаза слезами налились, — проснулась я — нет ее... не знаю...
-Ну-ну, не плачь, — чтобы этот рыжий бесенок плакал? Богдан даже смутился, — пошли лучше тыкву есть.
В горнице было свежо и прохладно. Кухарка уже подала обед и тихонько поодаль ждала, чего еще прикажут.
— Что стоишь столбом? — свел брови Богдан, — не видишь — гостья у нас. А ну подай ей каши мису, да мёда с маслом. Да молока свежего и хлеба ломоть.
Вихря, прячась за хозяйской спиной, тихонько прокралась к столу, юркнула в дальний угол, забралась на лавку и притихла. Богдан подвинул девчонке полную миску горячей каши и вдруг спросил:
-А вот хочешь ли, Вихря, я сказку тебе расскажу? Ну да хочешь-не хочешь, а слушай, пока рот набит... — Богдан задумался с чего бы начать, а девчонка во все глаза на него уставилась, ждёт.
-Я тогда не то что теперь был: старый да толстый — скажешь тоже!.. Голова хоть и седая, а в седле-то я крепко держусь!.. Так вот, был я тогда у князя нашего, Доброгневича, на службе. Конь, подо мной ходил добрый... из лука я и теперь метко бью, да и палашом рубиться могу — а что ещё князю надобно? Он в ту пору свару затеял с Миройкой южным — вот и набирал молодцов в войско. До реки мы пешим ходом добрались. Две седмицы шли — грозное у нас войско было! Да что сила воинская, когда враг твой — солнце палящее да путь нелегкий? Идём, а поклажа к земле тянет, пот глаза застит, кругом сушь, что в пекле... Ну так вот — добрались мы до берега речного и лагерем стали. А той землей как раз брат князя нашего правил: уж не знаю, по дружбе ли, али ещё как, но он ладьи нам дал, чтобы вниз по реке сплавляться. Ладьи-то так себе были — на них только купцам и ходить, да я тогда в судах совсем не смыслил. Погрузились мы в лодки — коней по сходням завели, паруса подняли — и в путь двинулись. Сколько шли по реке уж и не упомнить... да и упомнишь разве тут, когда вода от прямо жаром горит — не взглянуть!.. Только ночью и отдых. Но шли довольно — и мы пообвыкнуть успели, и кони фырчать да взбрыкивать перестали... Ты ешь, ешь — чего рот разинула?..
Ну так вот, раз, как встали на берегу лагерем — а по ту пору сквозь лес плыли, ни пешему, ни на конях не пройти, — подходит ко мне сам князь (а я-то уж тогда полсотней начальствовал), да говорит: нужно, мол, нам вперёд войска уйти, путь разведать. Приказ важный, правильный — вдруг засада разбойничья или вражья? Не дело всему-то войску в неё угодить...
Так вот и оказались мы на трёх ладьях впереди прочих. В лагере пока передышка — они и коней выгуляли, и суденышки свои утлые подлатали, где прореха какая была... Так что мы далече уж от них ушли. Идут лодки — вода спокойная, только рябь мелкая. Солнце уж жарить перестало — благодать. А вечером мы к берегу пристали, чтобы, значит, ночь скоротать, да утром дальше пуститься. Шатер раскинули, костры, как водится, зажгли, похлебки горячей сварить... глядь — три бочки браги схватили из личных княжеских припасов... видно, случайно. Ну, мы хмельное — в сторону и стали устраиваться.
Лес по берегу темный, незнакомый, с виду — нехоженый. Ребята круг лагеря порыскали — а были у нас и такие, что испокон по лесам шастали, охотой промышляли — то же сказали: нет тут разбойников, вообще людей нет.
Мои ратники отужинали и спать полегли. Только дозорные остались.
Только лишь разоспался, будит меня дозорный — чернявый такой, суетной, меж собой мы его Жуком прозывали, а имени я теперь и не вспомню... — трясет за плечо, на реку указывает, а сам пальцем грозит, молчи, мол, воевода. Я сперва глянул: луна светит, вода плещет, ночь как ночь — выругать шутника хотел, а потом пригляделся получше, и только рот разинул. Слетелись к берегу птицы, крупные, черные, ровно вороны, поодаль от стана нашего широким кругом на поляне расселись и начали перьями трясти. А перья-то с них посыпались, в стороны полетели... и сами они выросли, поднялись. И вот уж не птицы, а молодцы на поляне, собой статные, и при оружии — кольчуги серебром играют, у одних за спиной луки белеют да полны тулы стрелами щетинятся, у других — мечи на поясе. А после в середку круга иная птица слетела, поменьше и ровно серая. Сесть не успела, обернулась девой юной, да такой красавицей, что и в сказках нечасто поминается.
Жук-то мой, храбрец-вояка, перетрусил:
— Что ж это такое, воевода? — шепчет, — нечисть на нашу погибель пожаловала или птицы райские с добрыми вестями?
— Вот у них мы и спросим, — говорю, а сам навстречу поднимаюсь.
Но тут дева меня увидела, уставилась глазищами... а глаза у нее и не темные, но жгут жарче гоня; и не светлые — он до костей промораживают. Я пока ей в очи-то глядел, не заметил, как она близко подошла: глазищи — зелень, косы — медь. Платье на ней, что вода струится, насквозь светится, а под ним — нагая, бесстыдница... И вороны ее ни на шаг не отстают
— Будь здоров, Богдан-воин, — молвила девица, — как спится тебе на сырой земле, на росистых травах? Не жестко ли, не холодно?
Я, хоть и оробел сперва, а не растерялся.
— И тебе блага, дева-птица, — отвечаю, — Жестко спать мы, княжьи люди, привычные, а вот красы такой прежде видеть не доводилось. Да и чудно мне: ты меня по имени величаешь, а я твоего не ведаю. Кто ты будешь, гостья? И кто эти молодцы — твои ль они, или ты — их?
— Гостья? — рассмеялась она, словно зимний родник по наледи зазвенел, — Не я тут в гостях, Богдан-воин, а ты непрошенным явился! Молодцы эти — лесного государя стража, сама я — дочь его младшая, любимая. А имени моего знать тебе не надобно — много власти заберешь,
Тут Жук мой совсем от страха потерялся.. Бухнулся девице чудной в ноги, подол в лапищи сгреб и запричитал:
— Матушка-государыня! Не погуби! Не со злом мы в угодья твои сунулись — мы Миройку-злодея воевать идем, а в лесах нам и нужды нет!..
И так кричал, паршивец, что весь стан перебудил. Начали мои рантики глаза тереть да озираться.
А царевна лесная только смеется:
— Да зачем мне губить тебя, дурачок! Я проведать пришла. Нечасто в наши дебри люди захаживают, а тут вы на ладьях... вот и захотелось мне глянуть — каковы?
Тут уж я не упустил... что, рыжая, не веришь? А вот зря ты не веришь — дядька Богдан тебе не тот врун, что в нашем ручье говорящего осетра поймал. Как было, так все и сказываю.
Ну вот и говорю я, значит:
— Нет, говоришь, зла у тебя к людям, царевна? Тогда не откажись хлеб с нами преломить и вина нашего отведать. Кто от единого хлеба вкушает, те перед богами — братья, ведают ли об этом в твоих лесах.
— Что ж, Богдан-воин, — ох, и хитро она тогда улыбалась, — мирным гостям мы всегда рады. Преломлю с тобой хлеб и вина выпью, угощай.
Ребятам моим только кивни — вмиг скатерти настелили, яства, чем богаты, разложили. Да брагу нашу, что по ошибки у князя увезли, выставили. А после усадили гостей, да и себя не забыли. Вот смотрю — едят наши лесные гости, а пуще всего на брагу налегают нравится им угощение. И вот уж пошли между ними и моими ратниками разговоры да веселье: кто песни петь затевает, кто в цель стрелять или рукоборствовать, а кто и на мечах потешиться. Но все чинно, уважительно...
И царевна прекрасная тоже бражки отведала. Раскраснелась вся, так жаром и пышет, и все ближе, теснее ко мне жмется... а чего ты так смотришь? Я тогда о-го-го какой был! Девки, все, какие ни есть, глаз не сводили, вот и ей, птице лесной, приглянулся. Прижималась она да за руку брала, а потом к уху приникла и давай шептать:
— Люб ты мне, Богдан-воин. Давно люб — много дней кругом летаю, за твоей лодкой слежу. Идем со мной в лес, душа моя! Идем — не пожалеешь.
— Да как же это, царевна? — говорю, — Не можно мне. Меня дома жена молодая ждет, первенца носит... Хороша ты, царевна, не хочу тебя обидеть, но она-то, Любушка моя, сердцу ближе.
— Так разве я в жены к тебе прошусь? — говорит — только ночь эту со мной будешь, а потом верну тебя твоей Любушке... Вот ты говоришь жена твоя первенца ждет... счастливая. А я как же? Разве много мне нужно — ночь с любимым и долгие годы памяти?
— Да что ж я, — отвечаю, — один на свете? Вон у тебя какие молодцы! Неужто ни один девичье сердце не тронул?
— Молодцы? Это стража моя, Богдан. Они отцу верны, а меня... то ли берегут, то ли стерегут — я и сама не знаю. Проклята я. Прогневил отец Перуна раз... узнал он, что молния спалит самый большой дуб в роще, восстал на бога. А тот разгневался и всю рощу сжег... моя это роща была, Богдан. С тех пор нет у меня дома, негде гнездо вить, не с кем птенцов растить... вот и мечусь по миру кукушкой серой неприкаянной. Слышал, поди, крик-то мой над рекой? Давно бы сложила крылья, на камни бросилась, да стража отцова не позволит, — и поглядела так...
Вот ведь, Вихря, ты мала еще, тебе что? Пузо набить, да в тепло... а ведь как оно в жизни-то бывает? И хороша, и дочка царская — а все не то, все несчастлива.
Так она глянула жалостливо, а потом вдруг очи огнем полыхнули, что жутко стало:
— Смотри, Богдан, добром прошу, ласкою. А не послушаешь — заворожу наговором, опою любовным зельем — все равно возьму! Но потом не сможешь ты ни есть, ни спать, забудешь жену, на детей глядеть не захочешь — лишь меня одну искать будешь и никогда не найдешь.
Ох, и долгая это была ночь, Вихорка! Долгая, сладкая... на рассвете мы из лесу вернулись. Воины наши кто спать полег — а кто последнее доедает-допивает — но нас встретили радостно. А царевна моя красавица и не смутилась даже! Осенними волосами тряхнула:
— Хорош ваш хлеб, гости, а вино — еще лучше. А более всех угодил хозяйке воевода ваш! А потому позволено вам одно чудо. Какого хотите?
Ратники мои опешили, что сказать — не знают. Только Жук опять, дурень, выскочил:
— Слыхал, — говорит, — есть у Лесного Владыки волшебное озеро, кто в его воды войдет — всю судьбу свою узнает: что было, что есть, что вперед предстоит. До самой смерти. Правда ли люди врут, царевна? А если правда — можно ли к тому озеру сходить?
— Есть такое чудо, — ответил один из Воронов, — и отчего ж не сходить? Тут оно, недалече.
А царевна меня в бок кулачком тычет:
— Запрети, — шепчет, — не позволяй! Нельзя никому судьбу свою знать! Но разве ж можно жить, когда смерть свою видел? А начнешь бороться, судьбу обманывать — только хуже выйдет. Через это озеро я кукушечьи перья-то надела...
А только не смог я своих сорвиголов остановить. Сам с ними пошел...
Замолчал Богдан, голову склонил, лицо в ладонях спрятал. Как живые встали перед ним картины прошлого славная победа над южным княжеством, и смерть всех товарищей. А потом большая беда с северного моря. Война, падшие знамена, горящие города, мор, голод, разорение... И четыре его родных могилы...
— Все видел там, Вихорка, все, как есть... только рыжей головенки твоей там не было...
Девчонка есть перестала. По-взрослому так на Богдана глянула:
— Спорил ты с судьбой, Богдан-воин?
Посмотрел он на малышку: глаза — лето солнечное, волосы — осенняя листва...
— Спорил, Вихря, ох, спорл! И теперь хочу. Я ведь крепко любил свою Любушку. Но и Кукушку лесную по сей день забыть не могу... ты прости меня, доченька, что не признал. Ведь столько лет минуло, а ты — все мала...
Девочка улыбнулась, головой тряхнула:
— Не зови меня больше Вихрей, батюшка. Зови Ласточкой.