Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Но Лия тут же всё поняла и пришла настоящую ярость.
— Ты... ты подло дразнишься, гадкий мальчишка! — выпалила она. — Ты всё подстроил, чтобы сказать, что я недобрая — а ты сам злой, злой, злой! Двигай свои чурбаны, не смей трогать даром мою куклу, ясно?!
И убежала, рыдая.
Потом мне устроили большой скандал. Мама и тётка говорили, что я обижаю девочек и у меня нет сердца. Отец — что я веду себя недостойно... что там! — я веду себя, как кукольник. Хуже этого и придумать нельзя.
Кукольник — убогий бродяга, который пытается двигать неживое без дара. Марионетка — бесполезное, глупое, вульгарное развлечение черни. Пошлая иллюзия жизни. Некромантов хоть боятся, а кукольников просто презирают...
Я выслушал всё это молча. С того дня я начал в любой удобный момент приходить в столярную мастерскую.
Столяры, служившие при дворе моего отца, здорово удивились, когда я заявил, что желаю научиться собирать чурбаны — но гнать меня, разумеется, не стали. Старик Ласкур, военный столяр, участвовавший вместе с отцом в четырёх кампаниях и собравший столько чурбанов, что из них можно было бы сформировать целый полк, только посмотрел оценивающе — и ни слова не сказал против.
Не знаю, что он во мне увидел. Он стал меня учить, не менее серьёзно и не более снисходительно, чем своих подмастерьев. И я смотрел, как вырезают и подгоняют шарниры, как увеличивают их подвижность, как проверяют чурбан на устойчивость — но думал уже не о чурбанах.
Моя идея показалась бы безумной любому из моих родственников, но я бредил ею. Ради неё я учился пользоваться резцами, ножом, долотом, рубанком, шкурками. Я перетащил кучу инструментов в свои покои и превратил кабинет в мастерскую. Мои руки вскоре были покрыты порезами сплошь. Я тратил все карманные деньги на резцы разных форм, краски, скипидар, олифу и прочие вещи, какие не положено покупать юному отпрыску благородного дома — будущему офицеру короны.
У меня больше не было свободного времени. Вместе с братьями я слушал учителей и пытался вникать в военное дело — я не мог отвертеться, но на уме у меня была моя тайная страсть.
Мне было мало хваталок. Я заменил их ладонями на шарнирах, потом — ладонями с пальцами, потом — научился делать шарниры для каждого пальца отдельно, чтобы чурбан смог сжать ладонь в кулак. В те дни я приделал засов к двери своей мастерской: стоило кого-нибудь из домашних увидеть деревянные руки разной степени достоверности, конвульсивно содрогающиеся у меня на столе — и мне устроили бы знатный нагоняй. Я и сам понимал, что сейчас сильно смахиваю на некроманта — но ничего не мог с собой поделать.
Чудесный механизм человеческих пальцев. Месяцы мук: "Да что ты уставился на свои руки, давно их не видел?! Ты станешь дурачком, Нолан!" — бесконечные порезы, сломанные резцы, досада и тоска, испорченные чурки, комната, напоминающая протезную мастерскую. Деревянная рука чуть меньше натуральной величины. Детали и нюансы: ладонь мужчины, женщины, ребёнка...
Стопа. Ходилка. Более и более точные копии человеческой стопы, шарнир в лодыжке, потом ещё два шарнира... Дядюшка, ухитрившийся заглянуть в мою мастерскую, — или лабораторию некроманта, — хмыкнув, спросил, не собираюсь ли я, кроме столярного, попробовать и сапожное ремесло: "Не знай я твоих родителей, решил бы, что ты — плебей, Нолан". Наплевать.
Голова. Кромешный ад. Перекошенные, пучеглазые, одутловатые, безнадёжно убогие лица деревянных уродцев, приходящие мне по ночам в отвратительных снах. Часы, проведённые перед зеркалом. Рассматривание бронзовых статуэток в нашей большой гостиной. Рассматривание человеческих лиц: "Нолан, вам никто не объяснил, что так пялиться неприлично?" Рассматривание голов животных. Милые псы нашего соседа-охотника. Оленья голова у него в приёмной — она наводит меня на безумные мысли.
Я твёрдо решил: то, что я сделаю, не будет чурбаном. Это стоило мне нескольких лет, которые мои родители сочли потерянными. За эти годы я сделал Оленя.
Он был ростом с десятилетнего ребёнка — его макушка едва доставала мне до груди — но из-за рогов казался гораздо выше. Рога, похожие на крылья или ветвистые сучья, росли из почти человеческой головы. Оленьими я оставил его уши и нос, верхняя губа ещё принадлежала зверю, нижняя и подбородок — человеку. Суть оленя осталась и в его глазах, для которых я впервые взял агатовые бусины — тёмных, кротких, влажных и умных. Олень умел смотреть на меня — сам.
У него было туловище человеческого ребёнка, гротескно удлинённое, резко выгнутое в пояснице, человеческие руки, стоившие мне многих и многих трудов — и четыре ноги, человечьи, детские, с босыми ступнями. Был ли он уродом? Не знаю. Я видел существо сродни дереву, из которого оно сделано, сродни лесу, из которого пришло это дерево. Существо из моих снов — не ужасных.
Никто из моей родни не видел Оленя собранным — я твёрдо знал, что ему не позволят существовать, и прятал его, как только мог. К тому моменту, когда Олень был почти готов, родня отступилась от меня, позволив возиться с деревом, сколько я захочу.
Родня ждала, когда я стану совершеннолетним и отправлюсь с армией короля на подвиги и приключения. Они вслух желали, чтобы служба выбила блажь из моей головы. А я делал Оленю гриву из чёрных и белых шёлковых нитей, рисовал ему мордочку-лицо, чёрно-белое, как у задумчивого мима — и впадал в отчаяние оттого, что Олень не умел ходить.
Я путался в его ногах. Я забывал про его руки. Я наблюдал за лошадьми, за прохожими — и каждые десять минут кто-то из родни говорил мне, что я маюсь дурью.
За год до совершеннолетия я научил Оленя двигаться — и это было вдесятеро сложнее, чем двигать чурбан. Я возился с ним по ночам, при свете свечи. Я научил его гарцевать, ходить расслабленным прогулочным человеческим шагом, ложиться, как ложатся звери — поджимая ноги под себя. Ещё больше времени ушло на то, чтобы оживить его руки, пальцы — и научить его брать предметы. Я добивался движений живого существа — и, в конце концов, Олень стал выглядеть одушевлённым.
Зачем?
Я был чудовищно одинок. Я не знал, как разговаривать с людьми: на меня смотрели, как на чудище, свалившееся с луны. Был ли и я уродом? Не знаю, но допускаю такую возможность.
Когда мои ровесники ухаживали за девушками, я придумывал шарниры, дающие деревянной конечности возможно большую подвижность. Я терял время, предназначенное для того, что мои ровесники называли "настоящей жизнью" — ради создания иллюзорной жизни резного куска дерева.
В котором мне мерещилась душа. Я научился непринуждённо ходить, ведя Оленя рядом, — так человек водит рядом живую собаку, — и он стал моим ручным зверем, домашним питомцем. Я находил наслаждение и победы там, где их быть не могло.
В совершенстве иллюзии.
Я сидел ночами на подоконнике мастерской, глядя на звёзды, Олень лежал на полу рядом, как пёс, в его агатовых глазах отражался тусклый небесный свет — и я не понимал, где кончается моя душа и начинается душа моего самообмана.
В один прекрасный момент я понял, что не могу больше его разбирать, потому что это похоже на расчленение. В тот день я начал делать Птичку, а Олень стоял в углу мастерской, закрытый холстом. Под холстом он дремал стоя, как иногда спят лошади — и я чувствовал его присутствие.
И спустя совсем небольшое время из-за Птички окончательно рухнули последние надежды моей родни. Отец выбил дверь в мастерскую и сдёрнул холст. Олень смотрел на него из-под длинных белых ресниц. Отец содрогнулся.
— Нолан, — сказал он ледяным голосом, — видит Создатель, я этого не желал. Но ты сам сделал всё возможное, чтобы лишить себя и наследства, и имени. Я не могу позволить, чтобы доброе имя нашей семьи было замарано отвратительными играми, то ли некромантскими, то ли балаганными. Ты неблагонадёжен. Для чего ты это делаешь?
Я не знал.
— Ты хочешь, чтобы в этих деревянных уродцев вселилась какая-нибудь дрянь?
Я не понимал, почему — дрянь. Но знал, что снова ничего не объясню.
— Ты хочешь быть кукольником и таскаться по деревням с балаганом?
Я не знал.
— Ты боишься, что в случае войны тебе придётся идти в бой?
Я не боялся, но промолчал. При мысли об убийстве, даже в бою, у меня резало под лопаткой. Мне хотелось вкладывать душу в неживое, а не вырывать её с кровью из живого — но я понимал, что говорить об этом бесполезно.
— Ты уйдёшь и забудешь, что был моим сыном, — сказал отец с омерзением. — Трус. Юродивый.
Я не мог ничего сказать в своё оправдание — из этого никогда ничего не выходило. Я пошёл прочь, Птичка сидела на моём плече, а Олень шёл рядом.
Я надел на Оленя рубашку, обул его в башмаки и накрыл попоной; потом положил на его спину перемётные сумки малого размера — для ослика нашего садовника. В них сложил свои инструменты для обработки дерева, краски, олифу и лак, пару рубашек и тёплый плащ. Птичка сидела у Оленя на рогах. Поздним вечером мы вышли со двора — окна светили нам в спины. Нас догнала мать, с ужасом посмотрела на моих тихих деревянных друзей — но сунула в сумку буханку хлеба, бутыль молока и кусок копчёного окорока, а в мой карман — несколько монет.
Но не попыталась остановить.
Мои братья и сестра смотрели мне вслед. Братья — то ли сочувственно, то ли брезгливо; сестра — злорадно.
— Отец сказал, что ты можешь вернуться, если навсегда откажешься от этой блажи, — шепнула мать напоследок.
Что я мог ответить? Пообещать? Солгать?
— Он бесчувственный, как его деревяшки, — сказала сестра.
Я вышел за ворота.
Мы шли целую ночь. Я хотел, чтобы город, где меня многие знали в лицо, скорее остался позади. Отец хотел, чтобы я не позорил семью — и я решил не позорить её, называя своё родовое имя.
Тогда я остался один. Сам по себе. В обществе деревянных кукол, не умеющих говорить. Могут ли они быть мне товарищами?
Я посмотрел на Оленя — и встретил его сочувственный взгляд. Я ли повернул его голову? К утру мне нестерпимо хотелось спать. Я устал, и душа у меня болела, как зуб — тянущей, дёргающей болью.
На рассвете мы вошли в просыпающуюся деревушку. Её жители останавливались, поражённые, и глазели на нас. Мне казалось, что в нас сейчас начнут швырять камнями, но люди неожиданно улыбались.
— Что это? — ухмыляясь, спросил немолодой мужик, разглядывая Оленя.
— Олень, — сказал я, и Олень приветственно кивнул, а Птичка, чтобы удержаться на его рогах, несколько раз взмахнула крыльями.
Засмеялись несколько прохожих.
— Впервые вижу оленя в башмаках! — сказал трактирщик, и его пёс принялся обнюхивать ноги Оленя и его башмаки. Я наклонился и дал псу обнюхать и мои пальцы.
— Мы идём издалека, — сказал я. — Кто угодно может сбить ноги на камнях. Скажи, добрый человек, нельзя ли остановиться у тебя?
— Такое диво дивное, как ты — может, — сказал трактирщик. — Неужто ты — движитель и комедиант?
— Нет, — сказал я. — Я просто движитель.
Олень и Птичка прислушивались к разговору. Птичка перешла по рогу Оленя поближе к трактирщику и склонила набок головку — трактирщика это, почему-то, ужасно рассмешило. Вокруг начал собираться народ, я подумал, что мы сразу попали в беду — но никто не орал и не бранился, никто не собирался причинять нам зло.
Люди улыбались.
Молодой парень, не старше меня, протянул Оленю руку — и Олень, слегка смутившись, её пожал под общий восторженный гогот.
— А плясать он умеет? — спросил Трактирщик, и я вспомнил: "Звени бубенцом, будь весёлым молодцом", а Олень потупился и сделал неопределённый жест. Птичка соскользнула с рогов и спланировала мне на руку, я машинально почесал ей шейку. Толпа хохотала, будто в этом было что-то совсем невероятное.
— Под музыку, — сказал я. — Плясать все умеют. Даже самые обычные чурбаны.
— Пойдём ко мне, — сказал трактирщик. Он стал очень любезным. — Пойдём, поговорим.
Так я стал кукольником с перспективой таскаться по деревням. Правда, трактирщик хотел, чтобы я остался у него.
— Вы с Оленем вполне могли бы у меня пожить, — говорил он задушевно, пока я пил в его заведении сбитень и ел пирог. Олень сидел на стуле рядом и задумчиво крутил в руках кружку, а Птичка ходила по столу, трогая лапками солонку, ложку, хлебные крошки... Трактирщик с трудом отводил от них глаза — как и его первые утренние гости. — Народ будет сюда приходить, глазеть на него — а ты... ну, ты будешь показывать, как давеча на улице. Подумай: мои харчи, да ещё парни тебе накидают монет... А Птичку можно научить предсказывать судьбу — выгодное дело.
Я посмотрел на Птичку. Птичка нахохлилась и спрятала личико под крыло.
— Она пока боится, — сказал я. — Ей неловко.
Трактирщик захохотал.
— Экая цаца! Ничего, привыкнет!
Я слушал его, слышал восторженные возгласы плебеев и думал о привычной лжи. Никто не боялся. Никто не хотел нам зла. Никто не думал, что в моих деревянных товарищей вселится какая-нибудь дрянь. Я, как в детстве, разыгрывал представление, только теперь мои артисты были куда интереснее, чем те несчастные чурбаны, наскоро собранные нашими столярами — и я видел, что снова, как в детстве, найдутся желающие его смотреть.
Я рос среди движителей, придумавших собственную чернь и поверивших в свою выдумку. Люди, окружавшие меня, были — не чернь. Плебс, да. Но — просто люди.
Среди них, очевидно, были и злые, были и подлые, были и глупые — но, кажется, плохих было меньше. По крайней мере, никому из тех, кто забыл о еде, наблюдая за нами, не захотелось швырнуть Птичку в печь.
Меня это устраивало.
Я прожил в этой деревушке с неделю, по вечерам устраивая настоящие представления в трактире. Я сделал карточки для предсказаний судьбы: "Всё случится так, как вы задумали", "Ваша пропажа отыщется", "Вас полюбят" — и всё такое прочее — и научил Птичку вытаскивать их из старой шляпы. Все дети из этой деревни потискали Оленя, а самые маленькие даже прокатились на нём верхом.
Потом я ушёл, а со мной — мои немые друзья.
Так начались наши странствия по стране. Мы с Оленем грузили мешки с мукой в порту, а вечером устроили пляски под скрипку отставного боцмана, под восторженные вопли матросов. Птичка предсказывала судьбу особе королевской крови в том же портовом городе, на роскошном постоялом дворе — и, говорят, предсказала точно. Мы целый день развлекали детей в деревушке где-то на краю света и получили за это горячий ржаной каравай, крынку молока и кусочек коровьего масла почти золотого цвета — на следующий день я приклеивал Птичке новые перья взамен поредевших от детских прикосновений. Оленя целовала в мордочку чахоточная девочка в трущобах Столицы, а дети из горной деревушки пристроили гирлянду цветов ему на рога. Бродячая рыжая красотка играла на флейте, когда я на глазах у толпы рудокопов из предгорий учил Оленя танцевать салонный менуэт — потом мы с рыжей целовались на сеновале, а на следующее утро ушли вместе. Так — ради бездомной девчонки — я предал долг движителя — непременно передавать дар по наследству: я не мог бы выбрать ледяную аристократку, напоминающую мою сестру, взамен горячей Тони, держащей в руках Птичку, как живого воробышка. Мне казалось, что с детьми они обе будут обращаться в точности, как с куклами.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |