Екатерина Постникова
БЕЛЫЕ МЫШИ НА БЕЛОМ СНЕГУ
Всколыхнулось. Я вижу красное зарево за огромным полем, на границе стылой черной земли. Мне нужно многое успеть до того, как воздух прорежут чистые лучи, и круглый небосвод зальет голубизна. Это — моя ночь. Если ничего не изменится сегодня — ничего не изменится никогда.
Страшное слово — "никогда". Я сам себе страшен сейчас, потому что впервые не знаю, кто я на самом деле и где нахожусь. Вроде бы — все ясно: угасающий день, окраина города, в котором я вырос. И я, уже не впервые, стою здесь, сунув руки в карманы, и смотрю на закат.
Но что будет, если этот закат — последний?
Часть 1. НЕОБЯЗАТЕЛЬНЫЙ ПОЖАР
Восьмого февраля, в четверг, вечером, я украл куртку. Никто не мешал, ни одни глаза в том магазине даже не скользнули по мне, словно я был изображением на плакате или неуклюжим деревянным манекеном с пустым и плоским лицом. Наверное, это оттого, внешность моя до обидного стандартна — встретишь в толпе и сразу забудешь.
Магазин закрывался в семь часов, но уже к шести в гулком зале с серыми стенами почти никого не осталось. Я смотрел на окна: за ними в объемной, густой тьме летели ближние и дальние снежинки, образуя как бы несколько слоев снегопада. Белый фонарь расплылся на стекле мутным кругом, и снежинки в этом круге казались черными, как негатив.
Продавщица за низким захватанным прилавком тоже засмотрелась, стоя ко мне в профиль и накручивая на палец прядь русых прямых волос. Она была похожа на свой прилавок — такая же приземистая, широкая, основательная, на твердо стоящих ногах. И ощущение захватанности при взгляде на нее тоже возникало, я понял, откуда — голубой халат, плотно обтягивающий ее монолитное, плотное тело, давно не стирали. При этом продавщица была совсем молодая, лет двадцати пяти, наверное, и какая-то мечтательная, отстраненная, словно сознание ее существовало отдельно от тела и было другим — легким, звонким и быстрым.
Как только пробило шесть, в зале притушили свет, и заметнее сделались окна. Запоздалый покупатель, мужчина лет сорока пяти, все бродил, то снимая с полки черный сапог, голенище которого грустно свисало, словно собачье ухо, то щупая рукав ватной куртки на вешалке, то останавливаясь у прилавка с разложенными под мутным от людских прикосновений стеклом катушками ниток, иголками и пуговицами. Я не мог понять, чего он хочет, то ли купить все-таки одну из вещей, то ли просто согреться.
Продавщица зевнула, прикрыв рот ладонью, и стала провожать мужчину взглядом. Вроде бы он не делал ничего такого, что не полагалось делать в магазине, но его беспредметное шатанье девушке не нравилось, и она сказала:
— Вы бы купили что-нибудь, а то все выбираете, выбираете, так и магазин закроется.
— Сейчас, — подал голос мужчина и остановился все-таки у куртки, — А она теплая?
— Потрогайте, — девушка чуть оживилась и стала прохаживаться за своим прилавком, сунув руки в карманы халата.
Мужчина потрогал. Потом снял куртку с вешалки и взвесил ее в руках:
— Тяжелая.
— Чистая вата! Очень хорошее качество, товар первого сорта.
Я стоял в углу, у лестницы, прямо под щитом с объявлениями, и смотрел на них из своего сумрака. Лампочка надо мной не горела, и я находился в самом центре неосвещенного пространства между длинным плафоном дневного света в торговом зале и таким же плафоном, только поменьше, на лестничной площадке пролетом ниже.
Мужчина еще раз взвесил в руках куртку, перевернул болтающийся ценник, посмотрел, что-то буркнул.
— Что, дорого? — поинтересовалась девица, заправляя под крошечную голубую шапочку непослушную прядь волос. Нос у нее слегка лоснился.
— А кто тут, в этом отделе?
— Будете брать?
— Наверное, — мужчина нашел зеркало, стащил с себя за рукава бежеватое пальто с меховым воротником и влез в куртку. Сидела она на нем, как седло на корове, но он, похоже, этого не замечал.
— В кассу пробейте, — сказала продавщица, оценивающе его рассматривая, — Если берете, давайте, я заверну.
Касса возвышалась возле обувных полок, большая, темная, обшитая крашеными досками, и сидела в ней маленькая аккуратная бабушка в вязаной кофте. Мужчина зашагал туда, раскрывая на ходу плоский черный кошелек с блестящей кнопкой, а продавщица споро швырнула куртку на прилавок, словно это было какое-то живое, но вялое и податливое существо, и принялась привычно выкручивать ей рукава и плотно скатывать ее в колбаску, чтобы сэкономить оберточную бумагу. Минута — и большие портновские ножницы щелкнули, обрезая бечевку над ровным, до странности компактным свертком. Я стоял и смотрел. Не знаю, почему, но куртка в тот момент действительно представилась мне живой, намертво стянутой тугими путами, едва дышащей в них, и я почувствовал глубоко внутри своей души слабое царапанье странной, человеческой жалости.
Мужчина вернулся с серым квадратиком чека и робко, двумя пальцами, протянул его девице в обмен на мягкого, несопротивляющегося, ватного пленника. Я услышал сдавленное "спасибо" и деловитый ответ: "Носите на здоровье!". Продавщица поглядела на маленькие наручные часики голодным взглядом человека, мысленно уже убегающего домой, но время не подошло, и она вздохнула.
Покупатель постоял еще, рассматривая сквозь стекло картонку с черными и серыми пуговицами, и двинулся к лестнице, хотя выглядело это так, что — ко мне. Я посторонился, пропуская его с добычей, и вдруг пошел следом, не сводя глаз с качающегося свертка. Позади меня, в зале, возник кто-то еще, большой, громкоголосый, и объявил, что пора запирать склад, а ключи опять куда-то делись. Продавщица ответила в том смысле, что она их не брала и не знает, кто взял.
Мужчина впереди меня спускался задумчиво и неспешно, словно теплые, полумрачные магазинные недра держали его магнитом. Мне показалось, что он совсем не замечает меня, и я кашлянул. Он не обернулся. Так мы и двигались друг за другом до самого низа, где покупатели натоптали за день лужу. И вот внизу, уже у самых дверей, он вдруг о чем-то вспомнил, захлопал себя по карманам, но сверток с курткой мешал, и мужчина положил его на темно-зеленую гармошку батареи, продолжая искать нечто забытое или потерянное. Не нашел. Я уже спустился и стоял теперь у него за спиной, но он по-прежнему не обращал на меня никакого внимания. Повторно обхлопав все карманы, он чертыхнулся, развернулся на каблуках и прыжками, через ступеньку, полетел вверх, где уже гремела ведрами уборщица.
А мы остались — я и сверток на батарее. Это было как-то странно, ни на что прежнее не похоже, и я, наверное, просто ушел бы, но жалость, на мгновение проснувшаяся во мне при виде беззащитной вещи, решительно отобрала всю волю и приказала руке — взять. А ногам — бежать. Вот и все. Я украл эту куртку.
Сверток был тяжелый и теплый от батареи. В одном месте, где врезалась бечевка, оберточная бумага порвалась, и я увидел полоску темно-синей ткани и край небольшой черной пуговицы с четырьмя дырочками. Нитки в дырочках крест-накрест, торчит короткий ниточный хвостик. Это врезалось в память — как бечевка в бумагу.
Метель обняла меня и растворила, стоило лишь уйти из круга света и зашагать к следующему кругу. Теперь сверток был ребенком, и я нес его, как ребенка, прижимая к груди. И не удивился бы, если бы он вдруг захныкал в моих руках. Но ничего не было, кроме скрипа снега под подошвами ботинок и скрипа фонаря, качающегося на столбе от ветра. Даже звезд не было, они спрятались за толстым слоем туч и светили где-то сами по себе, пока я шел в темноте от одного светлого пятна к другому.
Справа, вдоль забора больницы, дворники накидали высоченный плотный сугроб, на который я и вскарабкался, до последней секунды не зная, провалюсь или нет. Этот вал слежавшегося, каменного снега доходил почти до верха ограды, а дальше зияла темная пропасть, и в нее, успев бело сверкнуть в фонарном свете, улетали снежинки — словно искры от костра. Туда же нырнул и я, спиной чувствуя, как обворованный хозяин моего свертка сбегает с последних ступенек лестницы и тупо глядит на пустую батарею. Ему нужна минута, чтобы осознать, а мне — чтобы скрыться.
Невысоко. Я очутился в тесном, темном закутке между забором и каким-то строением и присел на корточки, невидимый. Вокруг было тихо, издалека донесся собачий лай и сразу смолк. Я устроился поудобнее, обнял сверток и приготовился долго ждать — может быть, не один час — пока все уляжется. Ведь будет же какая-то паника, возня, поиски. Возникла мысль: интересно, откуда я знаю, что делать, если прежде никогда не воровал?.. Вторая мысль показалась смешной: меня ведь совсем занесет снегом за эти часы. Третья, нереальная: надо бы ослабить бечевку, а то куртке, наверное, больно.
Не знаю, сколько прошло времени. Возникли голоса. По дороге, где недавно пробегал я, шли теперь двое и разговаривали, спокойно, неторопливо и буднично. Одну я будто бы узнал — это была та продавщица, а второй голос, тоже женский, но густой, звучный, глубинный, я слышал впервые.
— ...да, и ноги устают ужасно, — сказала продавщица сквозь зевок. — Завтра буду спать, спать.... Сейчас приду, воды нагрею, суну туда ноги и буду пить чай, а потом — спать...
— Ситчик ты купила? — спросила вторая женщина. — Сколько купила? Два или три?
— Два. Уж больно пестро. Не люблю пестро. Как попугай все равно.
— Да ведь хороший ситчик, — хозяйка звучного голоса, кажется, обиделась, — крепкий, нелинючий.
— Пестро, — вздохнула продавщица.
— Ты, Ива, просто уникум. Сейчас дают — бери, а думать потом будешь.
Они уже удалялись, когда продавщица, которую назвали "Ива", вдруг сказала с расстроенной ноткой:
— А куртку-то у него сперли, представляешь?.. Прибежал, бледный такой, говорит: кошелек забыл. Правильно, забыл. На кассе лежал, бабка и не видела... — до меня донесся смешок. — А куртку в это время сперли. Вот ворюги... — голоса стали неразличимы.
Я перевел дух. Выходит, магазин уже закрылся. А паники нет. Тот мужик, получается, просто взял и ушел?.. Я пощупал куртку, наклонился и понюхал: она пахла магазином и немного сырой бумагой. Обертка совсем расползлась. Ткань была мягкой, чуть ворсистой, новой.
Осторожно, боясь зашуметь, я поднялся, и глаза мои очутились точно над кромкой забора. Никого, безлюдная улица, пустырь напротив и две темные фигурки, вдалеке шагающие к следующему фонарю. Метель.
Часов у меня не было, но я прикинул: где-то четверть восьмого. Магазин тускло светился дежурными лампочками, оттуда все ушли, и никого перед входом не оказалось, хотя я почему-то ожидал увидеть там человека, мною обворованного. Подвывал ветер.
Строение, за которым я прятался, было низким, и над его крышей, стоило мне встать во весь рост, обозначились голубые больничные окошки. В одном из них, на фоне кафеля, белый доктор что-то делал с худым, наголо обритым пациентом: мелькали ловкие руки в просторных рукавах халата, змеился какой-то шланг, поблескивали инструменты. Я смотрел, как завороженный, но не мог понять, что он делает, и это вдруг стало важно, даже важнее недавней кражи. Больной вроде не сопротивлялся и был спокоен, губы его шевелились — он говорил. Вошла немолодая медсестра в толстых очках, положила на стол несколько распухших папок, вышла. Я успел разглядеть ее плоскую широкую спину, туго перетянутую поясом халата. А врач даже не посмотрел. Руки его что-то делали, возились с какими-то приспособлениями, но крыша дурацкого домика закрывала эти руки, и я шагнул влево, одновременно вытягивая шею, чтобы лучше видеть.
В руках врача появилась круглая никелированная крышка с изогнутой ручкой и приставшим к этой ручке клоком ваты, я шагнул еще, и вдруг дикая, яркая, проникающая вспышка озарила меня до самых внутренностей, высветив каждую пору кожи и каждый шов на одежде. Все стало бело, все взыграло, и я закричал, потому что свет исходил не откуда-нибудь, а из моего же левого глаза, теперь совершенно слепого. Сверток выпал из рук, я потянулся за ним, потерял равновесие и сел в снег. Запульсировала, быстро разгораясь, боль, по щеке потекло, и я, мазнув ладонью, почувствовал липкую теплую влагу. Часть попала в рот — она была соленая.
Еще сидя, я нащупал куртку и подтянул ее к себе, не решаясь открыть глаза и посмотреть. Боль росла, а сознание мое становилось все мельче, все поверхностней, пока не превратилось лишь в дрожащую кляксу на гигантском лике боли. От тела остался один только левый глаз, горящий, истекающий соленой влагой, мучительно дергающийся, и остались испуганно-хваткие руки, загребающие снег и подносящие его к несуществующему лицу. Это было хуже ожога, хотя раньше мне казалось: хуже нет. Наверно, сиюминутные страдания всегда кажутся сильнее всех прежних.
Тот ожог я долго помнил и долго ему ужасался. На меня высыпались угли из огромной квадратной печи с черными боками и нестерпимо жарким рубиновым нутром, высыпались, когда я зачем-то потянул на себя торчащую из этого нутра лопату. И ощущение это — когда по тебе скачут, весело запрыгивая в рукава и за шиворот, невыносимые, запредельные, смертельно кусающие огненные блохи — казалось мне самым незабываемым, ярким, жутким в жизни. И вот — нет. Есть вещи и пострашнее, как выяснилось.
Снег не унял боли, но словно отдалил ее, отвел за тонкую грань между терпением и криком. Я прислонился к холодной кирпичной стене и тихо сидел, зажимая коленками мягкий влажный сверток. Еще минута — и можно будет, кажется, встать, но тут сквозь опущенное правое веко мазнуло красным, заскрипел снег, и голос сказал над моей головой:
— Ну, точно. Я же говорю — орал. Эй, чего орал? Что с глазом?..
Правое веко приподнялось, и я понял, что красное — это луч фонарика в руке человека, луч на самом деле желтый, расходящийся кругами по сугробам. Человек присел передо мной, вгляделся:
— Ты чего тут делаешь?..
Я отнял от лица руку и показал ему ладонь, ожидая почему-то, что он вскрикнет, но человек с фонариком молча посветил, посмотрел и поднялся:
— Если идти можешь, пошли. А не можешь — санитара приведу. Ты на что наткнулся? Вот на это? — сильной рукой он раскачал и выдрал из стены толстую, причудливо изогнутую проволоку. — Ну да, да, в темноте — штука страшная. Чего мы только ради баб не делаем, а?.. — он подмигнул, — Ты ведь к беленькой пришел, я знаю. Больше не к кому. Вон, с подарочком даже.... Пошли, сейчас будет тебе беленькая.
Я медленно, скользя спиной по стене, встал и пошел за ним по узкой тропинке в снегу, похожей больше на траншею, чем на человеческий путь.
— А беленькая, она — да, — сказал человек с фонариком. — Тут я согласен.
— У меня кровь? Кровь на руке была? — здоровым глазом я смотрел под ноги, а к больному прижимал тающий сгусток снега.
— А ты об этом не думай, — махнул рукой человек. — Будешь думать — еще больнее станет. Кровь, не кровь, сейчас разницы нет. Вот сюда, в дверь, проходи. Знаешь, я один раз видел мужика, которому половину башки снесло, газ в доме взорвался. Привезли его, а он в сознании, разговаривает, на вопросы отвечает. Сам от машины шел, разве что за стенку держался. А по дороге в туалет завернул... — он поддержал меня за локоть, помогая одолеть обледеневшие деревянные ступеньки, — Вот, завернул он в туалет, а там — зеркало. Представляешь, что он в зеркале увидел?.. Только что был нормальный, шутил вроде, а как увидел — помер на месте, даже врач добежать не успел. Так что не думай и в зеркала не смотрись.