↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Проклятие Раду Красивого
("Счастье Раду Красивого" — продолжение этой повести.)
Красивый... так меня прозвали. За то, что я всегда красиво одет. При моём дворе один боярин даже сказал, что я наряжаюсь как баба. Боярин говорил это спьяну. На том дворцовом пиршестве все опьянели, а он — больше всех, поэтому я лишь усмехнулся и велел слугам:
— Уведите его и окатите водой, чтоб протрезвел.
Пусть стояла тёплая осень, когда никто не мог замёрзнуть, будучи мокрым, но всё же боярин сопротивлялся. Наконец, его вывели, а затем я поднялся из-за стола, чтобы посмотреть из окна, как пьяного станут окатывать.
Видя, что я смотрю, слуги старались. Лисья шуба и дорогие одежды, не говоря уже о волосах и бороде — всё на этом человеке пропиталось водой. Он стоял под окнами, как облезлый бродячий пёс посреди улицы. Я смеялся и кричал слугам:
— Ещё! Ещё окатите! — и его окатывали.
Вокруг него уже образовалось озерцо, и я был доволен, потому что остальные бояре, толпясь подле меня, тоже смеялись и говорили, что это хорошая шутка. Они говорили, что мои шутки смешнее, чем у моего старшего брата:
— Государь Раду шутит лучше, чем шутил государь Влад. У Влада пьяный дурак обливался бы не водой, а собственной кровью.
Эти боярские слова прозвучали несколько раз — "пьяный дурак", "пьяный дурак" — и тогда мне стало не смешно. Мне стало стыдно. Стыдно потому, что тот пьяный человек, которого я унизил, был не дурак. Он был прав. Я действительно наряжаюсь как женщина. Но хуже всего то, что мне до конца не понятно, кто я.
Я наряжаюсь, как женщина, сижу на советах, как мужчина. Я езжу на охоту как мужчина, но когда совершаю паломничества по монастырям и слушаю обедню в древних храмах, то порой не могу сдержать слёз.
— Это слёзы умиления, — говорят монахи. — Ты чуток сердцем, как дитя.
Всё время "как". Я подражаю тем людям, которых вижу вокруг себя. Стараюсь делать то, что от меня ждут, а если эти пожелания не высказаны, тогда угадываю, чтобы исполнить.
Но если бы никто ничего от меня не ждал? Если бы мне сказали "делай, как хочешь, и никто тебя не осудит"? Что тогда? Тогда я бы замер в растерянности, потому что не знаю точно, чего хочу.
Да, бывают минуты, когда я уверен, но затем спрашиваю себя: "Эти желания мои? Или они внушены кем-то?" Иногда мне кажется, что я — лишь отражение других людей, и если бы никто ничего от меня не ждал, то Раду Красивый, наверное, просто исчез бы, растаял в воздухе, словно никогда не появлялся на свет.
Когда-то я был другим и точно знал, кем являюсь. Когда-то... до того, как на меня обрушилось проклятие, именуемое "благосклонность великого султана". А теперь что бы я ни думал о том, что произошло, как бы сам ни проклинал то время — всегда пребываю в тени своего прошлого.
* * *
Я оставался невинным тринадцать с половиной лет моей жизни. Из них семь невинных лет я прожил в турецком городе Эдирне, при дворе старого султана Мурата как заложник, а пределом моих мечтаний было покинуть это место и уехать вместе с братом в румынские земли. "Когда же ты заберешь меня, Влад? — думалось мне. — Когда?"
Одно время мы с Владом жили в султанском дворце вместе — вместе играли, вместе учились наукам у турецких наставников, а раз в неделю под присмотром бдительных слуг выходили в город, чтобы посетить православный храм в греческом квартале, послушать там обедню на греческом и исповедаться старому священнику.
Мы не знали греческого языка и потому исповедовались на турецком, ведь в Эдирне на этом языке кое-как изъяснялись все, и старый грек — тоже, пусть он и подмешивал в свою турецкую речь многие греческие слова. Главное, он нас понимал, а мы — его, да и султанским слугам так было удобнее подслушивать.
Помнится, моему брату не нравились чужие уши, ведь в Румынии он привык к другому, но я впервые начал исповедоваться только в Турции и совсем не беспокоился о том, что все мои тайны известны. Моя душа оставалась такой же невинной, как тело. Мои отроческие грехи казались такими незначительными, что куда проще было прилюдно раскаяться и избавиться от их тяжести, чем прятать этот грех где-то на дне души.
К тому же священник говорил мне, что Бог всегда на всех нас смотрит, всё про нас знает, поэтому я не видел ничего дурного в том, чтобы за мной присматривали ещё и турки.
— Вот так Он и смотрит, — говорил священник, указывая на потолок храма, где был нарисован Христос. Взор у Христа казался добрый, мягкий, а рука, поднятая в благословляющем жесте, нисколько не напоминала руку, грозящую пальцем, как порой изображают на иконах и фресках.
Такими же добрыми казались и турки, которые меня окружали. На меня никто никогда не кричал, не давал мне оплеух, не сёк. А если я по незнанию делал что-то плохое, то у моих слуг становились такие испуганные лица, что мне и самому становилось страшно.
Все боялись старого султана Мурата и его приближённых. И я тоже боялся. Мне говорили, что всё, что у меня есть, принадлежит султану, и даже моя жизнь принадлежит ему, и он может забрать её в любую минуту, если пожелает.
Наверное, поэтому я с малолетства не ценил вещи, которые у меня были. Ни красивая одежда, ни чашка, покрытая причудливыми узорами, ни изящный письменный прибор — ничто для меня не казалось ценно, потому что это могли забрать в любую минуту.
Иногда так и случалось — до сих пор помню, как у меня из комнаты в моё отсутствие забрали кожаный пояс с золотой чеканной пряжкой, потому что решили, будто он слишком истрепался. А меня даже не спросили! И я не успел сказать, что тот пояс был на мне, когда я только приехал в Эдирне из отцовского дома. Я дорожил этой вещью, пусть потрёпанной, и поначалу плакал, пока не убедил себя, что совсем не был привязан к ней.
Только к своей жизни я не мог относиться безразлично, как ни пытался. Я не хотел, чтобы её забрали, и молился Богу, чтобы султан не разгневался на меня и не казнил, и чтобы на Влада не разгневался тоже.
Христиане вокруг меня вели себя схожим образом — не привязывались к вещам, особенно к дорогим и красивым. Даже греческий храм, куда я ходил каждое воскресенье, казался очень бедно украшенным — чтобы султанские слуги не заявились и ничего не забрали.
Снаружи этот храм и вовсе казался похожим на амбар, потому что не имел ни одного креста на крыше, "дабы не смущать взор правоверных мусульман". Казалось, что мусульмане в любой день могут прийти, разграбить и сжечь всю церковь, но неделя проходила за неделей, месяц за месяцем, год за годом, а никто так ничего и не сжёг. Лишь обстановка по-прежнему оставалась бедной, и это укрепляло меня в мысли, что если вести себя тихо, то всё будет благополучно. Свою жизнь можно легко сохранить, а больше ничего и не нужно.
Лишь иногда старый грек, настоятель храма, говорил мне странные вещи, которые пугали меня:
— Ах, мальчик, как ни посмотрю на тебя, сердце умиляется. Ты — будто ангел, с неба спустившийся. Ты и в детские годы был, как маленький ангел, но я думал, что с возрастом миловидность твоя уйдёт, черты погрубеют, волосы потемнеют, а нет. Ты всё такой же, будто не от нашего мира, и будто светишься весь. Поэтому остерегайся. Много по сторонам не смотри. Увидишь, что кто-то на тебя смотрит, отведи глаза. Помни, что есть на свете люди неправедные, которым чужая красота покоя не даёт.
Я удивлялся: "Даже если у меня красивое лицо, то почему нужно остерегаться? Разве турки смогут отобрать у меня это и присвоить?"
И всё же мне нравилась непонятная, но трогательная забота старого священника обо мне, а сам он казался мне дедушкой, и поэтому мне нравилось ходить на церковные службы.
Ходить "к дедушке" в гости — всегда хорошо, если настоящего дедушки у тебя нет, и к тому же по дороге в храм и назад я видел на улицах турецкого города чудесную жизнь — свободную, шумную и весёлую.
Мы с Владом такой почти не знали, живя в тихом и сумрачном дворце. Слуги всё время просили нас шуметь поменьше, что на деле означало поменьше смеяться. К примеру, если мы с братом играли в догонялки, и брат щекотал меня, когда удавалось поймать, нам говорили, что мы чересчур кричим. А ведь дворик, где мы играли, был с трёх сторон обнесён глухой стеной, а четвёртой стороной примыкал к нашим дворцовым покоям. Не знаю, кого мы могли побеспокоить своим "шумом"!
А однажды мы с Владом, взяв из остывшего мангала угольки, нарисовали во дворе на белёной стене всяких смешных зверей и людей. Я ещё несколько дней после этого приходил к тому месту, чтобы посмотреть и снова посмеяться, но затем вдруг увидел, что наши рисунки смыты. Мне захотелось опять взять уголёк и нарисовать снова, но слуги строго сказали, что так делать не надо, нехорошо. До сих пор не понимаю, что было в этом плохого!
Я говорил Владу, что у султана жить трудно, но брат уверял меня, что если бы мы жили в отцовском дворце, то и там узнали бы строгость:
— Пока не повзрослеешь, тебе много запрещают. Так всегда бывает. Всегда и у всех.
Затем мой старший брат вместе с турками отправился в поход, чтобы отвоевать престол нашего покойного отца, занятый неким злодеем. Я очень грустил из-за расставания, но искренне желал брату удачи. А ещё — надеялся, что через некоторое время он вернётся и заберёт меня к себе. Я так мечтал об этом! Мне снилось это ночами! Снились земли возле Дуная, которые теперь даны мне в управление, а тогда я мечтал лишь увидеть их. Я не грезил о власти, лишь хотел находиться рядом с Владом.
Увы, мои мечты не сбылись. Прошёл год, и два, а мой брат не возвращался. Я твердил себе, что у него наверняка есть для этого веская причина, а мне говорили, что мой брат не удержался на троне и теперь странствует где-то.
"Если Влад странствует, то почему не вернётся сюда, во дворец?" — думал я. И ждал брата.
Меж тем мой возраст уже перешёл отметку тринадцати. И как раз в то время умер старый султан Мурат, и на троне оказался сын Мурата — Мехмед. Роковое для меня совпадение! До этого я находился в стороне от придворной жизни, и Мехмед меня не замечал, но когда он сделался султаном, то начал вникать в дела, в которые прежде не вникал, и вот ему привели меня.
* * *
Мы встретились в тронном зале. Судя по всему, только что закончилось заседание дивана, то есть государственного совета. Визиры уже ушли. Я увидел только следы недавнего присутствия многих людей — вмятины на мягких сиденьях возле стен — а затем обратил внимание на Мехмеда. Он в зелёном халате и большой белой чалме сидел на троне, явно утомлённый делами. Рядом стоял некий человек со свитком — наверное, секретарь — и что-то монотонно говорил вполголоса, будто перечислял.
Меня привели сюда просто потому, что я находился на положении пленника, и следовало решить, что же со мной делать дальше. Я надеялся, что мне объявят: "Ты больше не нужен нам". Я надеялся, что меня отпустят, и тогда я поехал бы за Дунай, разыскал там брата и сказал бы с лёгкой укоризной: "Почему ты не возвращался за мной?"
Я представлял, как Влад, смущённый, начнёт просить у меня прощения и говорить, что жизнь странника тяжела, поэтому оставаться в Турции для меня было бы лучше. На это я ответил бы, что готов терпеть лишения, лишь бы находиться рядом с человеком, который мне родной. Я представлял, как мы обнимемся, а дальше вместе понесём все тяготы и никогда не расстанемся.
Я испытал настоящее чувство счастья, когда меня посетили эти мечты, и полагал, что освобождение близко. На встречу с новым султаном, который должен был решить мою судьбу, я не шёл, а почти летел, как на крыльях. Эх, знать бы тогда, чем всё это обернётся! Позднее Мехмед сам говорил мне, что в первую встречу заметил, как сияют мои глаза и горят мои щёки, и ему это невероятно понравилось.
Наверное, о них султан и думал, когда взмахнул рукой в сторону секретаря так, будто отгонял назойливую муху, а затем повелел:
— Подведите мальчика ближе. Совсем близко.
Встав с трона, Мехмед взял меня за подбородок и долго рассматривал моё лицо. Я не понимал — зачем. Но уже тогда в моём сердце поселилась тревога. Я стал опасаться, что меня не отпустят. Так оно и вышло.
А через несколько дней меня отвели в ту часть дворца, где я прежде никогда не бывал. Мне сказали, что здесь находятся личные покои султана. Я следовал по сумрачным пустым коридорам, после чего по указанию слуг, сопровождавших меня, прошёл в небольшую двустворчатую дверь... и вдруг зажмурил глаза от яркого света.
Оказалось, меня привели в сад, огороженный высокими стенами. Лишь с одной стороны в стене были окна и дверь чьих-то комнат — очевидно, комнат Мехмеда. В саду журчал фонтан, и пели птицы, сидящие в клетках. На траве был разостлан большой ковёр, на котором валялись подушки. Рядом стоял низкий круглый столик, весь занятый чашками с разными фруктами, сваренными в меду, и другими сладостями. Там же стоял кувшин с вином.
Я понял, что это вино, когда заглянул в кувшин. Я мог это сделать, потому что остался в саду один — все слуги ушли... а через несколько минут явился Мехмед, одетый в простые одежды песочного цвета. Только дорогой кинжал, заткнутый за пояс, выдавал высокое положение своего обладателя.
Я низко поклонился, а султан сказал, что сейчас не нужно соблюдать дворцовые церемонии, уселся на ковёр, велел мне сесть рядом и спросил, доводилось ли мне когда-нибудь пробовать вино.
Я пробовал вино только во время причастия в храме, но меня спрашивали явно не об этом, и потому следовало ответить, что нет, не пробовал, а Мехмед сказал, что я уже достаточно взрослый, чтобы попробовать, и принялся меня угощать.
Султан расспрашивал меня о том, как мне живётся во дворце. Я сначала отвечал, что всем доволен, но через некоторое время — наверное, под действием выпитого вина — признался, что очень хочу уехать. Я попросил Мехмеда отпустить меня к брату, и Мехмед сказал "возможно".
Я снова преисполнился счастьем и думал, что мои мечты всё ещё могут сбыться. Мне захотелось благодарить Мехмеда от всей души, но не очень удавалось подобрать слова, а он сказал:
— Истинная благодарность выражается в поцелуе.
Я, ничего не подозревая, подсел к султану ближе и аккуратно поцеловал в щёку.
— Не так! — вдруг вскричал Мехмед, схватил меня, прижал к себе, что есть силы, и поцеловал в губы. Он хотел сделать это снова, но я принялся вырываться.
Вдруг моя рука случайно легла на рукоять изукрашенного кинжала, который был у Мехмеда за поясом. Не раздумывая, я вытащил кинжал из ножен и ткнул султану в ногу. Мехмед вскрикнул, разжал руки, а я в страхе бросился бежать.
Сад оказался маленький, и выхода из него не нашлось. Та двустворчатая дверь в стене, через которую меня ввели, оказались заперта. Дверь в комнаты султана — тоже. Я дёргал за ручку и кричал, но никто не открыл. Тогда мне оставалось лишь влезть на дерево.
Всё вокруг расплывалось, как в тумане. Возможно, я плакал. Не помню. Помню лишь чувство, которое заполонило всего меня — чувство, что случилось нечто страшное и непоправимое.
Вдруг я увидел, как Мехмед, чуть прихрамывая, подходит к дереву.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |