Степан еще раз перечитал кривые, разъезжающиеся по листку бумаги строчки. Потом аккуратно сложил его пополам, еще раз перегнул. Подумал — и разорвал на мелкие кусочки. Высыпал их в жестянку из-под американской тушенки, стоящую на подоконнике вместо пепельницы, и чиркнул спичкой. Тяжело опустился на стул и долго смотрел на мечущийся по бумаге огонек. Молча закрыл лицо ладонью и тихо, едва слышно взвыл, навалившись грудью на край письменного стола.
Молодой солдат, совсем еще мальчишка, из первогодков, который только что доставил коменданту станции письмо ("Пляшите, товарищ старшина! Из дому пишут!"), жалостливо морщил лицо, переминался с ноги на ногу у дверей, не осмеливаясь напомнить о себе. Потом все-таки робко покашлял в кулак. Степан Нефедов убрал ладонь и поднял на него глаза. Лицо его было спокойным. Белый шрам, да бьющаяся жилка на виске — и все, ничего больше не понять, хоть целый день смотри.
— Спасибо, Коля, — качнул старшина головой, — все нормально. Обожди, я распишусь, что получил. Порядок нужен, без порядка никуда...
Скрывая облегчение, почтальон подставил журнал, и комендант начертил хитро закрученную подпись напротив нужного крестика на серой бумаге.
— Разрешите идти? — солдат поправил брезентовую сумку и козырнул. Нефедов поднялся и подошел к нему, шаря по карманам галифе.
— Коля, слушай... Вот, возьми деньги, передай там на крыльце кому-нибудь из ребят, кто посвободнее. Скажи, мол, старшина просил... водки бутылку. Хорошо?
— Ясно, товарищ старшина. Передам, — почтальон принял смятый комок бумажных денег. И не вытерпел, спросил. — А что случилось-то?
Степан Нефедов сумрачно глянул на него, махнул рукой.
— Иди, Коля. Человек один умер. Хороший был человек.
Когда за солдатом хлопнула дверь, Степан снова подошел к столу. Сел, положил голову на стиснутые добела кулаки.
Дед... Ах, деда, деда, что ж ты так? Обещал — дождешься меня. Обещал еще и правнуков уму-разуму научить.
Не успел.
... — Стало быть, уходишь, Степа, на войну? — в толпе воющих баб и девок, провожающих эшелон, Константин Егорович, "дед Кистентин", как называла его бабка, оставался спокойным. Как всегда, чуть улыбался краем рта сквозь прокуренную свою бороду. А может, вовсе и не улыбался.
— Ухожу, дедушка, — Степан, тоже нимало не волнуясь, глядел, как заполняются людьми теплушки, как бегут с котелками те, кто еще успел набрать кипятку на дорогу.
— Ну, добро. Слушай меня, внук, — гуднул дед, положил каменной тяжести руку на плечо Степану. — Попадешь на войну — бей их, гадов. Как я в турецкую, да отец в гражданскую. Чего еще сказать? Сердцу воли не давай, головой думай. Сердце — оно потом, как отвоюешь, о себе даст знать. Молитву не забывай.
— Не верю я в бога, деда, — отозвался внук, закуривая. Константин Егорыч усмехнулся в усы.
— Ну не веришь — и ладно. Бог с тобой, вот и все. А уж мы с бабкой за тебя помолимся, ох как помолимся... Ты, главное, не бойся. Ни человека, ни нечисть. А зверей я тебя сызмальства научил не бояться.
Помолчал и добавил:
— Жаль, отца нет... Он бы посмотрел, какой солдат вырос.
Степан почти и не помнил отца. Знал, что тот воевал, в гражданскую вроде бы командовал эскадроном, а после — был егерем, оберегал окрестные леса. И погиб вместе с женой, отбиваясь от стаи волков, натравленных на заимку волей одного варнака-колдуна, обиженного на то, что егерь Матвей Нефедов не разрешил ему вольничать, как прежде, когда никакой власти не было.
Но Матвея земляки любили — много за что, не перечесть тех, кому помог. И человеком он был сильным и спокойным. Поэтому после похорон мужики, не сговариваясь, молча взяли рогатины и винтовки с наговорными пулями, и пошли в чащобу. Там, у болота, в короткой стычке, двое из них истекли кровью, но и чернокнижник не ушел — подох как змея, скрючившись на вилах и не уставая проклинать своих губителей. Орал он, пока отец егеря не вбил ему в рот комок горящей смоляной пакли. Там же, на краю трясины, колдуна сожгли, а пепел смешали со стоялой водой. Плюнули на то место и вернулись в деревню — поминать Матвея и Марью. Пили, плакали, орали песни, дрались и мирились.
Один только дед Константин был неподвижен, молчал чугунно и лишь без закуски глотал стакан за стаканом самогон. На третий день он встал, хрястнул пустую бутыль об стол, пластанул ситцевую рубаху на груди пополам, только пуговки поскакали по половицам — и принялся плясать. Без остановки, несколько часов подряд, отшвыривая мужиков, пытавшихся крутить ему руки. Рухнул, обессилев, только затемно, и воющая над ним бабка Авдотья еле сумела дотащить неподъемного мужа до постели.
Проспавшись, он сразу же отправился к шабрам и привел в дом пятилетнего внука Степана, который все дни поминок жил там, в стороне от мужицкой гульбы. Привел и сказал спокойно:
— Ну вот, Степка. Теперь мы тебе заместо батьки с мамкой...
Внук, хоть и мал, понял все и только головой кивнул. Уже тогда дед про себя удивился — ни слезы, ни крика у Степки не вырвалось.
А как только зазеленел май, дед Константин увел внука с собой в лес — и до осени. Так и повелось. Когда Степан подрос, он и сам чуть ли не круглый год пропадал в чаще, с ружьем да кавказским кинжалом — еще прадед, который с Ермоловым служил, привез домой бритвенно-острый клинок с серебряной чеканкой.
Первого оборотня тринадцатилетний парнишка поймал на это лезвие. Едва не переломившись при том под тяжестью волчьего тела. А когда увидел, что шерсть исчезает, и перед ним на земле дрожь бьет помирающего голого мужика с синеватой кожей, то сблевал. Но дед не дал отвернуть глаза.
— Смотри, Степан. Хорошо смотри. Ить вот оно как, мог он человеком быть, а выбрал — нелюдем стать и людей резать. А нелюдю — и смерть нелюдская. Ни похорон ему, ни дна ни покрышки.
Старый Константин рассказывал внуку все, не скрывая секретов. От него первого Степан узнал, как надо правильно убивать и как правильно жить, так, чтобы глаза от людей не прятать.
— К примеру, как оно, — учил дед, пока снаряжал патроны или подшивал драную об ветки одежду, — иной человек — дрянь гнилая, и Лесному не всякому в подметки сгодится. И наоборот — вот те же альвы или мавки. Они живут и нас не трогают. И мы с имя в ладу должны жить. Ежели то не черные альвы, Степка. Тех опасаться надо, ненавидят они людей. Коли встретится такой — бей первым, но и по сторонам гляди — они поодиночке не ходят.
— А те, что не черные? — спрашивал внук.
— С теми я сам в последнюю турецкую войну плечом к плечу в разведке служил. Из нас таких, у кого ни кола ни двора, ни царя в башке, собрали отряд "охотников" — для ночных действий, значит. Плохо башибузукам турецким спалось, пока с нами альвы ходили. Быстрые они и бесшумные — проскользнут там, где человеку и пути-то не видится. Только все одно — нелюдская у них суть, жестокие очень. Пленных не берут, и не дай Господь к ним в руки врагом попасться. Смертную муку примешь, неделю умирать будешь, а они рядом петь на своем языке и смеяться будут. Понять их трудно. Но если один раз понял, и они тебя за своего приняли — навек своим будешь.
— А ты им свой, дед? — поинтересовался как-то Степан. Константин Егорыч долго молчал, сплевывал табачной слюной на траву. Потом поерошил бороду и ответил задумчиво:
— Это как сказать... Кому вроде как и за своего сойду.
Весь день после этого он ходил и что-то бормотал про себя. А вечером подозвал Степана, который на улице у заимки возился с капканом, и сказал решительно:
— Собирайся, внук. Пойдем. Хочу тебя показать кое-кому.
Они шли всю ночь, петляя по одному деду ведомым приметам и тропкам. А потом и вовсе пошло бездорожье, пришлось перелазить через рухнувшие стволы и продираться сквозь спутанные ветви. Только к рассвету они вышли на удивительно чистую поляну, трава на которой росла словно бы вся одного размера. Дед оставил Степана посередине, а сам исчез на другом краю леса, кинув напоследок короткое "жди".
Усталый Степка и не заметил, как задремал. Спал он крепко, но проснулся — словно внутри толкнулась пружина. Затуманенная голова еще не успела ничего сообразить, а тело уже вскинулось на четвереньки, рука нашарила кинжал.
— У него хорошее чутье, Охотник, — тихий, шипящий голос раздался сзади совсем рядом. Парнишка суматошно крутанулся, полоснул впереди себя острием. Потом замер.
В двух шагах от него стоял альв. В непонятной зеленой одежде, висящей лоскутами, с ножом, который он небрежно крутил на ремешке. Смотрел на Степана холодно и равнодушно, чуть морщился от запаха дедовской махры. Дед стоял рядом и привычно усмехался.
— Зачем ты его привел? — спросил альв.
— А то сам не понимаешь?
— Хочешь, чтобы я научил... Охотник, ты понимаешь, чего хочешь? Нам запрещается это. Нас и без того мало, а если люди узнают...
— Не узнают, — твердо сказал дед.
— Чего ради? — вскинулся альв. Нож мгновенно исчез из его пальцев.
— Того. Ты помнишь егеря, который тебя, Сурраль, третьей зимой спас от гулей? Это его сын.
Альв замер неподвижно. Потом мазнул по лицу Степана черными зрачками, отвернулся.
— Да. Ты прав. Это мой кровный долг.
— Иди с ним, внук, — сказал дед. — Иди. Надо тебе узнать больше. Я вот староват уже, а он...
Степка узнал позже — "он" возраста не имеет. Сколько в этих лесах жил Сурраль, не было известно никому. Но с тех пор Степан Нефедов проводил с альвом почти все время. Три года подряд он жил, спал и дышал так, как ему тихим голосом приказывал безжалостный воспитатель, кроивший тело юноши по своему разумению. Писать, читать и уважать Советскую Власть его научили сельская учительница и дед. Не научили только верить в бога — наверно, и тут виною всему был альв Сурраль: трудновато верить в то, чего не можешь увидеть сам, когда рядом — вон они, чудеса.
Потом альв исчез. Ушел однажды и сгинул, растворился в лесах, словно бы и не было никогда его рядом. Куда ушел, не смог сказать и дед. От него на память ученику остался только костяной нож, да шрамы на всем теле, которые от этого ножа и появились — Сурраль всегда повторял, что тренировка без крови не имеет смысла.
А потом началась война.
Степан которому только-только стукнуло девятнадцать, в военкомат поехал сразу же, как по репродуктору, прибитому на столбе у сельсовета, прочитали приказ о мобилизации. Даже хотел со своей винтовкой, но Константин Егорыч не дал.
— Ружье, Степка, тебе там дадут. Ружей на войне много — только стреляй... Главное, стреляй метко. Или ты его, или он тебя.
Напоследок, у поезда, дед повесил внуку на шею свой медный крест да бабкин оберег. Бабушка Авдотья солдата не провожала — уж так повелось в роду Нефедовых, что на опасное дело мужики испокон веку уходили не оборачиваясь и не слыша причитаний за спиной. Так ушел и рядовой Степан Нефедов, махнул деду рукой и запрыгнул в теплушку. Не зная еще, что воевать ему придется без передышки долгих пятнадцать лет.
...Старшина Степан Нефедов поднял голову. В коридоре простучали шаги, дверь приоткрылась и в нее просунулась голова Сашки Ерохина из комендантского взвода.
— Товарищ старшина, я вам принес... Водки, как просили.
Нефедов принял газетный сверток, развернул бумагу, поставил на стол зеленую бутылку. Нашарил на полке пыльный стакан, протер рукавом. Содрал пробку с бутылки и налил водки сразу по рубчик. Поднял стакан и с выдохом проглотил обжигающую жидкость в три глотка. Закашлялся и вытер глаза.
Не пил Степанс самой юности. Вначала запрещал дед, потом отучил Сурраль, говоривший, что пьяного в лесу по запаху не найдет только слепой безногий волк. На войне тоже как-то не до того было. Но сейчас старшина пил водку, словно в стакане была обычная вода. Пил, и легче ему не становилось.
За окном смеркалось. Уже давно простучал колесами и ушел эшелон, увозя конвойную команду. Начальник эшелона сунулся было к коменданту, но Ерохин его не пустил, как тот ни ругался и ни грозил рапортом по начальству. Под конец приезжий покрыл всех матом и уехал ни с чем.
Степан сидел и глядел на пустую бутылку. Мыслей не было, только тяжесть где-то там, на месте сердца. Поэтому он и не услышал сразу, как бесшумно отворилась обычно скрипучая дверь. Обернулся, роняя стул, только тогда, когда на плечо легла узкая ладонь.
— Ты разве совсем постарел, ученик, что разрешаешь так подкрадываться?
— Сурраль...
Альв обошел комнату, сел напротив Степана. Брезгливо тронул пальцем бутылку.
— Легче стало?
Нефедов опустил голову.
— Дед у меня, Сурраль...
— Знаю, — перебил его альв, — потому и пришел. Держи. Это твое.
Он положил на стол замшевый мешочек. Потом поднялся и пошел к двери. Уже взявшись за ручку, сказал, не оборачиваясь:
— Сегодня думай сердцем, Степан. Сегодня можно. А завтра — уже нет. Я тебя хорошо научил. Такие как ты, воюют всю жизнь.
И исчез, как будто растворился во тьме коридора.
— Сурраль! — Степан кинулся следом, распахнул дверь. Никого.
Он вернулся и взял в руки мешочек. Потом развязал его и достал оттуда скрученный в трубку листок бумаги и коробочку.
Медленно развернул записку.
"Здравствуй, Степан!
Чую, что больше нам с тобой не свидеться. Знаю, что воевал ты все это время честно, как я учил, да и отец бы твой гордился, будь он сейчас жив. А по мне не грусти — это сколь же можно небо-то коптить? Тебя вырастил, пора и честь знать. Об одном жалею — что не довелось мне тебя обнять, пока старые кости еще носят. Ну, это ничего.
Передаю тебе, внук, награду твою. Десять лет без малого, почитай, она тебя ждала — еще с первой похоронки, которую мы с бабкой на тебя получили. Так и лежала в красном углу. Думал — вернешься, а я ее тебе за столом накрытым и вручу при всей родне. Но теперь уж держи ее и надень сам. Заслужил, внук. Считай, и от меня тебе эта награда.
А теперь — прощай, Степушка. Нечего нам с тобой, мужикам, долгие проводы устраивать. Приезжай в родные места, навести наш дом. Твой он теперь — боле никого не осталось.
твой дед Константин Егорович Нефедов".
Степан открыл коробочку. Там на черном бархате лежал, тускло отсвечивая полированным серебром, Георгиевский крест. Старшина достал его, сжал в кулаке, чувствуя, как острые грани врезаются в ладонь.
И заплакал.