Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Да, действительно... Стало быть, вы — баронет, а я — ворон?
— Наоборот, — отозвался Пуци.
Только спустя годы я понял, что он хотел этим сказать.
И еще кое-что понял.
Дезертирство. Пуци, я только потом осознал, насколько метким было это твое словцо... И мне радостно думать, что и ты стал дезертиром. В прямом смысле слова. А я дезертирую внутренне, потому что по-настоящему у меня так и не вышло.
Разумеется, теперь у меня ночной образ жизни. Днем я никогда не покидаю моей маленькой мастерской, даже для того, чтоб купить еды. Еда мне почти не нужна. Хватает того, что удается перехватить ночью — в кабачках и кабарешках. Как славно, что они еще живы... конечно, ведь это Вена.
Вена, зеленоглазая красавица, моя сообщница и хранительница, единственная женщина, сумевшая стать дорогой мне. Она, как и я, живет по ночам. Она танцует со стройным эсэсовцем, и она же целует еврейского скрипача во впалую небритую щеку.
Мы оба дезертиры... но мне проще. Если дом, в подвале которого моя мастерская, когда-нибудь разбомбят, я даже не проснусь, если это случится днем. А моя бедная Вена днем ежится от гула летящих над ней бомбардировщиков и перевязывает солдат вермахта в госпиталях... но ночью я вижу ее истинное лицо, о, непатриотичная Вена, ценительница ночных утех... Впрочем, при чем тут патриотизм? Воюет Германия, а Вена — столица другого государства. Теперь уже призрачного... но упорно не желающего исчезать.
Этой осенью я иногда выхожу и днем. Вена выкрасила волосы хной... нет, я не точен. Это удивительная краска для волос, она называется "Сентябрь" и дает золотистый цвет, переливающийся на солнце всеми оттенками от пшеничного до темно-красного.
Я пишу осеннюю Вену и не прячу этих работ в чулан.
Но желание все равно не оставляет меня. И вечерами в любимых кафешках я по-прежнему смотрю в оба и часто встречаюсь глазами с самыми разными созданиями мужского пола — не вспыхнет ли у кого ответная искорка. И я уже досыта нагляделся на то, как гаснут блестящие глаза, как иная стройная, достойная танцовщика фигура сутулится, горбится — я будто бы вижу, как страх, будто большая кривляющаяся обезьяна, усаживается парню на хребет и шепчет на ухо невнятные угрозы.
Этот и не думал отводить взгляда. Надо отметить, ярко-синего. Редкий цвет глаз, редчайший.
Был он высокий и худой, в модном плащике, лохматый. С нежным лицом и длинным острым носом, он походил на птицу — и так же резко вертел головой, если требовалось взглянуть в сторону. Не переводил взгляд, а именно поворачивал голову... Легкость и стремительность движений, распахнутый плащик только добавляли нужные штрихи к облику райской птахи.
Он не только не прятал от меня взгляда — он улыбнулся мне!
Я показал ему глазами на свободный стул у своего столика, и он ко мне перепорхнул. Моментально, послушно, доверчиво — впору было ущипнуть себя за руку: не мираж ли это? Не тень, порожденная моим воспаленным воображением? Прочесть молитву и посмотреть, как отреагирует на нее инкуб, созданный моим грехом?
Я действительно молился про себя. Но, боюсь, не Богу. О том, чтоб этот парень оказался реальным — и чтоб все удалось, чтоб все у нас с ним получилось...
Он во все глаза беззастенчиво разглядывал меня.
А потом спросил:
— Вы художник, правда?
— Как вы узнали?
— У вас шарф в краске, — пробормотал он смешным тактичным полушепотом, каким сообщают про расстегнутую ширинку.
— Да?.. Хм, действительно. А ведь я не пишу в шарфе, между прочим... Выпейте со мной.
— С большим удовольствием. А почему вы меня пригласили? — это прозвучало игриво. Именно игриво! Черт побери!
— Хочу предложить вам позировать, — сказал я, улыбаясь.
— Для обычного портрета или какой-то сюжет?..
— Сюжет, — сказал я. Я уже знал, какой знак подам ему насчет своих намерений, так, на всякий случай, хотя во мне крепла уверенность, что он и без того знает, почему его пригласили за столик, — Аполлон и Гиацинт, знаете ли.
— Нууу, — недоверчиво протянул он, — для Гиацинта я староват, а для Аполлона недостаточно хорош...
Кокетничает!!!
— Неужели в вашем доме нет ни одного зеркала? — спросил я. И — пропадай моя башка! — стиснул под столом его острую коленку. Он по-птичьи трепыхнулся — и замер.
Я поднялся, пристально глядя ему в глаза. Он тут же вскочил. Я подозвал официанта, заплатил по счету...
Только на улице до меня дошло, что мы с моим потенциальным дружком на ночь даже не представились друг дружке.
В пустом переулке я не выдержал, повернулся к нему, обнял, прижал к стене какого-то дома. Он с такой готовностью ответил на мое объятье! Он откинул голову, подставляя нежную шею под мои поцелуи, кадычок на ней так и ходил от тяжкого дыхания... Видно, и у него давно никого не было...
— Пойдешь со мной? — шептал я в промежутках меж поцелуями, — Пойдем. Пойдем ко мне. Хорошо будет. Очень будет хорошо...
— Я знаю... — тихонечко простонал он, — я знаю...
— Давно ты один, да? Давно, скажи?..
— Я... в армии был... там... не с кем...
Вот уж не подумал бы. Рейх сошел с ума, если в армию призывают птиц...
Боже, какой он был нежный, какой приятный. Я не сдержался — прямо там, в переулке, задрал ему плащик, сунул руки за ремешок его брюк. Сзади. Что у него творилось спереди, я ощущал и так.
Его ягодицы были такими горячими, словно его только что выпороли. И так дрогнули от моего прикосновения, словно оно причинило боль. И застонал он так надрывно...
— Тише, тише, — шептал я словно в бреду, — тише, тише, птаха ты этакая, птаха моя, птаха...
Скрипя зубами, я заставил себя отлепиться от него — чтоб не завалить прямо на мостовую. С минуту мы стояли в шаге друг от друга, сверкая глазами, как коты, и пыхтя, как паровозы...
Он обдернул плащ и сказал:
— Мне нравится, как ты меня зовешь. Это лучше, чем "дитя мое".
— Это кто тебя так называл? Дружок?
— Да. И давно это было...
— А ты его как называл? "Отец мой"?
— Какое кощунство, — улыбнулся он, — Люблю безбожников.
— Насмешки над попами не имеют отношения к вере в Бога.
— Хм, согласен... Нет, я называл его как все — Пуци...
— ЧТО?!
— А что? — удивился он.
— Я знал только одного человека — но не здесь, он жил в Германии — которого звали Пуци. Но это не может быть тот же самый...
— Почему же не может?..
— В тот единственный и незабвенный раз, когда я с ним встречался, он заявил мне, что не спит с мужиками.
— А он и не спал с мужиками, — улыбнулся Птаха, — Он спал со мной.
— А ты, прости меня, разве женщина?..
— Ага. Только с яйцами и херком. Шутка природы.
— В кои-то веки природа пошутила не зло.
— Ты полагаешь? — он вдруг горько вздохнул, — А я полагаю, что это жестокая шутка. Мне нелегко жить, мой дорогой... Может, и ты представишься мне?
— Йозеф.
— Можно, я буду звать тебя Джо?
— Как хочешь.
Мне действительно было все равно — Джо, Зепп, Йози, да хоть Франсиско Хосе де Гойя-и-Лусьентес... впрочем, последнее было бы грубой лестью. Мне просто понравилось, что он сразу попытался сделать это безликое "Йозеф" чем-то своим, чем-то более интимным...
В мастерской мы, едва войдя, принялись сосредоточенно сдирать друг с дружки одежду. Потом до меня дошло зажечь ночник — я не хотел яркого света, но и не видеть его тела не хотел... там было на что посмотреть. На женщину он, что бы ни болтал, не походил нисколько. Разве что талия была тоненькой, нежных линий, да кожа так бела и даже на вид тонка, что страшно было представить, каково ей приходилось в солдатском сукне. Если приходилось. Ибо мне казалось, что насчет армии он приврал — все, кто там не был, во время войны врут, что служили. С чего бы его, спрашивается, отозвали из армии? Ранен он не был, уж это было бы видно...
Его тело на моем лежбище, на грязном колючем шерстяном покрывале, выглядело почти оскорбительно. Не с моральной, а с эстетической точки зрения. Бриллианты не кладут на мешковину, правда? Хоть это и любопытный контраст.
Он лежал на животе, растопырив острые локти, как крылышки, и широко раздвинув длинные ноги, а я целовал его прогибающуюся спину, водил по ней кончиком языка. От щекотки он тихо хихикал и ежился. Я вспомнил, что вазелина у меня, считай, нет — тот, что был, небось уже засох к черту... Пришлось щедро смачивать пальцы слюной — тем более что в ней-то не было недостатка, я, как голодный пес у кухонной двери, просто захлебывался ею.
— Ну скорее же... — просил он, и в голосе дрожали плаксивые нотки, — скорее, пожалуйста, ну пожалуйста...
Дырочка у него была горячей и такой тесной, что два пальца еле-еле входили. Я старался быть как можно осторожнее, только б не сделать больно. Не спугнуть птаху... не спугнуть желание — оно ведь пугливей любой птахи...
Я брал его так бережно, словно от грубого тычка он мог рассеяться подо мной, словно морок. Он просил, умолял меня насчет "сильнее, ну пожаааа..." — а я не мог... Он извивался, стараясь насадить свою попку на мой член глубже, и буквально выл, когда я не позволял ему этого... Обиженно выл. Смешно ужасно. Он сам это понимал, и тоже смеялся почти истерически...
И все-таки да, его сравнение себя с женщиной имело основания. Такого ласкунчика я раньше не встречал, он готов был целовать, лизать, гладить меня хоть до конца света. Я не знал женщин, но, думаю, они куда больше парней любят это...
Как же мне было с ним хорошо. Как же мне было с ним... Как же мне было...
Мы еблись и лизались часа три, наверное. Пот струился по нашим телам, сох, лился вновь. Думаю, в мастерской еще дня три потом пахло бы этой ночью.
Потом тела властно потребовали отдыха — я отяжелел и осоловел, как объевшийся, он же вообще еле дышал... но спать не хотелось ни мне, ни ему. Бездарно это — спать, если наконец встретил кого-то, с кем тебе так славно...
Он голышом бродил по мастерской, застывая возле моих холстов. Ахал тихонько. Возле той самой "Вены" задержался не меньше, чем Пуци тогда...
— Да ты настоящий мастер, — тихо сказал он, когда рассмотрел все, что хотел, и снова плюхнулся на кровать. Я скривился — да, я знаю, что чего-то стою, но мастер — это упомянутый Франсиско-Хосе-и так далее. А я — художник. Этого слова достаточно.
Птахино лицо светилось, как приветливое окошко светится для путника, заплутавшего во тьме этого мира. Я тронул пальцем его ступню — так и есть, ледяная. Бродить босиком по бетонному полу — не лучшая идея. Я стал растирать его узкие ступни, пытаясь их отогреть.
— У тебя еще что-нибудь есть? — спросил он. — Или здесь больше нету? А, Джо? Мне так нравится...
О, я знал, чем еще развлечь мою птаху. Я полагал, это понравится ему еще больше.
Я решил показать ему картины-из-кладовки.
Я не показывал их даже Артуру, которого любил. Я не показывал их никому, кроме дьявола, который и без моего разрешения посмотрит все, что захочет.
Птаха удивленно выпялился на меня, когда я открыл свою кладовочку и выполз оттуда в обнимку с холстами, с папкой рисунков под мышкой, и вывалил все это прямо на лежбище...
Через мгновение я слышал от него только тихие охи-ахи и цоки язычком...
... и это было неудивительно. Мои тайные работы представляли собою реализацию моих (и, полагаю, не только моих) сексуальных фантазмов на этот чертов Рейх...
Там много было всякого-разного, и каждая работа вызывала у Птахи отклик...
Лапающие друг друга полуголые штурмовики заставили Птаху заерзать.
Парень в расстегнутой везде, где только можно, партийной форме, похожий на Пуци, заставил его заалеть, засопеть, добела закусить губы — ну тут уж я знал, почему...
Дрочащий на портрет фюрера подросток, одетый лишь в черный галстук Гитлерюгенд, поднял его увядший от усталости хер. А вот это было интересно...
Скривился Птаха только однажды — когда дело дошло до здоровенного эсэсовца. Этот образчик нордической красоты жестоко трахал тоненького еврейского юношу — образчик красоты семитской... Птаху перекосило, будто от боли. Да, от боли, не от отвращения, я художник и знаю толк в чувствах, отражающихся на лице...
Я задрожал, увидев это. Просто потому, что это было похоже на то, что чувствовал я, когда писал эту штуку. Моей была боль насилуемого еврейчика, а не отвращение к нему и к эсэсовцу, осквернившему свой хуй проникновением в задницу представителя поганой расы...
Просмотрев все, Птаха поднял на меня горящие глазищи, из уголка левого жемчужной улиточкой ползла слеза, того гляди высохнет на пылающей щеке.
— Ты гений, — прошептал он. — Так, как ты, нельзя... нельзя... но ты гений, черт...
Я собрал работы и унес, замкнул узилище. Я неспокойно чувствовал себя, если они лежали на виду.
— Джо, ты... ты... это потрясающе... — шептал Птаха.
— Был бы ты партийной шишкой — такого не сказал бы, — отозвался я. Закурил, едва не уронив сначала пачку, потом папиросу, затем спичку. Все же я первый раз в жизни вывернул наизнанку свое извращенное сердце...
— Я не шишка... — сказал Птаха. Я кивнул...
... и уронил горящую папиросу себе на голую коленку, но не почувствовал ожога, когда он продолжил...
— ... я очень большая шишка.
— Что? — спросил я. — Что ты сказал?..
Это было как бред, ей-Богу.
— Я сказал, что я очень большая шишка, — повторил он.
— Мда? И кто же ты?
Я был согласен на то, чтоб мой Птаха оказался сумасшедшим. Ну так, слегка свихнувшимся пареньком. С манией величия.
— Я гауляйтер Вены, — сказал он, улыбаясь. И я с облегчением улыбнулся. Чокнутое мое сокровище...
— Так ты у нас Бюркель, да?
Он поднял брови.
— Джо, да ты и впрямь настоящий художник, который живет в своем мире, да?.. Бюркеля отсюда уволили месяц назад, вообще-то! Я Бальдур фон Ширах, гауляйтер Вены... Новый гауляйтер...
Вам когда-нибудь выливали на голову банку, в которой вы полоскали кисть? Эту бурую дрянь?
Вам казалось когда-нибудь, что вы писали какой-то момент своей жизни не красками, а фузой? И не замечали этого?
Я смотрел на него, и мне казалось, что я протираю глаза. Хотя не протирал.
Я доверился одному из своих возможных убийц.
А он просто развлекался... с одним из отверженных... и ему это ничем не грозило. Он хозяин жизни. Очередной парень в форме, который тащит в постель мою Вену и насилует ее, не слыша стонов и не видя слез...
— Джо! Что с тобой?..
— Ннничего.
Я еще раз приласкал его, просто чтоб не дергался потом. Он размяк — так, будто ничего не изменилось. Для него и не изменилось.
Я принес свой шарф, тот самый, испачканный краской. И, играя с Птахой, связал ему руки этим шарфом, привязал к спинке кровати. А потом принес полведра воды и вылил на Птахину морду — и на узлы заодно.
Попробуйте развязать или разорвать МОКРЫЙ шерстяной узел.
От ледяной воды Птаха обалдел.
— Ты что?! Джо, ты... — он дернулся — и тут оценил мокрые шерстяные узлы... Да и по роже моей, думаю, понял, что это будет не приятная эротическая игра...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |