↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
ХВАК
Г Л А В А 1
Хвак не помнил отца и мать,
но, рожденный в Древнем Мире,
был он плоть от плоти его,
кровь от крови.
Шел бродяга по весенней дороге, шел куда глаза глядят. Огромный, широкий, борода почти не растет, редковата на толстых щеках, простоволосый, ноги босы, все в цыпках, брюхо жирное — словно у отставного купца, либо кашевара обозного, мозоли в натруженных ладонях лошадиного копыта тверже, а глаза как у мальчишки: быстрые и живые, доверху наполненные испуганным любопытством, только и знает, что таращится по сторонам, всякой мелочи дивиться рад... Да он и в самом деле почти мальчик возрастом: сколько ему — лет семнадцать, восемнадцать было в ту пору?
Широка имперская дорога, льется и льется себе — с запада на восток, с севера на юг, с юга на север: куда хочешь, туда и шагай. Предположим, на запад. А ежели надоест следить глазами каждый вечер, как уставшее за день солнце погружается в расплавленный окоем — дождись перепутья и сверни на другую дорогу, этой поперек: она тоже имперская, точно такая же ровная и широкая, и так же бесконечна в любой рукав. Империя огромна, попробуй, дойди до края!
Но чтобы пресытиться именно созерцанием придорожных красот и попутными пределами, надобно долго путешествовать, не отвлекаясь всяким сорным бытом и неуемными потребностями вздорного человеческого естества, которые не могут не отвлекать: то жажда тебя одолеет, то голод приступит, а то и еще какая нужда припрет, включая сон и желание поговорить, пообщаться с себе подобными...
Хвак жил недолго и жил в деревне, пусть и далеко от границ, но все одно — в беспробудной глухомани, кроме пахоты на каменистом поле мало чего видел все эти годы, окоем его разума был узок и неярок, слов на языке — немногим больше, чем зубов во рту; в прежней жизни все, кого он знал, считали его дураком и сорною травою, и про себя думали, и вслух это высказывали, да так часто, что Хвак понял сие намертво и никогда в том не сомневался. А был он не глупее людей, просто судьба ему почти ни в чем не благоволила до некоторого часа.
Но случилось однажды — дело на пашне было, в середине весеннего дня — вдруг разогнул Хвак взмокшую спину, огляделся по сторонам...
— Зачем он здесь? Почему несчастных волов изнуряет, упряжью опутав? Зачем почву терзает лемехом острым, ведь больно, небось, Матушке-Земле? Нет! Он больше не будет так делать, нет, не будет. А лучше он распряжет волов, пусть порадуются отдыху нежданному, пусть ветерок остудит им натертые бока; Хвак пригонит их в дом и поделится радостью от понятого со своей ненаглядной женой Кыской... И тогда они гораздо больше будут видеть друг друга, вместе думать о хлебе насущном, дышать, говорить и смеяться бок о бок... и будут они счастливы и веселы... много, много лет...
Ан вышло иначе, нежели мечталось, и вот уже разбита в одночасье Хвакова семейная жизнь... да и вся остальная заодно... Убил он сгоряча и жену, и кузнеца, которых застал за непотребством в собственном доме. Был бы он невиновен и чист перед удельным судом, который правят чиновные люди именем Его Величества, да все-таки оробел розыска дожидаться, привык, что все его шпыняют, и один он во всем неправ получается. Встал и пошел по имперской дороге, без умысла и расчета, а просто... вдаль... Впереди лето, а лето здесь теплое, крыши над головой почти и не надобно. Авось и осенью не пропадет, всюду ведь люди живут, в любое время года...
Оно, конечно, живут, да все по-разному. Кто дворянин, с пером в берете, а кто и простолюдин в обычном кожаном треухе — но каждый обитает вне собственного дома с покрытою головой. Ежели с непокрытой — стало быть, раб. Ежели с непокрытой, да без ошейника — значит, ничейный раб! Ничейный — стало быть, бери его себе, всяк встречный и поперечный! Конечно же, в имперском судебном уложении нет и никогда не было такого понятия: 'ничейный', ибо, если ты раб — всяко имеешь принадлежность к определенному хозяину, согласно ошейнику, либо собственному объяснительному слову. А коли ты раб, да при этом не представляется возможным понять (без пристрастного дознания) — чьих владельцев ты раб — то назначается розыск, а до итогов оного сей шельмец объявляется беглым! В узилище его, на дознание и суд! Докажут, что беглый — хозяину не вернут, казнят на месте. Этими-то строгостями имперского суда и пользуются предприимчивые люди: выследил кого без шапки и ошейника, понял, что бесшапочный, 'ничейный' — хвать такого — и к себе в неволю! Поди, пожалуйся — захватчику розыск и пеня, но тебя тотчас и казнят! Что лучше — на колу, или в ошейнике? То-то же. Самые отчаянные из беглых рабов дерзают шапки носить, по праву свободными притворяются... Худое счастье эдак-то поступать, короткое и очень уж дорого обходится! Скажем, взяли 'на горячем' шайку молодцов с большой дороги, и по розыску дознались, что в той ватаге один дворянин, восемь простолюдинов, городских и деревенских, да двое — беглых, которые ошейники с себя спилили, а шапки надели. Дворянину, обычно, плаху, смердов на колья сажают, либо на суку вздергивают, а беглых обоих... Таких не казнят, нет... Таких прилюдно до смерти умучивают, да не за сутки, не за двое — по неделе и больше пытают...
Случаются и ошибки. Поймут по розыску, что свободным человеком шапка утеряна, что разбоем и кражами не баловался, а ошейника не было никогда — постращают и отпустят, нагрузив долгом и пенею, в пользу имперской казны. Выяснят, что раб, что не беглый, но бродит без ошейника по хозяйской небрежности — раба в кнуты, для острастки, владельцу — пеня, да такая разорительная, что вдругорядь четырежды проверит...
— А далеко ли шествуешь, добрый молодец?
— А?..
— Весь в пыли, говорю, бедолага, вон — губы как запеклись. Ах, сынок, сынок... Винца — не желаешь ли кружечку, на полдень грядущий? Угощаю! Бесплатно угощаю, от чистого сердца, жалеючи!
Бесплатного угощения Хваку перепадало считанные случаи за все эти годы, да и то лишь по большим храмовым праздникам — как тут откажешься? Вино Хвак впервые отведал намедни — очень уж понравилось: от вина веселье! Предлагает почтенная, в годах, женщина, улыбается именно Хваку... Да, ему, ему — и головой в подтверждение трясет!
— Ох, спасибо, почтенная госпожа! И впрямь жажда умучила: не по весне жара, вон как пажить-то зелень-то набирает, прям на глазах!
— И я то же говорю. Муж мой в деревню пошел, за... ну, кое-каких припасов подсобрать, мы своим хозяйством недалече на хуторе живем. А я тут осталась, скарб сторожить, косточки на солнышке греть, садись туда, в телегу. Попей, отдохни.
Дивно слышать Хваку такие сердечные речи! Принял он из рук хозяюшки Хавроши кувшинчик с вином, в ответ свое имя представил, робко сунул седалище в телегу, соломой покрытою — удобно, мягко...
— Смотрю — ладони-то у тебя... иная подкова мягче... Из кузнецов?
Хвак как фыркнет возмущенно в кувшин — аж брызги во все стороны, едва из телеги не выпрыгнул:
— Ненавижу кузнецов! Они такие... такие!.. — и слезы навернулись на маленькие Хваковы глаза...
— Ну и ладно, ладно, успокойся... Так, говоришь, не помнишь отца с матерью? Потише ворочайся, всю телегу мне разнесешь!.. Просто — говорю — мозоли у тебя тово... Допил? Кувшинчик верни, он еще понадобится.
— Это от сохи да бороны, да от лопаты, да от кайла, чем камни на поле дробят... — Посмотрел Хвак на свои ладони — руки как руки, какие они еще могут быть у земледельца?
— Что ж, славно, что ты трудолюб да трудознатец, очень хорошо... И вида богатырского...
Приятно Хваку слышать про себя такие похвалы, и сразу вертится на языке вопрос, чтобы Хавроша, на него отвечая, продолжила бы свои одобрительные слова... Дескать, а почему — этакое хорошо? Но разомлел Хвак от вина, от солнышка, от соломы мягкой... Сейчас он спросит об этом, вот только глаза прижмурит на одно мгновение...
— Ложись, ложись, детинушка, спи-засыпай...
Ох, радостно и беззаботно в мягком отдыхать-полеживать, вот разве соломинка нос щекочет, дышать препятствует... А почему темно — только ведь полдень разгорелся? Разлепил Хвак веки — и впрямь темно, как ночью. Где он? Не встать, не сесть... Плечами повел — рукам что-то мешает... и ногам. Боги милосердные, да он связан, а рот словно тряпкой забит!
И словно бы в ответ на его мычания — загорелся огонек, потом другой...
Всюду каменные стены без окон, на стене светильник, да на полу еще один. Колышутся огоньки, холодно спине и боку — задувает откуда-то снизу. Двое человек над ним стоят, мужчина и женщина. А женщина-то — давешняя добрая собеседница Хавроша!
— Лежи спокойно, Хвакушка! Был ты ничейным рабом, а стал нашим.
— Как — рабом? Почему? Я ведь не раб! — Но вместо объясняющих слов у Хвака получается одно мычание, потому что рот залеплен какой-то смолой... или заклятьем?
— Мычи, не мычи — все одно не выпустим, потому как иначе всем худо станет: и тебя на кол через побои высадят, и нам с Косматым убытки одни. Косматый — это мужика моего так зовут, вот он стоит. Немой, но свое дело туго знает. И слух у него острый, так что лежи до утра смирно, рот себе не рви пустыми криками... Слышишь, нет?
Слышит Хвак, да нет никакой мочи смирно-то лежать, хочется освободиться от пут и объяснить госпоже Хавроше, что ошиблась она в нем, что напрасно обижает свободного человека, что не раб он вовсе...
— Не слышит. С испугу, видать. Косматый, я пойду прилягу, а ты тоже — одним глазом спи, да другим присматривай. Вина больше не пей. Утром повезем.
И опять замычал спеленатый Хвак, и вдруг затих. Ни с того, ни с сего мысль к нему в голову прошмыгнула, совершенно посторонняя: ну, а если бы и раб? Что же — раба можно обманывать, да опутывать? И так ведь рабу не сладко в неволе жить, так они еще и...
— Отпусти меня, госпожа Хавроша, освободи, ну пожалуйста!
— О, услышал, наконец, проснулся... Нечего мычать, до утра потерпишь. А на рассвете мы тебя в повозку, заклятьицем подуспокоим, сверху соломкой — и поехали! А там и побережье, а там и ладья... Видел когда-нибудь море?
Хвак попытался стряхнуть смоляную тряпку со рта, опять замычал...
— Значит, увидишь. За морем жить выпала тебе судьба, у хозяев у заморских, дальние земли и обычаи поглядишь. Жизнь — она всюду жизнь. Погоди, вспомнишь еще старую Хаврошу, вослед спасибо скажешь, за новую трудовую судьбу, за то, что от стражей спасла. Ох, боги, боги... Грехи наши тяжкие — да отпустите нам, недостойным... Приглядывай, Косматый, ой, что-то устала я за сегодня... Дай сюда баклагу! Нашел время!.. Точно не наклюкался? Смотри у меня!
Хвак не мог, конечно же, знать, что попался он в лапы работорговцам, тем, что испокон веку, в обход имперским законам, промышляют вдоль больших дорог. Ремесло опасное, у имперских стражей на их счет указания и артикулы исчерпывающие: буде подлый торговец живым товаром пойман, да по розыску изобличен в незаконном промысле, то суд и расправу проводить над такими немедля, и сажать на кол заживо, но отнюдь не вдруг, а не иначе, нежели до того кожу с каждого изобличенного преступника содрав.
Хавроша — наглая разбойница даже имя свое подлинное Хваку назвала, не побоялась — много лет возглавляла крупную шайку, отдавая имперским стражам то одного подручного, то другого... И стражам хорошо, ибо на каждой поимке видно, что не зря государев хлеб едят, и Хавроше неплохо, потому как сама до сих пор жива, силков имперских ни разу не отведав. А Косматого, напротив, удалось однажды отбить у правосудия, вернее — выкупить за большие деньги. Ох, за большие! Но Косматый отблагодарил, отработал, отслужил, да с лихвой. И предан Хавроше всей своей разбойничьей душою.
Подрядилась Хавроша морским перекупщикам по весне дюжину рабов поставить — вот она дюжина, последнего пузана только что выловила! Даром что жирный, а работящий, эдакие мозолищи на руку не приклеишь ни смолой, ни заклятьем: проверяй, да щупай, да плати сполна. Одиннадцать на берегу давно ждут, в тайном подполе, а двенадцатый — ну никак в руки не давался! Хавроша уже подумывала раскошелиться: в город поехать, да на тайных торжищах выкупить недостающего у собратьев по промыслу... Оно и дорого, однако деваться некуда, коли обещала! Иные, кто без совести, в подобных случаях что делают: хвать первого попавшегося оборванца, принарядят колдовством — якобы здоров и не стар — да и сунут среди других, в надежде, что на берегу, в ночи и в тревоге, морским купцам некогда будет приглядываться... Нет, Хавроша печется о добром имени своем, в торговых делах не плутует! О, какого добыла! Болван болваном, но ведь — работящий! Руки-ноги-спина-голова — все целехонько, хоть с фонарем при солнце проверяй! А всего и расходов, что острый взгляд, да кувшинчик вина, да щепотка сонного зелья с наговором... И обязательно будет надобен подарочек богам! Кого уважить особо в случае сем, кто ей больше помог — Тигут, богиня Погоды, или Луа, богиня дорог? Тигут — покровительница ее ремесла, ей — особый почет, но ведь прямо по большой дороге удача пришла, прямо в руки! Хорошо, пусть так: для Луа — уточку, завтра же, а для Тигут... что-нибудь посущественнее, но по окончании дела. Вот и хорошо, вот и сладились... А Сулу, богиня Ночи, да ниспошлет ей освежающий сон!..
Лежит Хвак на земляном полу, тонким слоем несвежей соломы устланном — сумел-таки перевернуться со спины на бок — глядит неустанно в дверь, за которой свободная жизнь, глаза таращит, благо светильник настенный не погашен и не прогорел, и словно ждет чего-то... А вдруг госпожа Хавроша сжалится над ним и отпустит? Да, подойдет к нему и скажет:
— Я пошутила, дорогой Хвак! Разве может один человек другого на самом деле так обманывать? Нет, я не злобная и не жадная! Вставай, и иди себе, да благословят тебя боги! А до этого я тебя сытно покормлю! Проголодался, небось?
Еще бы не проголодаться: когда он повстречался с Хаврошей — уже голоден был, а с той поры вон сколько времени прошло! Но вот только никто не идет его освобождать... Косматый, выдувший на ночь глядя почти полную баклагу вина, подстелил себе охапку соломы возле стены, да и повалился на нее, храпит... Не только Хвак, светильник настенный тоже проголодался, вот-вот угаснет... Да за что же они его так!? Силится Хвак замычать погромче, чтобы Косматого разбудить — а тот знай себе хрюкает! Немой, называется.
Предусмотрительные разбойники-работорговцы по-своему позаботились о Хваке, о его телесном здоровье: смола на тряпке рот вяжет — а дышать почти не мешает, связан Хвак очень плотно, крепко, но бережно, правильнее бы сказать, — спеленат множеством тонких крепких веревочек, из ящерных жилок свитых. Это чтобы они равномерно по телу распределялись и не допускали застоя крови, как оно частенько от толстых пут случается: не то начнут покупатели пленника осматривать, ощупывать, да и нарекут калекой, на синяки с пролежнями глядя, цену до земли собьют. Даже пастухи перед тем, как торговаться с прасолами, втрое против обычного скотину берегут от неудобств и повреждений, а здесь товар куда капризнее! Оттого и веревочки со смолами дорогие, надежные.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |