Мышаловка
Мороза почти нету, так, баловство одно. Но не севера же, здесь самый малый морозец хрустнет — уже холодина, ветерок дунет — уже пурга. Только сегодня ветра нет как нет.
А сад мой весь стеклянный, кажная веточка, кажный кустик, кажная травинка ледяные. Красота, аж внутри что-то тренькает. Хочется или одним махом ударить сапожком, чтоб искры полетели и звон до неба разошелся, или присесть на корточки и разглядывать эти чудинки. И не колдовство же никакое, а просто заморозило то, что вчера подтаяло.
Вот и ползаю я по саду, как по стране волшебной. И доползалась, нашла под хрустальным кустом малины мыша — обычного серого мыша, полудохлого. А морда у него перещелкнута раной, видно в мышаловку попался. Ну и какой идиёт мышаловки у нас ставит, если я есть?
Взяла я его, а он думает: больно! А я думаю: терпи, щас пройдет. Принесла в кухню к прачке Руфе и давай его обихаживать. Балованные у меня мыши, к мышаловкам не приучены.
Кухня руфина никакая не кухня, а цельный дом. Выстроили, когда ее родители живы были. Выстроили, переселилися, а свою домину Руфе отдали с мужем. У нас в Ютте таких дворов много — по два дома за одним забором. Когда родители померли, Руфа тут летом стала готовить, чтоб дома печку не топить. Вот тебе и кухня. Хотя больше на чулан это смахивает. Я тут зимую иногда, так что не жалуюсь. Даже наоборот, лежанка здесь просто замечательная. Правда, старший руфин оболтус тут живет, в соседней комнате. Таго кличут. Он меня не любит, но терпит, как и я его. Такая вот взаимность. А чего ему меня любить, ежели он девок своих сюда водить теперь не могёт? Нет, могёт, конечно, только девки кукожатся. Меня стесняются. Вот он и дуется, и бдит, чтоб я тряпки свои не раскидывала по всей кухне. Как увидит, так кидает на лежанку. Да рычит, что в следующий раз в печку бросит. А я ему: а чего ж не бросаешь? А он: потом вони не оберешься. Так и лаемся.
Отогрела я болезную животную, напоила и думаю: где? А он думает: дом Калена-корзинщика. Хороший мыш, умный, думать умеет. Погодь, с чего это Кален мышаловку заводить вздумал?
Не люблю я мышаловки. И не за то, что мышов моих бьют, а за то, что приманивают. Вот спроворить бы такому охотнику людоловку, чтоб на шкурке всю гадостность задумки ощутил: приманить вкусным, а потом по носяке хрясь!
Положила я дурака своего в старую шапку, что руфин муж нашел в канаве и мне подарил, и пошла к Калену. Потом спохватилась и торбы все свои взяла — как-никак не в садочек, а виру брать иду, надо мешки заготовить.
Иду, таки есть морозца немного — деревья сверкучие, кусты стеклянные и рожи у народа красные. Они здоровкаются, а я киваю. Раньше думала всё: как они меня отличают от остальных закутанных по самые брови детишек, потом поняла и долго смеялась — по торбам же моим!
Калена, я знаю, второй день как нету — поехал с женой в монастырь, подношения боженьке делать. Не рожает она у него, хоть тресни. Руфа все хихикала, что, мол, ему надо бы не поклоны бить, а жену любить. Ну, она знает, что говорит, у нее пятеро бегают. И со старшим у нас это... военное переморие. Кто кого выморит.
Подхожу, а окна светятся. Ага, вряд ли вернулись, это кто-то там завелся у них, до мышаловок охочий. Я постучала в дверь и звоник вытащила из-за пазухи. Динь-дилинь! Открывайте, мол, Муханя в гости напрашивается. Открыли.
Деваха на пороге столбеет, мордища в три обхвата, грудя над моей головой будто сугробы на крыше. И руки в муке. А из дома печеным пахнет.
Динь-дилинь, говорю. И смотрю так, выразительно — как насчет пожрать?
— Чего тебе? — злобно буркает деваха.
Динь-дилинь, говорю я.
— Побирушка, что ли? — хмурится она и руки о передник вытирает. — Сейчас вынесу.
Не такая уж и вредная оказалась, даром что в дверь еле пролазит. Но она только в дом, а я следом тиснусь.
— Куда? — рычит деваха. Видно, все-таки вредная.
Дилинь, отвечаю. А она меня за ворот моей кацавейки хвать! Да и выкинула, как куренка. Ох и больно ж я затылком стукнулась! Кубыркнулась на спину, да об лед. Спине и заду хоть бы хны, там кацавейка и старый шарф в три обмотки, а сверху только платок. Хоть и теплый, а лед его, оказывается, пробивает.
Думаю: больно! Зашуршало под крыльцом, заскреблось. Думаю: плохая тетка! Запищало отовсюду возмущенно.
— Воровать вздумала? — кричит деваха. — Да я...
И замолкла, только булькнула. Еще б не замолкнуть, когда весь двор мыши-крысы запрудили. Но не кидаются, ждут. Я побарахталась, села и гляжу на деваху. И знаю, что глазки у меня, хоть и серые, а ей с перепугу кажутся такими ж черными и крохотными, как у моих мышов.
Сугробы у ней заколыхались, вот-вот отвалятся. Руки к щекам прижались, а щеки как студень трясутся.
— Батюшки, батюшки...
Вижу, это тебе не мыш, эта думать не сможет. Звоником не объяснишь. Пришлось говорить.
— Виру плати, дура.
Она глядит на меня, трясется вся и кивает, как припадочная.
— Виру, — кряхчу я, поднимаясь. — Плати. За преступление, значит.
А у ней рот как старая тряпка расползся, сопли поплыли откуда ни возьмись... Тьфу!
— Каюсь, — сипит, — перед всем честным народом каюсь!
Я даже головой повертела, где она там народ взяла? Из-за забора-то все равно никого не видать. Или эта она моих мышов да крысей народом называет?
— Дала ей, — продолжает хрюкать деваха. — Этого... снадобья... каюсь... Не погуби... смилуйся...
Я поморщилась, но спорить с ней не стала.
— Неси, — говорю.
Так лучше всего выходит, ежели не показывать точно, чего нести. Тогда несут все, что под руку попадается. Нет, показывать, конечно, полезней — ну, чего там тебе не хватает или хочется. Но пальцем в небо куда интересней. Мне однажды такую красивую бусину вынесли — зумруд называется. Я ее потом позорно проиграла одному лопоухому. С тех пор играю только на щелбаны.
Вынесла. Мешочек, а в нем звякает. Ну, денюжка еще никому не мешала. Правда, мне больше печеного хотелось. Но вира есть вира. Подошла я. Она чуть с крыльца не рухнула, морда стала как тесто — белая и без глазок. Взяла я мешочек и пошла себе.
Потом не выдержала, остановилась у забора и спрашиваю:
— Чего дала-то? Ну, какое снадобье?
— Так... чтоб детей не было. У ведьмищи взяла... у Дии...
Я кивнула важно, насколько получилось, конечно. В платке особо не покиваешь. И дернула за калитку. Слышу — пытит сзади. Я и обернуться-то не успела, как деваха бухнулась пузом о лед, за сапожки ухватила меня и носом в них тычется. Соплями, зачит, измазывает.
— Ты святая Невена? Заступница?
Я дрыгнула ногой, чуть сапожок не улетел.
— Какая Невена? — бурчу. — Ослепла, что ли? У Невены кошки, а у меня мышки! И крысы.
Хотела добавить, что и прочая мелюзга, но дурища опять ухватила меня за сапожок и к щеке прижала. Я еле устояла, на калитке зависла. А зверье мое глядит, усами трепещит — хихикает, значит. У, хитрованы!
— Крысиная госпожа, — булькает она, — помоги! Люблю Калена, просто страсть! Жить без него не могу! До чего дошла — сестру травлю зельями, ночей не сплю! Помоги привернуть его!
— Отойди, — говорю.
Эк припарило толстуху, тоже сладкого хочется! Хоть чего там в Калене сладкого, не пойму. Тощий и кривой, на нем одежа как на на палке телепается. А потом вспомнила я своего Эвери и поняла — девахе тож нравится пальцем ребрушки считать. Ты считаешь, а он пищит. Как мыша, которой по пузику пальцем водишь.
Она отошла, верней, отползла. Так и не встала с коленок. Я завязки платка поправила, глянула на изгаженный сапожок и говорю:
— Попросишь прощения у обиженного тобой. Ежели простит — помогу. А нет...
— Кого это? — спрашивает деваха, а в глазах так и мелькают обиженные. Толпами. Гадает, значит, который-то нажаловался.
— У мыша, которого ты сохотила сегодня утром. В мышаловке.
— Так пустая она была... — начала деваха, да спохватилась. — Хорошо. Попрошу! Я попрошу!
И в дом.
— Оденься! — крикнула я вслед. — Не тута он.
Пока она там шебаршалась, я мешочек в сумейку пихнула. И аж примружилась, придумывая, каких сластей накуплю за виру-то. А Эвери ножик хороший подарю, чтоб не дулся, что я не у них зимую, а у Руфы. Не понимает, дуралей, что я его в женихи записала. А жених с невестой в одном доме не живут. Я так понимаю, чтоб не опротиветь друг дружке.
Она выбежала. Уже в кожухе, а в руках узелок. Бока узелка круглые, а сам плоский — тарелка там.
Когда мы пришли в руфину кухню, мыш уже повеселел. Увидал меня, усами из шапки машет — здоровкается.
— Вот, — говорю ему, платок разматывая. — Тетя прощения просит за носяку твою. Простишь?
И думаю: мотай башкой, туда-сюда. Умный мыш, мотает.
Деваха на лежанку сугробами навалилась, чуть скотинку не задавила.
— Вот, — поет медово так, паскудица, — блинчики тебе, госпожа мышка. Вот сметанка. Откушай, не сердись.
И точно — тарелища с горкой блинов, а с краю щедро ляпнуто крутой сметаной. У меня аж в животе зарычало.
Мыш только в тарелку, а я: стой! Мотай башкой! Мыш замер, глянул на меня укоризненно и замотал. Хороший мыш. Я б сама туда нос сунула, такие блины заманчивые.
— Он без друзей не хочет есть, — говорю я. — И вот тебе слово мое.
Ух, как это я завернула! Даже плечики расправились. Ни дать ни взять, Сумеречная Королева, только в кацавейке. Вот уж кто людоловка знатная, вот уж у кого поучиться. Только леночки мне.
— Как простит тебя мышиный род, помогу.
Деваха завороженно на меня глядит, рот раскрыла. Все, подманилась на сладкое.
— Ну, крысий ладно, — честно добавила я. — Крысы на тебя не жалились.
А у ней в глазках обиженные крысы запрыгали, тоже толпами. Вот тут бы и хряснуть, я даже придумку придумала. Вот, скажу, признайся Калену, что сеструхе гадость впихивала, тут он тебя и полюбит. Главное, мол, держи в кармане волшебный шиш. Она спросит: какой такой шиш? А я скажу: вот покажи мне шиш, я поколдую и он станет волшебным. А потом поплюю ей в кулак, чтоб не марала мне сапожки соплями, и скажу, что теперь этот шиш чудесно-прелестный и Калена враз приворотит. Только не разворачивай, мол, пальцы до самого его возвращеньица.
Я даже залыбилась, так смешно стало, а потом глянула я на нее и передумала. Ну их, эти ловки. Пусть гуляет дурища. Нюхнула сладкого, и будет. А дуться станет — сама балда. Сладкого не дали, зато и по рылу не хряснули.
— Иди, — говорю. — А мисочку оставь. Я тебе ее потом занесу. Когда мыш с друзьями попирует. Он без друзей не могёт.
Она распрямилась.
— А как, — спрашивает, — я узнаю, что простили меня мыши?
— А я тебе скажу, — обещаю я. — Давай, иди себе.
Она вышла, оглядываясь через плечо. А я подвинула миску к мышу и говорю:
— Твой самый большой друг — это я, верно?
И взяла верхний блин.