III
Поездка в Англию продлилась всего несколько месяцев, но забрала у Атоса не менее пяти лет жизни. Мысли о Рауле подспудно таились в его мозгу, не отпуская его ни на минуту. Спасало только то, что события не оставляли времени на раздумья, требуя активных действий на пределе возможностей. Иначе Атос просто сошел бы с ума от беспокойства. Пару раз он не выдержал и дал себе волю в разговоре с д'Артаньяном.
Шарль был единственным, с кем он мог говорить о сыне свободно.
Рене — тонкий, но холодный ум, проницательный и насмешливый — понимал его с полуслова, но даже не будь между ними герцогини де Шеврез, Атос не решился бы обсуждать свои отцовские чувства с Арамисом. Он видел гордость в глазах друга, когда тот говорил о полуночных свиданиях с герцогиней де Лонгвиль, но это была гордость тщеславия и удовлетворенного мужского самолюбия. В ней не было тепла и сердечности и Атос не был уверен, что трепет, который он испытывал при мысли о сыне, будет правильно понят удачливым любовником "королевы" Фронды.
А Шарль понял все совсем без слов. Понял не умом — сердцем.
Атос не обманывал себя, он был уверен, что д'Артаньян догадался обо всем еще в Бражелоне. Именно поэтому он, мгновенно воспользовавшись данным разрешением, задал вопрос: "Кто этот молодой человек?"
Для Атоса этот вопрос означал очень многое. Д'Артаньян был не менее проницателен, чем Арамис, и вопрос мог показаться излишним, но Атос понял, что именно хотел спросить д'Артаньян: "Я вижу, что это Ваш сын, но в какой степени Вы позволите мне быть проницательным?"
Деликатность Шарля всегда проявлялась именно таким образом, почти незаметная для многих, но не для того, кто знал его как Атос. Д'Артаньян спрашивал позволения быть догадливым и безоговорочно принял ответ Атоса, хотя не мог не понимать, что друг кое о чем умолчал.
Так же безоговорочно он принял интерес и нетерпение, с каким Атос заговорил с ним о Рауле, ничем не выразив удивления, что граф уделяет такое сердечное внимание какому-то сироте. В глазах друга Атос видел только понимание и участие и ни капли иронии или насмешки, от которых, как он боялся, не сумел бы удержаться Арамис.
В том, как подробно, стараясь ничего не упустить, рассказывал Шарль о Рауле, Атос снова видел ту трогательную деликатность, которую д'Артаньян проявлял по отношению к чувствам отца. Каждый жест, улыбка, взгляд виконта были описаны до мелочей с присущей гасконцу живостью выражений. Он преуменьшил опасность, грозившую Раулю в день ареста Бруселя и свою заслугу по спасению виконта, и заставил Атоса улыбнуться, расписав, как отправил его и Арамиса к туркам в Константинополь.
— Д'Артаньян, я не могу передать, как благодарен Вам за Бражелона, — тихо, чтоб это слышал только Шарль, сказал Атос, выслушав рассказ.
— Не преувеличивайте, Атос. Ваш мальчик — молодец. Немного наивен, но в его возрасте это неизбежно. Планше приглядит за ним. Сейчас Вам стоит больше беспокоиться о собственной жизни.
В ответ Атос только печально кивнул. Он не мог перестать думать, что перипетии его судьбы неразрывно связаны с будущностью Рауля. То, что он мог погибнуть в Англии, не слишком страшило графа — он принял все меры и не беспокоился о последствиях для виконта. Его пугало другое: возмездие за прегрешения отца, которое могло пасть на невинную голову сына.
Когда они, наконец, ступили на землю Франции, больше всего на свете Атос жаждал услышать, что с Раулем все хорошо.
Привычка скрывать чувства давно стала для графа второй натурой, так что по дороге в Париж даже Арамис не заметил особенного волнения на его лице. Но когда в кордегардии парижской заставы, среди шумной и равнодушной толпы, Планше хвастливо и долго повествовал о совершенно незначимых в глазах Атоса людях, он не выдержал:
— А Рауль де Бражелон? Д'Артаньян рассказывал мне, что, уезжая, он поручил его вам, мой дорогой Планше.
— Да, господин граф, как собственного сына, и я могу сказать, что я не спускал с него глаз.
— Так что, он вполне здоров? С ним ничего не случилось?
— Ничего, сударь.
"...ничего не случилось? — Ничего, сударь" — Атосу казалось, что эти слова заглушили весь шум в кордегардии. Он готов был тут же упасть на колени и молитвенно протянуть руки к небу.
Ничего не случилось! Ничего!
Почти не осознавая, что делает, Атос протянул руку Планше. Если бы тут оказались герцогиня де Шеврез, королева Генриетта и граф де Гиш, он расцеловал бы их только за то, что они все это время были рядом с виконтом.
Когда минута слабости прошла, Атос почувствовал какую-то отрешенность. Напряжение последних месяцев покинуло его, теперь он был спокоен и не собирался позорить сына неуместными проявлениями чувств.
Его ум, освободившись от власти страха и волнения, снова обрел присущую ему остроту и внимание.
У королевы Генриетты их ждала крайне неприятная сцена. Впрочем, Атоса все это не слишком трогало. Они исполнили свою миссию, а остальное не имело значения.
Но не для Арамиса.
Атос отметил, как нарастало возбуждение Рене с того момента, как они оказались в Париже. Аббат снова оказался в любезной его сердцу стихии, только теперь тайные интриги стали явными, а заговоры переросли в открытое военное столкновение. У Арамиса блестели глаза и достаточно было легкой искры, чтоб вызвать вспышку.
Атос не стал с ним спорить, когда Арамис самым нахальным образом вызвал Шатийона. Какое-то смутное воспоминание интуитивно заставило его уступить — слишком уж нервным и раздраженным выглядел Арамис.
Закончив дела, они оба поспешили к своим дамам.
Граф навестил герцогиню де Шеврез. Слова Планше ввели его в заблуждение. Он был уверен, что мадам глаз не спускала с виконта, денно и нощно заботясь о его благополучии. Он помнил текст ее записки и ее слова о "чудеснейшем залоге", в понимании графа, могли относиться только к их сыну.
Несмотря на поздний час, мадам дома не оказалось. В последние месяцы это было обычным делом — герцогиня вела бурную жизнь и домой являлась разве что под утро. Время от времени она виделась с Раулем и от него знала, что граф еще не вернулся.
Атос оставил герцогине записку, в которой коротко сообщил, что он в Париже. В отсутствие Рауля он не видел нужды настаивать на личной встрече с герцогиней, разве что для того, чтоб поблагодарить ее за заботу о виконте.
Он посмеивался про себя, вспоминая, с каким нетерпением прощался с ним Арамис: "Он точно не ограничится запиской! Мадам де Лонгвиль такого не простит. Надеюсь, Рене счастлив с ней. Похоже, все недоразумения между ними остались позади. Еще бы она удержала его от этой глупой затеи с Шатийоном... Чего он так взъелся на него? Не помню, чтоб у них были ссоры, да они и незнакомы толком".
А на следующий день Рене сам назвал причину, по которой так стремился убить герцога:
— Я надеюсь встретить там некоего господина де Шатийона, которого ненавижу с давних пор.
— Почему?
— Потому что он брат некоего Колиньи.
Это имя сразу напомнило Атосу все.
— Ах, правда... Я совсем было забыл... Это тот, который возомнил о себе, что он ваш соперник...
Забыть было немудрено, дело было давнее, да и сам Шатийон не имел к этому прямого отношения.
А вот граф Морис де Колиньи имел.
В свое время его дуэль с герцогом де Гизом наделала много шума. Разругавшись на Рождество господа не стали скрывать свою неприязнь от света и вступили в поединок на Королевской площади прямо среди бела дня, заявив, что в это время года слишком рано темнеет, чтоб откладывать выяснение отношений.
Ришелье — пугало для распоясавшихся дворян — уже больше года как покоился в земле, а весной 1643 скончался Его Величество Людовик XIII и знать не считалась ни с кем и ни с чем.
Для Колиньи итог поединка оказался печальным. Он был очень тяжело ранен и, хотя долгое время казалось, что 26-летний граф выкарабкается, но, к великому горю маршала Шатийона, в мае 1644, через полгода после злополучной стычки, его первенец тихо скончался. Смерть старшего сына сильно подкосила старика и была одной из причин, которые спустя два года свели его в могилу.
До Блуа тоже докатились слухи о громкой дуэли.
Очень много говорили о том, что истинной причиной поединка было соперничество за благосклонность герцогини де Лонгвиль. Утихшие было сплетни, возобновились с новой силой, когда стало известно о рождении у герцогини дочери.
Даже те, кто из скромности или упрямства, настаивал на нравственности мадам де Лонгвиль, не могли не согласиться, что простой подсчет давал пищу подозрениям: летом, вернувшийся из ссылки герцог де Гиз, стал ухаживать за Анной-Женевьевой, нагло оттеснив надменного графа де Колиньи, который проявлял интерес к будущей герцогине еще тогда, когда она была просто мадемуазель де Бурбон; к осени их противостояние стало неприлично открытым, к Рождеству достигло апогея, а 4 февраля на свет появилась слабенькая, болезненная Шарлотта-Луиза.
Не одна записная сплетница загибала пальцы, высчитывая: "Июнь? Май?" и гадала: "Кто? Гиз или Колиньи? Колиньи или Гиз?".
О законном муже — герцоге де Лонгвиле — не вспоминали, словно его и на свете не было.
Граф де Ла Фер не интересовался сплетнями, но бывая в свете, он не мог не слышать истории, которую на все лады обсуждали почти год. У Атоса сердце сжималось всякий раз, когда до его слуха доносилось: "Гиз или Колиньи?".
Арамис давно ему не писал и Атос прекрасно понимал — почему. Ему было безразлично поведение мадам де Лонгвиль, но ради Арамиса он пытался уверить себя, что все это только сплетни. Он прекрасно знал, как порой молва может беззастенчиво наделить любовниками тех, кто их не имеет или напротив, не заметит того, что происходит у нее под носом.
Его собственные отношения с Бон де Виллесавин так и остались неведомы любопытным, хотя время от времени ему приписывали случайных любовниц, о чем с нескрываемым удовольствием и неизменным юмором повествовал ему герцог де Барбье. Герцога ужасно потешали эти слухи, но зная неприязнь графа к сплетням, он рассказывал ему только самые забавные случаи и Атос каждый раз поражался как неуемной фантазии светских бездельников, так и их слепоте.
Однако в случае с Арамисом ему пришлось расстаться с иллюзиями.
Он узнал правду из письма Шарлотты де Монморанси, которая с простодушным эгоизмом требовала от графа помощи.
Она не видела никакого неудобства, обращаясь с сугубо личным вопросом к человеку, которого, по сути, совсем не знала.
"Dieu aide au premier baron chrИtien" — и разве она не поступила так же? Беспрекословно выполнила просьбу другого Монморанси. Тоже очень личную.
То, что тогда она тоже просила, Шарлотта "благородно" выбросила из памяти. Какие могут быть счеты между "первыми баронами христианского мира"? Они же не какие-нибудь торгаши-Конде!
Тем более, когда речь шла о самом дорогом, что у нее было, о том, что составляло весь смысл ее жизни — счастье и благополучии ее детей.
Шантийи, 15 марта 1644 года.
Любезный кузен!
Я рада, что в Вашем лице имею больше чем, друга, больше, чем советчика — соучастника! Пусть не пугает Вас это слово. Как Вам известно, я не трачу время на политику и под соучастием подразумеваю только единство наших воззрений.
Каждый из нас делает свое дело — я говорила с моей дочерью, Вас же прошу, не откладывая, сделать то же для известного господина (не желая причинять Вам лишнее неудобство, я не буду открыто называть его имя).
Изложу по порядку все, что из ложной щепетильности известный Вам господин, скорее всего, скрыл от Вас.
Вы сами увидите, что желательное для меня положение дел устроит и Вас, я в этом не сомневаюсь, поскольку имела возможность убедиться, как сходно мы видим будущее моих детей.
Позвольте напомнить Вам обстоятельства, при которых мы возобновили наше детское знакомство.
Моя дочь готовилась стать супругой герцога де Лонгвиль и, будучи простодушным и невинным ребенком, страшилась грядущего. Она искала утешения и поддержки и нашла ее как во мне, так и у своего духовного отца. Вы содействовали их союзу и моя дочь была рада, что видит в Вас искреннего друга.
Я не берусь судить о достоинствах известного господина, мне было довольно видеть мою дорогую Анну-Женевьеву счастливой. Их взаимное согласие не вызывало сомнений, чему я имела достаточно доказательств. Какого рода были эти доказательства, полагаю, Вы понимаете сами.
Повторюсь, это был выбор моей дочери и я покорилась. Я не хотела оскорбить Ваших чувств, высказывая свое мнение об этом выборе, поэтому до сих пор молчала. Но с некоторых пор — а именно с прошлого лета — я получила право открыто высказать все, что думаю.
Теперь даже Вы не сможете упрекнуть меня — ведь до сего времени я была достаточно сдержанна.
Как Вам наверняка известно, после смерти короля, многие гонимые получили разрешение вернуться. Среди прочих — герцог де Гиз.
Что касается графа де Колиньи, то он и раньше проявлял интерес к нашей семье, поскольку он холост, а моя дочь была свободна. Но подобный союз не входил в мои планы.
Теперь моя дочь замужняя дама и сама вольна выбирать, кого она желает видеть в своем доме — я всего лишь мать, и могу только советовать.
Гиз стал бывать у Лонгвилей.
Не скрою, я была не рада. Герцог беспокоил мою дочь неприличной настойчивостью, хотя никогда не вызывал у герцогини желания ответить на нее. Однако она принимала его, полагая, что ничем не пятнает свою репутацию даже оставаясь с ним наедине. Все же, в отличие от Колиньи, Гиз хотя бы женат.
Духовник герцогини порицал ее общение с господами. Он донимал мою дочь наставлениями и душеспасительными беседами, которые только расстраивали ее. Она выглядела усталой и растерянной. Его строгость была мне непонятна — если моя дочь в чем и виновата, так только в непосредственности своего пылкого сердца! Но ее мысли всегда были чисты, в отличие от окружавших ее мужчин. И не только мужчин! Все женщины ей завидуют, а некоторые просто ненавидят. Если моя бедняжка, со всех сторон окруженная злопыхателями, склонит голову на плечо кому-то, в ком хочет найти опору, так неужели она заслуживает столь сурового обращения? Духовник должен давать утешение и поддержку, а не препятствовать и обвинять! И в чем? В том, что она ищет союза с равными себе? Да моя девочка достойна принцев! Я не устаю твердить ей об этом. Можно подумать, он рассчитывал сам сопровождать ее в свете! Смешно, право!
Но, я отвлеклась.
Последний случай был особенно неприятен и это заставило меня написать Вам — Вы должны объяснить ему, что он неверно понимает свою роль.
Случай был вот в чем — у них вышла ссора. Я редко вижу дочь в последнее время. Она живет в Париже, изредка наведываясь в Шантийи, куда по требованию герцога де Лонгвиля отвезли маленькую Шарлотту-Луизу. Герцог настаивал, чтоб и моя дочь временно пожила тут, пока не прекратятся толки, но она не послушалась.
В этот раз она приехала вместе с Вашим другом и была весьма не в духе. Они недолго побыли в детской и герцогиня вышла оттуда в совершенном раздражении. Не только я, но и прислуга слышала, как она громко сказала: "Да Ваша, Ваша! Оставьте меня, наконец!"
Граф, подобное поведение недопустимо, Ваш друг совершенно забылся, Вы должны его вразумить.
Это на небе перед лицом Господа мы все тлен и прах, но здесь, на земле, есть власть парижского архиепископа, он дядя герцогини и не откажет ей в просьбе сменить духовника, раз Ваш друг не желает быть добрым поверенным и советчиком в делах моей дочери.
Пока он еще имеет на нее сильное влияние, но он должен помнить кто он и кто такая герцогиня де Лонгвиль.
Сейчас это особенно важно, поскольку моя дочь осталась одна. Она не желает видеть герцога де Гиза и вовсе не потому, что, как уверяют сплетники, не может просить ему дуэли с Морисом де Колиньи. Вовсе нет! Я все объясню двумя словами — "племянник Шевреза".
Уверена, других объяснений Вам не потребуется.
Эта женщина смела нелестно отзываться о моей дочери! Не сомневаюсь, Вы порвали с ней сразу же, как узнали о той враждебности, что она питает к герцогине де Лонгвиль.
Так что с некоторых пор дверь нашего дома закрыта для Генриха де Гиза. Тем более, что его и его сестру так привечает Франсуаза Лотарингская.
Я бы бежала от подобных родственников, но они стоят друг друга — Гизы и Вандомы! Бофор мнит себя полководцем, а он не стоит кончика шпаги моего дорогого сына!
Что касается графа де Колиньи, то после ранения он тяжко болен, так что не способен оказать моей дочери поддержку, в которой она так нуждается.
Она молится о его выздоровлении и я просила Вашего друга присоединить свой голос к ее молитве, но в ответ он самым возмутительным образом побледнел.
Граф, Вы должны повлиять на него. Он должен быть безропотен, незаметен и безотказен, иначе я не вижу проку в его пребывании рядом с герцогиней де Лонгвиль.
Объясните ему это, Вы можете говорить с ним без церемоний.
Можете не отвечать мне — я увижу Ваше влияние в поведении господина... впрочем, я обязалась не упоминать его имени.
Прощайте, дорогой кузен.
Для Вас всегда — Шарлотта де Монморанси.
Атос сумел дочитать послание принцессы Конде только с четвертого раза. Едва пробежав глазами несколько строчек, он чувствовал, как в груди нарастает бешенство и откладывал письмо в сторону.
Бесцеремонность вместо непринужденности, беспримерная спесь вместо достоинства, глупое высокомерие вместо спокойного осознания своего места — разве этому учил его отец?
Все эти принцы и принцессы давно вызывали у Атоса глухое раздражение. И если мужчины вроде Франсуа де Вандома или принца Конде еще могли вызвать уважение своими ратными заслугами, то женщины невероятно утомляли его.
В последнее время ханжество и набожность стали входить в моду, поскольку сама королева с возрастом все больше ударялась в религиозность. Шарлотте де Монморанси не пришлось принуждать себя, подобную склонность она обнаруживала с молодости, странным образом сочетая почти пуританскую личную сдержанность и искреннюю уверенность, что распущенность ее детей не более, чем живость натуры.
Атос бросил письмо в огонь и приказал немедленно вычистить камин, как только оно догорело.
Он не стал отвечать Шарлотте.
Спустя какое-то время Арамис сам написал ему. Ни слова о личных делах, только незначительные новости, вроде того, что теперь он окончательно обосновался в Нуази-ле-Сек и отдал предпочтение братьям-иезуитам.
Они обменялись всего лишь парой писем, пока снова не сошлись, готовя побег будущего герцога де Бофора.
Теперь Арамис спокойно говорил о герцогине де Шеврез и ее былых похождениях и даже Рауль, казалось, уже нисколько не стеснял его.
Однако столкновение с Шатийоном показало Атосу со всей очевидностью, что еще не все былые раны аббата зажили и не все счета оплачены. Граф пообещал себе, что впредь постарается не тревожить герцогиню де Лонгвиль просьбами, касающимися виконта де Бражелона.
Просто так, на всякий случай.