Иногда мне кажется, что я проваливаюсь в прошлое.
Мне снова тринадцать лет, мы живем на старом, пропахшем теплой речной водой и камышами поселке. Ярко горит солнце, клонятся вниз ветви яблонь, на землю ежеминутно сбрасывают свой сладкий груз абрикосы. Эмалированные ведра в сарае полнятся их податливой шелковистой мякотью, нужно их лущить, выкладывать на фанерные поддоны и выставлять сушиться на крышу, но... сегодня лень.
Сегодня вечером мы собираемся на мосту. Еще не изобретены сотовые телефоны, но мамы в стареньких домах из кирпича и самана спокойны — это то место, где все знают всех. Это то время, где не может случиться ничего плохого.
Я подхожу к мосту, шаркая подошвами. Под железными ногами перекрытий располагается местная свалка, где в любой день можно разжиться чем-нибудь интересным. В прошлый раз мы плавили там свинец, в позапрошлый ставили опыты с карбидом, а еще до этого жгли тюбики из-под зубной пасты — они очень смешно надуваются при нагреве. На свалке здорово, но мне сейчас не туда.
Мост состоит из трех неравных частей. Первая и главная — железное полотно с перилами, где ходят люди и ездят велосипеды. Вторая часть — прилегающая труба двухметрового диаметра, по которой с одного берега на другой подается холодная вода. Сидеть на ней жарким днем — одно удовольствие. Третья часть — самая лучшая. Ее строили пленные немцы, но было это давно, и она уже почти развалилась. Ржавые перекрытия торчат из-под трубы, как сломанные ребра. Прохудившиеся стальные листы грохочут под ногами, словно закованные в кандалы скелеты. Ходить по этой стороне моста строго-настрого запрещено.
Конечно, мы собираемся на ней.
Я опаздываю и прихожу последним, все уже в сборе.
— О, Сахон! — радуется Денис, махая рукой, словно я слабоумный и могу не заметить группу из пятерых таких же, как я, охламонов. — Опоздавшим — кости!
— Да хоть хвосты, — отмахиваюсь я в ответ. — Я вашу рыбу все равно жрать не собираюсь. Даже Ким, наверное, побрезгует, хотя у него вообще еще мозгов нет.
Ким — Коммунистический Интернационал Молодежи — глупый щенок, которого нам привез двоюродный дед после того, как заслуженного ветерана Жучка в прошлом месяце сбила машина. Ким проживет у нас еще двенадцать лет, потом простудится лютой зимой в своей старенькой будке, будет страшно кашлять, до последнего охраняя дом, потом умрет. Мама будет плакать.
— Да у вас это, наверно, семейное, — поддерживает мысль длинный и светловолосый Лешка Акимов, ловко спуская с моста вниз круглый самодельный "малявочник" — снасть-паук, проволочный круг с провисающей сеткой. Рыбы в речке немного, но поймать ее считается доблестью, а уж зажарить потом на костре — и вовсе поступком, достойным Бена Ганна и профессора Арронакса, вместе взятых.
— Поздно сбор назначили, я родителям помогал огород поливать, — объясняю я. В основном, конечно, девчонкам, хотя формально вроде как Денису и Лешке. Девчонки улыбаются, доброжелательно, хоть и самую малость свысока. Чернявая цыганистая Анька — сама себя она называет Анеч`а, потому что не выговаривает букву "к", крупная белобрысая Настя-соседка и улыбчивая танцовщица Маринка Балай из дома напротив.
— Поздний час — лучше клев, это любой дурак знает, — солидно сообщает Денис. Он младший в нашей компании, но сейчас чувствует свое превосходство.
— Да я вижу, что любой, — говорю я, но он не понимает иронии. — Уже почти темно, а через полчаса вообще выколи глаз будет. У кого-то есть огонь?
— Не шебурши, потерпевший, — Лешка кашляет точь-в-точь как его недавно откинувшийся брат-туберкулезник. — Имеется зажигалка, а также спички. Кстати, Зурабик с Темой обещали завтра подтащить селитру, я возьму из дому сахарок, будем на свалке делать реактивный двигатель. Ты с нами?
— Об чем вопрос. Только как ты собрался спичками подсвечивать паука, чтобы знать, когда там будет рыба?
— А я... — Лешка задумывается. — Ага. Как-то я малость не продумал этот момент.
Девчонки смеются колокольчиками, а я чувствую себя победителем.
— А вот она! — он резко дергает паука вверх, на белой сетке бьются две рыбешки. Лешка выбирает веревку с видом бывалого рыбака. Мой миг торжества забыт и потерян.
— Посмотрите! — Маринка показывает вверх. Мы задираем головы. В темнеющем небе зажигаются яркие точки звезд. За городом мало света от фонарей и заводов, а мое зрение еще не испорчено сотнями часов сидения перед скверно откалиброванным компьютерным экраном, мои глаза — две жидкие кобры, и звезды сегодня видны крупно и отчетливо.
— Вон там будет Большая Медведица, а вон Малая, и вот и Полярная звезда, — говорит Денис. У него дома есть школьный телескоп, а на просторном чердаке — вполне подходящее окно. — А вот это, я думаю... Юпитер.
— Как красиво, — тихо говорит Маринка, и у меня опять, как и тогда, екает сердце. — Я никогда не смотрела на звезды так долго...
— А вдруг и с них сейчас кто-то смотрит на нас? — говорит Настя.
— И улыбается, — говорит Аня. Ее пухлые губки и так подрагивают в усмешке. Она, как и я, любит этот тихий вечер.
— Эй-эй, печальное поколение! — гремит Лешка. Он не настроен романтически. Он охотник, и он поймал сегодня рыбу. — Шабаш с философскими телегами! Как насчет сыграть партию в плиточки при свечах? Точнее, при спичках! На кону как минимум "водопадик", а то и "королевская печать"! На интерес играть скучно!
В голове словно просыпается голодный жестокий птенец и начинает постукивать по внутренней поверхности черепа. Тюк-тюк. Так-так.
Крэк!
Первая трещина.
— Ты и дальше будешь играть, — говорю я, но машина времени внутри меня держит крепко, и до ребят не доносится ни слова. — На деньги. По мелочи. Потом крупнее. Влезешь в долги, которые нечем будет покрыть. В девяносто шестом нарвешься на серьезных ребят, которые отобьют тебе печень и поставят на счетчик. Чтобы вернуть долг, ты украдешь и сдашь на металл триста метров медного телефонного кабеля. Заменить его не успеют, и когда через неделю у твоей бабушки случится инсульт, вызвать скорую будет неоткуда. После похорон ты залезешь на бетонную дамбу на Гагарина и шагнешь вниз. Красная речка — мелкая и медленная, так что тело вынесет на Молодежный пляж только через неделю. Тебе будет девятнадцать.
— Нет, ребят, азартные игры — не для меня, — говорит Анеч`а, усаживаясь на перила и глядя черными блестящими глазами на ленивую реку внизу. — Лучше просто смотреть на красоту вокруг. Люблю это время. Мне кажется, если бы люди чаще смотрели на природу вокруг себя, они были бы гораздо добрее.
— Ты будешь так думать еще года три, — говорю я. Птенец пробивает скорлупу и высовывает из моего черепа кожистую длинную шею. — Потом будет выпускной. Несколько одноклассников. Много портвейна. Люди вокруг. Но тебе никто не поможет. Белый фартучек выпускного платья станет красно-черным. Мать заберет тебя из больницы ночью, а скандал пригасят, ведь среди выпуска — сын бывшего первого секретаря горкома партии, а ныне видного бизнесмена. Тебя будут дразнить — жестоко, как у нас принято. Ты уедешь в другой город. Сорвешься. Пойдешь по рукам. Не знаю, почему. Догадываюсь. Доживешь в вендиспансере до двухтысячного. Вскроешь вены. Двадцать три года.
— Люди станут добрее, когда освоят и поставят себе на службу все силы природы, — рассудительно говорит Денис. Он глядит на запад, где погружающееся в темноту небо стирает с себя последние яркие краски. — Тогда не останется причин для ограниченности и жадности. У каждого будет достаточно всего. И настанет коммунизм.
— Твои взгляды на общество скоро изменятся, — говорю я. Птенец голоден, он разевает кривой тонкий клюв. — После школы ты проникнешься идеями интегрального национализма, вступишь в беззубый, но задиристый "Рух", после него подашься к отмороженным парням в УНСО. В конце девяностых отправишься в Чечню помогать побратимам-боевикам. Ты никогда не вернешься на родину. Фугасная авиабомба ФАБ-250 с российского "грача". Двадцать четыре года — жить бы еще и жить. Родители узнают об этом не сразу. Но и переживут тебя ненамного.
По мосту несется порыв холодного ветра, все вздрагивают.
— Зябко становится... — ведет открытыми красивыми плечами Маринка. Какая же ты юная и прекрасная, Мари-Марина-Морская... и как недолго это продлится. — Может, будем уже по домам, раз уж рыбалка не задалась?
— Для тебя понятие "дома" скоро исчезнет, — говорю я. — Как и детская наивная красота. Ты выйдешь замуж за итальянца и в девяносто четвертом, в семнадцатый день рождения, отправишься на его родину. Итальянец будет тебя поколачивать, а потом без затей предложит поделиться лаской с несколькими друзьями. Ты скажешь нет, и окажешься на улице в чужой стране без денег и документов, в майке и джинсах. На какие деньги вернешься домой — ты никогда не расскажешь. Попытаешься открыть здесь свой бизнес. Прогоришь. Продашь родительский дом и начнешь заново. Прогоришь еще раз. Обратишься за помощью к друзьям детства — Зурабику и Артему, теперь уже уважаемым бандитам. Они вложатся, но на первой же стрелке вас троих взорвут гранатой. Двадцать шесть лет.
— Я еще останусь, тут интересно, — отказывается Настя. Она смотрит на меня с насмешкой. "Ну что, дурачок, побежишь за своей Маринкой или будешь с нами?" Я помню, что сделал тогда. Это машина времени в моей голове, она помнит все.
— После смерти матери в девяносто пятом тебе предложат варить на дому ширку, — говорю я. — Распространение возьмут на себя. Ты продержишься на плаву до девяносто седьмого, потом попробуешь сама. После этого все будет уже совсем просто. Облава, суд, срок, тюрьма. В две тысячи первом выйдешь, приедешь домой, но на его месте найдешь котлован под магазин, который выкупил уже кто-то предприимчивый. Спустишь все сбережения на бухло за два месяца, жить будешь у друзей-нариков. Я увижу тебя всего однажды, в две тысячи третьем — и едва узнаю. В четвертом ты умрешь от цирроза и "стеклянных" вен. Двадцать восемь лет.
Тьма приближается, она окутывает шесть детских фигурок на старом мосту, скручивается вокруг него черными вихрями, свивая плотный непроницаемый кокон. Я беру этот кокон и помещаю обратно в стеклянную пробирку, которую затем ставлю в дальний ряд деревянного серванта и надежно закрываю дверцу на ключ.
А сам я...
Я...
Чертова машина моей памяти не ржавеет от времени, но пускать ее в дело с каждым годом становится все тяжелее.