↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Вышивальщица и копье Вагузи
(Вышивальщица. Белые нитки)
Пролог
Путаница законов
Зима в Горниве — время тихое, неспешное до полной лености. Как задернул осень занавесью туманов небо от края до края, так и забудь, мил человек, и цвет его, и глубину. Надолго забудь, чтобы не страдать попусту, не утомлять глаз поиском прорех в серости. Нет их, крепка туча. В ней зима и содержится, оттуда истекает, пока вся не выльется — такова её работа... Сперва отмачивает цвет листвы, делает линялым. После саму листву счищает с веток щеткой дождя, выстилает ковром на жухлую траву. И принимается тот ковер поливать да из него вымывать яркость летнего праздника, чтобы эту краску накопить, до весны закрыть в ларец... А чем еще шьют цветы, как не загодя сделанными запасами ниток? Ведь всякий год куп получается синим, а марник — розовым, без малой ошибки, без ничтожного огреха...
Древесные стволы в зиму пропитываются неразбавленной чернью, они по тусклому небу такой узор веток кладут — хоть срисовывай для вышивки.
Теперь вышивать стараются, кому не лень. Слух прошел: если ловко подбирать нитки, всего можно добиться колдовским способом, без большого труда. То есть шьют и самые ленивые, чтобы после вдесятеро взять за свои труды, отдохнуть впрок... И дождик зимний, неизбывный и привычный — он тоже шьет. Ровно кладет стежки, шелестит иглой, навевает сон. Мысли толковые, годные к делу, прячет невесть куда. Вместо них подсовывает всякую чушь про куп да марник, про узоры да шитье.
Шаар, а точнее, как уже третью неделю принято говорить, князь Горнивы — на меньшее брэми ничуть не согласился, выслушав столичные новости — сердито смял перо, казня его, неповинное, за свою рассеянность. С эдаким настроем впору складывать стихи, но никак не законы писать. Между тем, стихи ничуть не требуются ару Шрону, он выр, а не красная девица... Опять же: назвать выра красным, значит, жестоко оскорбить, намекая на ошпаривание. Не прислать тросны с заметками — и того хуже обида. Делу большому, важному промедление и помеха.
Князь решительно придвинул кубок с остывшим киселем... и отодвинул его снова. Кто придумал, что старость — время тихого созерцания и размышления? Достойное, возвышенное, полное мудрости... Само собой, он-то еще не стар. Но порой возраст будто волна, накатывает и так прижимает, что никаких сил нет верить в свою "нестарость".
По коридору мягко прокрались кожаные башмачки. Князь испуганно покосился на дверь, снова подвинул к себе кубок, затравленно глянул в сторону окна. Если успеть выплеснуть... но поздно. В комнату вплыла жена, румяная и улыбчивая. Сразу все рассмотрела и исправно сделала вид, что слепа и ничуть не умна. Как полагал сам князь, способность делать именно такой вид и создавала прочность положения достойной женщины в доме. Хотя внешность — она тоже вполне приятна и очень важна. Без изъяна внешность. Два с лишним десятка лет назад, девицей хороша была, и теперь не подурнела, только руки загрубели от работы да в волосах появились светлые прядки.
— Неможется мне, — осторожно пожаловалась жена, изучая устало опущенные плечи князя и его желтовато-бледное лицо. — Голова болит, силушки нет. Дай, думаю, схожу, на тебя гляну хоть одним глазком. Вдруг да и полегчает. Тебя повидать — уже отрада.
Князь невольно приосанился, понимая наивность довода и все же... все же принимая его. Распрямившаяся спина предательски хрустнула, в глаза потемнело, перо в пальцах дрогнуло. Жена всплеснула руками, пробежала через комнату и обняла за плечи. Забормотала свои глупости донимающей её усталости, о ночных страхах. Повела мужа к кровати, уложила. Победно улыбнулась и хлопнула в ладоши. Из коридора вывернулись две девки, мигом притащили меховой полог, вязаные носки, баночки с мазями и — как же без него — новый кубок с киселем.
— Ну что ты травишь себя работой, — жена не выдержала прежнего окольного тона, составленного из намеков и жалоб на себя, вполне даже здоровую. — Давай я начну пером скрипеть. Я умею, меня выучила Маря. Ты говори, все в точности на тросн перенесу. А сам отдохнешь, глаза вон — красные... Себя ничуть не щадишь, разве гоже? Кто спасибо скажет? И что я Маре нашей отпишу?
— Я ничуть не устал, — солгал князь.
— И сильный ты у меня, и мудрый, и враги тебя боятся пуще огня, — сразу согласилась жена. И вернулась к хлопотам. — А ты к стеночке повернись, вот так. Поровнее, спиночку побереги. Разотрем мы её, и еще моложе сделаешься. Эй, косорукие! Кому сказано, носки длинные нести, пуховые. И мазь с ядом змеиным. Не видите будто, как мысли выгоняют из человека силу ... Один он и может помочь арам, кто еще с таким делом справится? Лежи, свет мой, отдыхай. Опять же, соскучилась я, хоть рядышком посижу.
Девки сгинули, явились снова с нужными носками. Князь прикрыл глаза, признавая на сегодня победу за женой. Это куда приятнее и легче: сдаться красивой женщине, а вовсе не недугу... Князь расслабился, пошевелил пальцами ног в пуховых носках. Подумал: более месяца назад иным он себя полагал... Как выбрался из погреба, обманом туда запертый, так сгоряча помнил прежнюю силу, Казалось, холод его ничуть не сломал. Да, замерз до костей и сами те кости проморозил. Да, после кашлял крепко, долго. И жилы так крутило — выл по ночам, прикусив одеяло. Начал дожди за три дня вперед предсказывать без ошибки: потому ни сна перед ними не ведал, ни покоя... Так ведь — от расстройства занемог, от забот! Пока в азарте первых дней выискал врагов, заговор против себя извел накрепко, прижал наемников к ногтю, — был здоров, боль перемогал. Злостью её вытравливал. Но после свалился, бредил, так исходил жаром, вспомнить страшно. Как бы все кончилось, и был бы теперь князь у Горнивы — кто ведает? Слуги — они слуги и есть, не скажи, не пригляди, шагу не шагнут. Бабы, которых он сам в дом приволок для забавы, те хуже слуг. От него ждали и подарков, и обхождения, и заботы. Праздника каждодневного и любви жаркой, но пустой — вроде горения сухих листьев. Пыхнет огонь, взметнется... и нет его. Зрелость — она располагает к иной любви, чем молодость. Зрелости не пожар надобен. Всего-то ровное горение, печное тепло. И костям, в холоде иззябшим, подмога — и сердцу отрада.
Бабу, изгнанную два десятка лет назад из дома, но так и засевшую занозой в памяти, он позвал назад, угождая дочке. Наследнице... Только дочка опять пропадает невесть где, родной двор ей не мил. А баба — вот она. Законная жена, привезенная с почетом из глухой деревни в столицу Горнивы, чем гордится всякий день. Он-то думал ли, что создает пользу себе, а не дочери? Только на второй неделе новой жизни и начал осознавать, сколь сейчас был бы плох без суетливых забот жены, без ее окольных и необидных жалоб. Без этой настойчивости, готовой вроде бы легко уступить — но лишь затем, чтобы погодя снова гнуть свое. Нет, молодость закончилась... Но только теперь удалось изгнать с подворья докучные и неприятные приметы былого разгульного житья. И вставал он не в срок, и ложился заполночь, и пить-есть подавали в доме, что придется, да еще и отравить пробовали, корысть свою в том деле усматривая... вспомнить тошно.
— А вот кисельку испей, — мягко предложила жена.
— Ненавижу кисель, — уперся князь.
— Ты какой сегодня ненавидеть станешь: брусничный, овсяный или калиновый? — серьезно уточнила жена. Вслушалась в ответное молчание. — Знамо дело, когда молчишь, то как раз овсяный. Эй, кто не разобрал? А ну бегом, и кисель чтобы теплый был, проверю.
Князь попытался спастись от бабьей проницательности, накрывшись с головой меховым одеялом. Не помогло. Отобрала мягко, но решительно. Снова подсунула кубок под нос. Всегда упряма была, если толком-то припомнить. И двадцать лет назад имела ровно ту же манеру. Молча глядела, прямо в глаза, да так, как ему тогда ничуть не нравилось: словно смотрит на свое, личное и родное. Он в ту пору ценил свободу. Не знал, что второе имя подобной свободы — одиночество...
Кисель оказался достаточно вкусным, хотя жидкого тягучего питья князь отродясь не уважал. Родился на юге, где предпочитают острое, где жарят на огне жирное мясо, а не варят под крышкой постное — медленно и долго. Увы: сколько раз пояснял своему же брюху относительно молодости, княжьей воли, нерушимости здоровья... В ответ приходили лишь боль да желчь, в горле горели, спать не давали. Животу князь не указ. Зато княгиня преуспела в убеждении. После её киселей боль унимается, хотя приязни к отварному это и не добавляет.
Погладила по голове, словно маленького. Опять смотрит в спину, он верно чует— как на свое, неотъемлемое. И спорить уже нет сил. Пусть глядит. Он сегодня старый, сдался и ослаб. Ему нужна опора. Опять же, такой княгиней можно гордиться — собою статная и разумная, неперечливая. Дом ведет крепко, в делах помогает. Дочку упрямую держит в узде ловчее, чем он сам. Он-то силой и злостью пробовал перешибить Монькин норов, а матушка опутала её лаской да так помыкает, как иным и не додуматься.
— Отдохни, все дороги замокли, даже выры не доберутся до нашего подворья, — заверила жена, гладя по накрывшему спину пуховому платку. — Баньку велю истопить завтра же, надобно еще раз прогреть косточки. В погребе семь дней провести! Иной бы и не выдержал, но в тебе сила немалая, мне ли не знать.
Новая лесть пришлась кстати. Князь совсем успокоился, лег поудобнее, радуясь теплу, осторожно и неторопливо греющему спину. Ненадолго забылся дремотой. Очнулся куда как помоложе и поздоровее.
— Купава, курьеры приезжали? — шепнул князь, не сомневаясь, что жена по-прежнему сидит рядом. — Только не начинай темнить.
— Приезжали, — нехотя отозвалась жена. — Неугомонный этот выр, именуемый Шроном златоусым. Но брат его Сорг и того хуже. Покоя от них, нелюдей, и зимой не сыскать.
— Отчеты не сошлись? — нахмурился князь. — Я ведь настоящие передал ару Соргу. Число людей, населяющих Горниву, указал без утайки, и причитающуюся вырам десятину с дохода заявил полную.
— Не знаю, письмо короткое, — грустно молвила Купава. — Оповещение, что послезавтра сам Сорг прибудет. Вот я и надумала: баньку. Знатного костоправа вызвала из Глухой пущи, из сельца далекого. По всему северу идет о нем слава.
— Говорила, дороги замокли, — припомнил князь, зевнул, но встать и не попробовал. Тепло и благость покоя одолели его окончательно.
— Так не солгала ни на ноготь, замокли, — отмахнулась жена. — Сорг этот из столицы направляется к нам озером и далее речкой, которую так раздуло, что к самому городу заводи подступают. С чем плывет, в письме не указано. Иначе я проводила бы курьера к тебе. Не без ума, в большие дела лезть и не стала бы. А так... рыбкой угостила заезжего да и отпустила далее, куда он поспешал.
— Курьер — выр?
— Здоровенный, усатый и весь зеленый от мха, — шепнула жена в ухо. Хихикнула и обняла за плечи. — Сказывают, баб у выров нет, все утопли в глубинах. И то: что за красота в вырьей бабе? Подумаю, сразу смех разбирает: усатая, мохнатая и склизкая!
Князь попробовал возразить, но не смог. Видение вырьей бабы позабавило его. При таком сравнении родная жена особенно хороша. Мягкая, теплая, в теле. Налегла на плечо легонько, смех у неё грудной, тихий... Остатки мыслей изгоняет из головы вернее всякого иного средства.
— Купа, синий ты мой цветочек, — оживился князь, ворочаясь. — Ведь я чуть стих тебе не сочинил. Хотя сел иное писать.
— Стих? — восхитилась жена. — Хоть так расскажи, простыми словами, о чем он был-то...
— Девок разгони до утра, дверь прикрой потуже, — задумался князь. — И садись, что ли, вот сюда. Как же я думал-то? Ох, погоди... Нитки веток черных нас с тобой связали... Нет, не так. Дай соображу.
Вырьи дела перестали беспокоить. Хотя дел тех — амбар трещит, сколько! Новые же все прибывают, словно прежних мало. Месяц назад он проводил в стольный город Усень выров из рода ар-Бахта. Глянул, как сходится вода над их панцирями, как затихает круговое волнение ... да и счел ушедших мертвыми. Мыслимое ли дело: так нахально и самонадеянно, впятером, лезть менять весь закон, на коем жизнь зиждется уже пять веков! Кривой закон, гнилой насквозь, иначе и не сказать. Только разве посильно кому сходу выпрямить столь древнее, вползшее корнями в каждый клок земли, в каждую душу? Привычноеи связало накрепко традиции, уклад, весь мировой порядок!
Но выры не сгинули. Правда, один вроде канул в бездонную водную пропасть, но прочие утвердились в столице. И даже, что вдвойне нелепо, дотянувшись клешнями до власти, они не позабыли о случайном союзнике. Хотя много ли он, шаар, сделал для выров? Встретил, пару советов дал да проводил до ближнего омута. Знака в столицу, прежней власти, не отослал и шума не поднял...
Нырнули ар-Бахта в безымянной заводи, вынырнули в столице, велика ли затея... Однако круги по воде пошли — словно горы рухнули. Закон пошатнулся и ослаб. Все попритихли, ожидая окончания колебания неспокойных вод событий и судеб, взметнувших первой волной ара Шрона на вершину власти. Он получил именование златоусого, что в исконном вырьем понимании означает — мудрец, первейший и верховный над прочими.
Волна перемен вполне предсказуемо смыла тех, кто был ару Шрону главным противником и преградой новому закону. Прежний кланд, происходящий из рода ар-Сарна, давний хозяин земель Горнивы, был предан позорной казни — погиб от топора выродера при согласии и наблюдении знатных выров, именуемых хранителями бассейнов. Но земли кланда никому из них не отошли. Ар Шрон собрал стариков — выры весьма высоко почитают своих старых, живущих в мире более века и потому, как полагают нелюди, ума накопивших поболее прочих.
Старые подробно рассмотрели семью ар-Сарна и ужаснулись: все выры рода неумны и так тяжело ущербны, что нуждаются в опеке... Как им таким — править? Ясное дело, соседи немедля ощерили клешни на Горниву, принадлежащую по закону выров семье ар-Сарна. Но ар Шрон и тут проявил себя памятливым и упорным союзником. Никому не дал дотянуться до дармовой власти. Сказал: если так угодно обстоятельствам, пусть земля пребудет пока что без вырьего правления. С того и можно начать разбор новых законов. А десятину Горнива пусть платит прямо столице, Усени. Город сгнил и обезлюдел, надо восстанавливать.
И в единый миг стал он, шаар Чашна Квард, князем. Его власть равна власти знатных выров, хранителей бассейнов. Почет велик. Но с ним навалилась и новую головная боль: опека над замком ар-Сарна. Гнилым, замокшим и изрядно вонючим... Неделю лучшие мастера пытаются его хоть как отскрести от плесени, приводя к должному виду, крепкому и здоровому... словно без того дел мало!
Он, Чашна, должен сдержать слово и приготовить тросны с мыслями по новому закону, равно полезному людям и вырам. Только мыслей тех — увы, не густо. Как написать единое право для столь неодинаковых, как люди и выры? Он сперва лихо взялся за дело. И увяз, как в болотине, в разборе имущественных вопросов. Для людей владение — оно личное и родственное, определяемое правом рождения и крови. У выров же брат — тот, кто душе близок и допущен в замок, кто назван родным. Как это учесть? И дальше не легче! Все, что принадлежит морю— исконно собственность выров. Тогда можно ли безоглядно удить рыбу, ловить сетью? Выры-то не ходят к людям на овсяное поле кушать да топтать зерно! А если с каждого улова — десятину, учет вести непосильно, во всякую рыбачью лодку не посадишь учетчика, каждому в прибрежном поселке не заглянешь в рот ... Реки, вот еще одна загадка. Вода в них течет — вырье достояние? Но и людям без воды нет жизни. Как делить?
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |