↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
И корабль плывет...
И каждый смотрит на меня,
Но каждый — словно труп.
Язык, распухший и сухой,
Свисает с черных губ.
И каждый взгляд меня клянет,
Хотя молчат уста.
И мертвый альбатрос на мне
Висит взамен креста...
(С. Колридж. Сказание о старом мореходе).
"7 июля 1890 года от Рождества Христова 29 год со дня Падения..."
Привычка в который раз тянет мою руку записать, как и полагается, наши точные географические координаты и та же привычка заставляет рассмеяться про себя — в который уже раз. Последний секстант, что был у флота, давно, наверное, переплавили — на пули или на пуговицы, тут уж не знаю. Какой толк от этих безделиц здесь? Какой толк напоминать нам лишний раз, что больше нет ни Солнца, ни Полярной звезды?
"...угля хватит еще на две недели, если не лишать жилую палубу обогрева и подавать горячую воду в трубы по полчаса в сутки. Потом — уже ни крошки, чтобы идти дальше под паром..."
И вот тогда-то нам и крышка. Инженер сообщил о том еще вчера — своим привычно хриплым, надтреснутым голосом. К голосу Волдыря Рейли привыкнуть сложно — легкие его забиты угольной пылью что твой дымоход, но голос его никого не пугает, в отличие от лица, которым он и заработал свое прозвище. Покрытая шишковатыми наростами желтушная морда, правый глаз, что давно превратился в раздутое, ядовито-оранжевое бельмо...если дотянем в этот раз до дома, придется его ссадить. Никто не хочет быть рядом, когда вылупятся осы.
"...продовольствия на неделю при строгой экономии..."
И при условии, что ее правила в который раз получится во всех вбить. Особенно в так называемого капитана, болтаться этому идиоту в петле и гореть в адском пекле.
Последние мысли снова почти заставляют рассмеяться. Надежды на то, что этого остолопа, этого мальчишку приберет кто-нибудь в Латунном посольстве, практически нет: таким мусором даже черти побрезгуют. А если и возьмут, то вернут через пару дней с воем и слезами.
"...груз, что весьма радует, довольно спокойно переносит плаванье..."
Еще бы тому не радоваться. Проснись эта штука сегодня или завтра и начни грохотать по палубе, у кого-нибудь точно нервы сдадут. А ему-то что — глина она глина и есть. Чем оно думает — один Господь знает, зато как втемяшится что-то...
Так. Об этом сейчас лучше не вспоминать. Просто не вспоминать, и глаза те, что в памяти снова всплыли, подальше запрятать. Еще не хватало — снова до утра не спать.
"...кроме смерти матроса Артура Лоури от чахотки, что было установлено в результате вскрытия..."
Врача, Кигана, никто и никогда не зовет по имени — только Режиком. Эта плешивая скотина с растрескавшейся, словно пересушенный фрукт, мордой, заслужила ту кличку до последней буквы. Режик любил хвастаться, что успел немного "побывать" в Оксфорде, и лишь "волей случая", как он всегда повторял, оказался в Лондоне в день, когда последний украли. Было ли то правдой или Режика просто вытурили из университета в шею, или, что еще вероятнее, его нога вовсе не ступала за его порог — значения вовсе не имело, а имел его лишь один неприятнейший факт: в медицине Киган разбирался чуть хуже, чем средняя свинья в апельсиновой куче. Страшнее было другое — врачевать на свой манер он любил, любил до безумия, вцепляясь в каждый шанс попрактиковаться, как постельные клопы в наши тела. Он мог дать порошок, который принимали, когда действительно ломило голову или зубы, но ни с чем более серьезным Режика беспокоить не решались. Дуракам, впрочем, законы не писаны, и капитан на своей дурости уже когда-то хорошенько обжегся. До сих пор помню, как он явился к Кигану со страшно распухшей щекой, за которой что-то уже успело воспалиться и раздуться таким манером, что ни рот толком не желал открываться, ни глотать его обладатель не мог. Режик, как обычно, не думал долго — побрызгав вином на свой любимый перочинный нож, развел капитану челюсти, и, забравшись к тому в пасть, в два счета раскроил всю десну. Из капитана текли в равных пропорциях гной, кровь и вопли, но Господь был милосерден к своему незадачливому слуге: провалявшись пару дней с жаром, идиот оправился, а его рана затянулась.
Пару дней назад же Режик и вовсе царствовал: тело скончавшегося во время ужина матроса доставили ему, и, выставив на всякий случай — отдавать погибшего на растерзание Кигану никто из его товарищей особо не желал — у дверей лазарета пару человек с ружьями, заперли там Режика вместе с покойником. Возня длилась добрых два часа, а то, что осталось от тела, сочли за лучшее завернуть поскорее и спустить за борт, в угольно-черные воды: никому из нас не хотелось, чтобы команда видела плоды Режиковых художеств. Результат, впрочем, достигнут был — кое-как откромсав покойнику часть легких и покопавшись в тех, Киган горделиво заявил, что нашел свидетельства развития чахотки и пневмонии, а по печени, хоть мы того и не просили, заключил и о злоупотреблении алкоголем.
"...большие огни где-то вдалеке. Сложно сказать, идем мы к Лондону или вновь отклонились от курса, но бедственное состояние не позволяет выбирать — пристать придется в первом порту, что сможет, а главное — захочет нас принять.
Первый лейтенант Сайрес Лири. Боже, прокляни королеву!".
Выведя обычную подпись и закончив, наконец, марать страницу журнала чернилами, отбрасываю перьевую ручку. Курс, направление и сила ветра, ход и крен, температура воды, высота барометра, обороты винтов...все, что когда-то было обязательным наполнением таких вот пухлых шнуровых книжищ, теперь большей частью никому и не нужно. Иногда я все-таки заполняю все по правилам — все, что еще не потеряло свой смысл здесь. Иногда, когда мне хочется потешить себя сладкой ложью: все это сон, затянувшийся на годы, сон дурной и гадкий, но я буду делать все, как должно, и тогда, быть может, когда-нибудь проснусь...
Сейчас бы встать, доковылять до вешалки и, сдернув с нее тяжелую шинель, выудить из внутреннего кармана заветную серебряную фляжку, в которой, на самом донышке, осталось еще немного спасительной отравы...
Ага, как же. Размечтался. Во-первых, тебе нужно проверить вахту. Во-вторых, найти корабельного кота, а если не найдешь, хотя бы убедиться, что все зеркала на своих местах. И, наконец, это просто некрасиво — выхлебать все в одну глотку, когда Нори это нужно не меньше, чем тебе. А если говорить откровенно, то и больше.
Масляная лампа на столе еле тлеет, так что через каюту приходится пробираться почти на ощупь, на ощупь же нашаривать сваленное на койку тряпье. В изголовье той койки висят распятье и всегда заряженный пистолет — одним словом, только самое необходимое. Нашарив все, что нужно для выхода наружу, который не закончится обморожением от кожи до самого мозга, начинаю одеваться. Поверх шерстяной рубахи натягивается истерзанный временем свитер, с вешалки сдирается форменная шинель — толстая, непромокаемая — и грязный, как наша работа, шарф. Рядом с мятой, жесткой подушкой, в которой от перьев остались уже одни палки, что ночами больно впиваются в затылок, находятся и рукавицы, тоже, само собой, форменные — Королевского военно-морского флота. Флот уже два десятка лет как рыб кормит, а перчатки все еще целехоньки. Какая ирония, черт бы ее драл. Натянув вязаную шапку с ушами, завершаю стандартный ритуал: все бумаги в стол, ключ — на шею. Гасим лампу и вот теперь — точно все. Можно, чертыхаясь, выползать.
Первое, что тебя встречает, стоит только подняться на палубу — тьма, до того густая, что после помещения всерьез можно решить, что пока ты дрых, твои глаза успели украсть пауки-плакальщики и скормить своим детям. Тьма царит здесь почти безраздельно — почти живая, дышащая, осязаемая, и, кажется, с какой-то первобытной яростью реагирующая на тусклые, болезненно-зеленые всполохи корабельных огней, что прорезают дыры в ее бесконечном полотне. Порою из тьмы выплывают складки тумана, что тянется к кораблю, словно руки призраков, порою из бесконечных траурных сумерек моргают, словно нам в ответ, какие-то далекие фантомные огни — ярко-зеленые, пурпурные...
Температура минус тридцать девять и это далеко не предел. Под ногами хрустит лед, что весь прошлый день откалывали и сбрасывали за борт огромными кусками. Под ногами, если приглядеться и разжечь огонь в лампе посильнее, можно отыскать и темно-красные осколки, давно заледеневшие капельки крови, которая лилась тут вчерашним же утром. Лилась — нельзя от того отвернуться, нельзя то забыть — по моему приказу.
Несчастный дурак Уилер. Я предупреждал. Я же его предупреждал.
Мороз в то утро стоял такой, что даже закутавшись в три слоя, ты получал ледяную гирлянду на глаза, а губы покрывались корками от замерзшего пара дыхания. Бывали случаи, когда приходилось отрубать волосы, примерзшие к одежде. Бывали случаи, когда кто-то, неосторожно стукнув челюстями друг о друга, заставлял свои зубы разлетаться осколками. Бывало и что похуже — например, когда вместо метели с севера приходил восковой ветер.
Темное утро — о времени, как и всегда, говорят лишь часы. Утро здесь ничем не отличается от дня, а день от ночи: все свалено, спрессовано в один бесконечно длящийся угольно-черный поток. Тьма и редкие огоньки сверху — то не звезды, то, как говорят, лишь мерцающие камни, чей свет тянется к нам с вышины, из необозримой дали, где находится потолок пещеры, циклопической структуры, которую целиком не в состоянии был вместить в себя ни единый человеческий разум. Бездна, дальний край, то, что всегда оставалось за стенами сотворенного мира. Крышка нашего общего гроба, крышка от коробки с игрушками, куда сброшены мы все. Мы — новые оловянные солдатики, пришедшие на замену тем, кто уже давно оплавился до неузнаваемости в адском огне. Мы — все те, кого, не моргнув и глазом, принесла в жертву старая шлюха Виктория, чтобы спасти своего ненаглядного принца.
Темное утро. Закутанные с ног до головы матросы, меховые капюшоны, белые губы и обмороженные лица. Обнаженное тело, посиневшее от холода, что гонят сквозь ряды. Конвоиры с факелами и ружьями. Тело дрожит и бьется, тело корчится, но его берут в старые добрые кошки о девяти хвостах, и секут, секут, а кровь, лишь вырвавшись на свободу из клетки плоти, тут же начинает замерзать. Тело пытается упасть, но его подкалывают саблями. Толпа свирепеет. Вокруг пляшет первобытная тьма, и лишь факелы и лампы вырывают из нее бледные от холода и злобы лица. Удар в переносицу, удар по глазам. Тело падает. Снова принимаются стегать плетьми, колоть железом, наконец, бросают горящий факел чуть пониже живота. Вскочив, тело плетется вперед, качаясь во все стороны, но везде его встречают лишь плети и железо. Залитый мгновенно стынущей кровью, покрытый коркой, что делает его похожим на краснокожего дикаря, он валится на палубу и больше не встает, лишь немного дергает еще ногами.
Несчастный дурак Уилер. Я предупреждал, еще когда он впервые ступил на борт. Я предупреждал каждого из них.
На этом корабле не молятся ни Соли, ни Буре. На этом корабле не держат идолов. На этом корабле остаются людьми.
Несчастный дурак. Он не должен быть прятать фигурку того божка. Он не должен был ее защищать. И, уж конечно, он не должен был пытаться меня придушить, когда я разбил ее сапогом.
Судно жалобно скрипит и стонет, продираясь сквозь бесконечную тьму, как нож сквозь сгусток испорченного желе. Распалив лампу посильнее, продолжаю обход палубы. Обмерзшие тени скользят мне навстречу, кто-то тихо кивает, кто-то, как и положено по уставу и по погоде, лишь касается пальцами лба. Как ни старайся сохранить тепло, а пара минут здесь, наверху — и твои ресницы уже заиндевели, зубы стучат, а глаза не хотят по-человечески закрываться.
Выше лампу, больше огня. Лампа у меня не простая — зеркальце, что в нее вделано, позволяет, при определенном умении, не пропускать почти ничего, что творится за спиной. Я не питаю иллюзий. Я знаю, как нестерпимо желают моей смерти — если не все, то многие. Знаю я и то, что спасает меня из раза в раз лишь одно: больше они хотят только вернуться домой. Там, дома, часть получит свою долю и пропадет навсегда, сгинет на темных улицах павшего города, а из тех, что останется, придется вновь лепить то, что не даст сгинуть уже мне. Выявлять и вычленять из рядов слабину. Растаскивать подальше тех, кто уже успел сдружиться, старых товарищей или новых знакомых. Раскошеливаться на доносчиков, что будут приносить мне каждый мало-мальски важный шепоток. Вызнавать, чем они живут, за что готовы умереть и, что куда важнее — убить. И молиться, конечно — как без того?
Здесь, внизу, дни сплетаются в одну бесконечную цепь, которую уже не распутать. Похожие друг на друга, как капельки густой черной воды, что терпит в себе нашу старую калошу, они смешиваются в невообразимую кашу и ты чувствуешь, как постепенно перестаешь отличать один от другого. На палубе все тот же собачий холод, на подвахте опять режутся в карты, а до моих ушей снова доносится чей-то протяжный скорбный вой. Может, ветер, а может, нечто, что спало там, внизу, и кому шум наших винтов не по нутру. Может, где-то там, во тьме, попросту кого-то убивают. Не стоит об этом надолго задумываться, все равно никакой пользы.
Капитана я нахожу у ограды левого борта: недоумок стоит, перевалившись через нее, и что-то высматривает в воде. Не самое душеполезное занятие — как минимум в трех случаях из десяти на тебя могут взглянуть в ответ. Заслышав мои шаги, он резко оборачивается, представая во всем великолепии своего убожества.
Закутанный в тяжелую шубу, с сосульками под ноздрями и тухлым взглядом уснувшего карася, этот болезненно бледный молодой человек выглядит более чем жалко. Я, впрочем, ничего подобного не чую: одна мысль о том, что под этой шубой наш герой продолжает таскать снятый с чьего-то трупа и купленный в одном из бесчисленных лондонских переулков парадный адмиральский китель — и вот, меня уже почти трясет, куда сильнее, чем от холода. Награды, которыми это ходячее недоразумение бряцает на каждом шагу, что твоя лошадь колокольчиками, он покупает в каждом порту, в каком найдет — год назад олух даже удлинил свое одеяние, чтобы начищенных блях, орденов и медалей влезло побольше. Воротник шубы пошит из того, что на моей памяти еще дышало, из того, что недоумок получил в наследство вместе с кораблем. То был выглядевший ничуть не лучше своего владельца тощий хорек, большую часть тела которого разбил паралич — в детстве хозяин хорошенько приложил зверушкой то ли о комод, то ли об пол. Капитана за глаза все зовут Небесный Наш: никто, конечно, не верит его россказням о том, что когда-то он был священником — уж больно юн для такого — но с дураками, как известно, лучше поменьше спорить. Меньше тогда будет и криков, и соплей. Мне, впрочем, правда известна — капитан Ховард Эллис если кем и был, до того, как выволочить свою чахлую тушу в море, то простым алтарным служкой, и подняться выше ему бы вряд ли светило. Не светило бы ему, впрочем, и выжить, если бы...
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |