Бывает, подбираешься темными каналами к чужому дому, заползаешь с черного хода и тихо забиваешься в тот самый угол. Тебе не хорошо и не плохо, ты будто исчезаешь из мира, на короткий миг прячешься от проблем и бесконечного поиска их решений. Время останавливается, мир сжимается до размеров малюсенького эркера. Тебя нет ни для кого. Со странным, почти болезненным удовольствием ты вслушиваешься в белый шум города и его каналов. Тут он слышится совсем по другому, не как в гондоле, не как дома, уникально. Непривычно бьет в уши. Тебе хорошо в этот короткий миг.
Иногда приятно почувствовать себя голым. Куда более беззащитным и открытым, чем если бы я и правда снял одежду. Да что одежду — броню, когда-то давно сросшуюся с кожей, и не отцеплявшуюся с тех пор ни на миг, даже когда ее вроде бы и не было. Даже сейчас, в редкий момент релаксации, край сознания рефлекторно отслеживает ситуацию. От этого не сбежать и не избавится, только смирится и пытаться вспомнить, что же именно тогда было иначе. До того, как парк стал видеться позициями батареи, а мирно гуляющие по мостам и проплывающие на гондолах люди — живыми укрытиями и предполагаемыми заложниками. Впрочем, при нынешнем тоже выкупы платят неохотно. Даже официально существовавшую гильдию переговорщиков торжественно расформировали. У меня даже осталась их форменная бляха, купленная на распродаже выморочного имущества. Поначалу думал — сойдет для дикой местности, но потом передумал. Так где-то и валяется.
Мысли дергаются в голове рваными скачками, отвыкшее от покоя и статичности тело судорожно лихорадит, бросая из жара в холод. Кровать кажется острой, звук — синим, а воздух шероховатым. Я даже не пытаюсь открыть глаза, одного извечного шума волн хватает, чтобы различить в нем голоса. Галлюцинации — вечный спутник одиночества. Время идет и человек привыкает. Люди вообще ко всему привыкают. Уже проходят мимо сознания лишние воздушные колебания и плеск волн, комната из калейдоскопа светло-серых пятен становится чем-то четким, а ощущения прикосновения к коже перестают сбоить. Все становится почти реальным, только нет солнца, и бликов на волнах, и криков чаек. Наверное, так ощутил бы себя человек, попавший из нашего мира на плоские страницы книги. Тускло. Невыразительно. Узко. Странно. Необходимо.
— Ты все-таки пришел. — ее голос почти не слышен. Он не раскладывается на звуковой ряд, не гасится прибоем, разбирается и не собирается заново в механически-безопасном порядке. Ее голос звонкий. Грустный, напряженно застывший, будто натянутая струна.
— И все равно отказываешься смотреть на меня.
Будто противореча сказанному, я поднимаю взгляд. Она сидит в огромном кресле, закутана в юбки, криолины, шали. Но мне это все кажется опутывающими ее на толстыми змеями. Жемчуга, кружева, бархат. Фарфор. Все это обвивало почти трехфутовое кресло, вгрызалось корсетом и золотыми когтями украшений глубоко в бледную кожу. Она смотрит на меня, за меня и сквозь меня, и я даже не могу понять, какое у нее выражение лица. Там, под маской.
— Я не хочу видеть то, во что тебя превратили. — мой собственный голос непривычно сух. Когда я в последний раз напрягал голосовые связки вместо того, чтобы за меня говорили сталь и яд?
Она только согласно кивает. Подтверждает — 'да, ты не хочешь'. Не показывает, чего хочет сама.
— Зачем ты пришел, Джованни? — ее голос все такой же напряженный, но не понять, от эмоций или от впервые за очень долгое время работающего горла. Она не отвечает просто жестом веера — из вежливости или приязни, но... Джованни. Не Ванно.
Глупо. Я ведь все еще продолжаю на что-то надеяться.
— Хотел тебя увидеть. — и правда ведь, хотел. Поэтому и стою перед тобой голый, с вырванной с мясом кольчугой. Чтобы не видеть того, что она мне скажет. Чтобы не слышать предупреждений, которые непременно ударят как плашмя веслом. — Я... Скучал, наверное.
Девушка в кресле покачала головой. Мне так показалось — легкое шевеление тяжелой прически за маской не оставляло места для четких суждений. Она была хрупка, безумна хрупка в этой мешанине фарфора, шелка и ивовых прутьев. Маска, тяжелое парчовое платье, криолин, шелковая нижняя рубашка, жемчуг, кружева, сетка в волосах. Мне было страшно, почти противно смотреть — но не смотреть было бы еще хуже.
Она ведь хотя бы жива. Наверное.
— Той, по кому ты скучаешь, не существует уже больше десяти лет. — она говорила как-то отстраненно. Не спорила, не поясняла, не убеждала — просто рассказывала, как о чем-то давно понятном и обыденном. Члены Большого совета берут взятки. Стража злоупотребляет полномочиями. Девушки, что сидит передо мной, не существует. Все просто и ясно.
Только вот...
— Я дотягиваюсь для тебя туда, куда ты достать не можешь. Не мешай мне тешить себя иллюзиями. — кажется, мой голос все-таки дрогнул. Впрочем, я и так хриплю, словно чахоточный.
А еще — мне больно. Той застарелой, мерзкой болью, что никогда окончательно не уйдет, и будет ломить в костях, отдаваться отдышкой при беге. Той болью, что...
— Нельзя бесконечно цепляться за иллюзии, Джованни. — ее голос уже почти бесстрастен. Она не пытается изобразить грусть, но я почему-то все равно ее чувствую. Скорее всего потому, что хочу ее чувствовать.
Я улыбаюсь. Кажется — потому что губы разрывает резкой болью от непривычного напряжения.
— Пока что это у меня неплохо получается, Франческа. — меня качает. Она смотрит странно — казалось бы: холодно, понимая разумом, но... Я упрямо вижу в прорезях маски ее теплые синие глаза. — К тому же, какое тебе дело? Ты покупаешь мои услуги почти за бесплатно.
Я трачу защиту бригантины, плетение кольчуги, заточку меча. Да в конце-концов — деньги и свою кровь! Она тратит короткие минуты времени. Кому из нас это обходится дороже?
— Я не хочу, чтобы ты исчез. — кажется, ее голос слегка дрогнул. Так, как было когда-то давно. — Ты слишком ценный агент.
Она высказывает осмысленные, понятные аргументы. Я слышу то, что хочу слышать. Кто из нас упрямее?
— Ты не хочешь, чтобы я исчез в канале. — и все-таки — я улыбаюсь. На губах отдается странный, металлический привкус. — Поэтому я продолжаю работать для тебя. И ты мне задолжала.
Меня трясет. Мне плохо — чисто физически, избыток куража от нестандартной ситуации подавил природную хладнокровность. Веселая ярость бьется в крови, забивая и без того тяжелую голову, но мне уже все равно. Потому что девушка в кресле согласно кивает.
— Да. Четверть часа. — ее взгляд буравит меня сквозь маску. Тяжелый, безразлично-жесткий — но даже от него мне становится легче. Потому что... — Ты уверен, что хочешь использовать это время сейчас? Я могла бы отдать его деньгами или чужими письмами, тебе хватило бы...
На много. Пятнадцать минут — это дорого. Очень, очень, безумно дорого. На нее я мог бы открыть трактир на старой римской дороге или завести небольшую банду швейцарцев-наемников. Я мог бы вытащить из нее любые сведения, а сведения можно продать. Или оказать ценную услугу, ну, например, Сфорца. Я мог бы...
— Уверен. — меня трясет. Цена этой четверти часа — почти полгода работы, несколько часов адской боли и несколько пинт крови. Почти даром.
Девушка в кресле кивает, и замирает на несколько секунд — взгляд становится механически пустым, а тело резко расслабляется, валясь назад. Все чудовищные ресурсы ее разума уходят на поиск старой, почти уже стершейся версии. Существовавшей задолго до того, как вокруг талии обвились криолины, а волосы стянула золотая сетка. То, что было так давно, и... Франческа резко замирает, и вроде бы ничего не поменялось, но там, где мгновением назад были дула пушек, теперь живые глаза. Ничуть не изменившиеся внешне — она не признает магических иллюзий. Волосы, когда-то бывшие золотыми, впрочем, так и остались светлыми.
— В... Ванно? — тихий, хриплый шепот. Ей тяжело — тело, годами не выбиравшееся из кресла, спасавшееся от пролежней массажем, почти не держит. Маска давит на скулы, сетка тянет лоб волосы, ожерелье — удавка. Это все слетает легко, почти незаметно. Хрупкие руки хватают меня за плечи, и я сам не могу понять, кто кого обнимает. Она зарывается лицом мне в грудь, тихо поскуливая от боли, пока я расшнуровываю корсет. Она может показать, что ей больно. Здесь и сейчас — может.
Мы говорим — захлебываясь в словах, не расцепляя руки, не отрываясь друг от друга. Голая кожа после долгого плена боевого костюма до боли четко ощущает каждое прикосновение, и у меня кружится голова — от поцелуев, бесконечных вопросов или счастья. Я почти не чувствую своего тела — я растворяюсь в нежном взгляде голубых глаз, в мягком, теплом чувстве будто смывающем всю налипшую грязь. Я счастлив — на бесконечно короткий миг, на какую-то жалкую секунду — но по-настоящему.
В один миг все заканчивается. Без предупреждения, без десятисекундного барьера на попрощаться, без... Просто в один миг женское тело в моих объятьях резко дергается, и нет больше в голубых светлячках глаз ни грамма тепла. Кажется, я рыдаю — рухнув на колени, как-то отчаянно обнимая Франческу за ноги. Она не дергается — механизму незачем дергаться. Она не мешает мне приходить в себя — и я ей даже немного за это благодарен.
В ее взгляде нет осуждения или презрения — он просто равнодушен. Франческа прорабатывает огромное количество планов в эту секунду, и ей не важно, что именно я делаю. Она знает, что я все равно выполню то, что она скажет. Что через пару часов я пойду исполнять поставленную задачу — взламывать чьи-то поместье или замок, всаживать дагу в кого-то помешавшего очередной махинации ее хозяев или просто выбью имена и даты какого-то дворянчика, оказавшегося достаточно неудачливым, чтобы ей владеть.
Я ведь все равно это сделаю, чтобы снова увидеть синеву глаз за фароровым отблеском маски. Чтобы провести руками по давно обрезанным косам, когда-то бывшими золотыми. Чтобы...
— Ты доволен, Джованни? — кажется, в ее голосе все-таки проскользнуло раздражение. Может быть потому, что я неэффективно расходую ее время. А может быть... — Цель получишь позже.
Я киваю, и выхожу. Я никогда не сорвусь с этого крючка, потому что слишком надеюсь, что наваждение окажется правдой. Что за жесткой логикой политического кукловода окажется что-то еще. Что девушка, бесконечно давно ставшая Франческой, вернется назад. Что однажды со мной снова заговорит Фи. Я надеюсь — и повторяю одно и то же действие, наивно надеясь на то, что изменится результат.
И кто из нас двоих, спрашивается, железный?