Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Если бы не та чертова клятва. Если бы я только ощутил себя в силах ее нарушить, чего никак не получалась — даже с полным осознанием того, что тот, кому я ее давал, тот, кому так не посчастливилось быть отцом этого жалкого выродка, давно отбыл в лучший мир — и далеко не добровольно.
Небесный Наш таращится на меня, тоскливо, как предназначенный на забой баран. Кое-как двигает обмороженными губами, наконец, решившись поприветствовать. Киваю в ответ и слежу за его вытянутой мордой. Он боится меня и я это знаю. Он боится меня и я делаю все, чтобы так и оставалось, но, в то же самое время, стараюсь не перегибать ни в одну из сторон. Если он прекратит испытывать страх и решит, что сам сможет со всем справиться — смерть, если страх тот перевесит здравый смысл, которого у парня и без того не особо много — смерть. Маятник этот я качаю уже не первый год — остановить его никак нельзя, но и слишком сильно шевелить тоже...
-Как наша пассажирка? — спрашиваю я, пока Эллис не решил вновь пожаловаться на урезанные пайки, холод, готовые вот-вот лопнуть трубы...да хоть на что-нибудь.
-Н-нормально, — выталкивает он наружу с облачками пара. — Я к ней, конечно, не заходил, но...
Еще бы ты зашел, ключ-то у меня.
-И не стоит этого делать, — сдержанно продолжаю, вновь отслеживая его взгляд. — Я должен напомнить, что с самого начала не одобрял эту идею...
-Но нам нужны деньги...
Ненавижу, когда этот идиот оказывается прав. Просто ненавижу.
-Верно, нам нужны деньги. Потому — и только потому — я согласился взять на борт это создание, — с каждым словом я впускал в глотку все больше холода и это было далеко не самой приятной из вещей. — Держитесь от нее подальше до самого конца плавания, благо осталось уже совсем чуть-чуть...
-Так ли это? — фыркнул Небесный Наш. — Каждый выход в море — это игра, причем слепая. По одному только компасу...
-Рекомендую радоваться, что мы там, где хотя бы компасы работают, — огрызаюсь я в ответ. — Будь мы у берегов Железной Республики, например...
Видеть, как физиономию Эллиса страх мнет и тянет — то еще удовольствие, но от этих слов и мне не по себе, говоря откровенно. Мы оба слышали те истории. Когда в аду разгорелось совершенно новое пламя, пламя революции, стоило, наверное, ожидать, что они зайдут самую малость дальше, чем в мире, что лежит под солнцем. Революция увенчалась успехом и все прошлые законы были торжественно отменены — все до единого, включая законы природы.
-Осталось недолго, — решив, что напугал Небесного Нашего достаточно, стараюсь я подсыпать в голос ободряющих ноток. — Через два-три дня мы уже увидим огни Лондона.
Если, конечно, с ним ничего за это время не случилось. Как минимум раз в год наши карты — и без того составленные почти на глазок — приходится перерисовывать только что не с нуля.
На ответ капитан поскупился — отлепившись, наконец, от ограды, он ковыляет к себе, повесив голову. Я знаю, что у него на уме, очень хорошо знаю. Но, к счастью, тот ключ все еще у меня.
В каюте Нори всегда темно, но даже когда кто-то — обычно я — приносит сюда немного огня, немного света, она не жалуется. В каюте ее всегда царит жуткий холод, и каждый раз, когда мне не открывают слишком долго, я начинаю воображать, в какой позе обнаружу ее давно окоченевшее тело. Дверь за мной захлопывается, и я плетусь сквозь тьму, привыкая к ней, а поводырь мой, чья маленькая ручонка утопает в тяжелых флотских рукавицах, слеп, слеп уже всерьез.
Мы зажигаем свечи и я вижу то, что мне позволяют их трепещущие огоньки. Я вижу хлипкий деревянный стол, к которому прислонено заряженное ружье. Вижу коробку, набитую сломанными часами и серебряными ложками, блюда и подносы, несколько пар башмаков, гвозди, коробки с патронами, нитки и иголки, грязные полотенца, куски мыла, две потрепанные Библии, зубные щетки в стакане, ножи, мотки бечевки...вижу слишком много, чтобы голова не шла в пляс.
Вижу ее. Худая фигурка в плотном багряном жилете, с шарфом вокруг глотки, с грязно-рыжими волосами, что валятся на шею, на плечи. Лицо человека, что родился здесь, родился уже после Падения: бледное, словно и вовсе бескровное. Нори почти никогда не улыбается — очень боится, что собеседник увидит лишний зуб в верхнем ряду. Нори почти никогда не снимает своих тяжелых темных очков, да и незачем — за ними давно уже нет ничего живого.
Каждый раз, когда кто-то начинает о том разговор, звучит вопрос, какой выродок подсунул ей шкатулку с солнечными лучами. Каждый раз она крепко стоит на своей лжи, на своей сказке, твердит, что видела какую-то огромную страшную машину — где-то там, далеко на юге...
Мы зажигаем свечи. Отлично ориентируясь в своем больше похожем на кладовую жилище, Нори достает откуда-то стаканы, а я вытягиваю из шинели свою драгоценную серебряную фляжку.
Не знаю, используют ли еще там, наверху, лауданум или медицина измыслила что-нибудь поэффективнее. Не знаю, и, честно говоря, мне на то плевать — ни я, ни Нори без него уже не можем. Когда-то — сейчас это время кажется сказочно далеким — я делал все по совету врача, разводя четыре капли опиума в бокале с дешевым вином. Потом капель стало восемь, еще позже — десять. И, наконец, я почти с восторгом обнаружил, что готовый препарат, смесь из равных частей опиума и спирта, помогает куда лучше.
Раны, боль от которых я глушил когда-то этой настойкой, давно сгинули, оставив на память о себе лишь несколько жутких шрамов. То, что я пытался забить, запрятать поглубже в себя в годы последующие, увидеть было нельзя — да и тело ко всему этому отношения никакого не имело...
Мы зажигаем свечи. Мы — большей частью я — тихо говорим, расплачиваясь самой ценной валютой из всех, что есть в аду. Мы рассказываем истории.
Я постепенно осушаю свой стакан. Я слушаю новорожденные предания о новых богах, к которым обратились в отчаянии люди, слушаю о Соли, Камне и Буре, ведь врага надо знать в лицо. Я слушаю о ложных звездах и о том, что это всего лишь светлячки с Луны, что прижились на потолке пещеры. Я слушаю о разумных обезьянах, ворующих души и о птицах-пророках, что точно знают срок, отмеренный каждому человеку, незадолго до смерти выкрикивая его имя. Я слушаю про спрятанный где-то на севере Ирам, город столпов, и о прорехе в нем, сквозь которую в мир течет будущее.
Те, кто родились здесь, знают столько, что нам и не снилось. Мы можем быть старше, но это всего лишь значит, что срок, отмеренный нам, выйдет куда раньше, чем их. Мы можем иметь больший опыт, но все наши знания принесены с поверхности, и касаются по большей части лишь ее одной. Мы можем...
Мы ничего уже не можем, кроме как постепенно уступать им место. Мы — те, кто помнил улицы Лондона без резиноволицых людей и големов, мы — те, кто не боялся заглядывать в зеркала, не боялся змей, что выползут оттуда и завладеют твоим телом, спасаясь там от чего-то неизмеримо более страшного, мы — те, кто помнил времена, когда не было всех этих бесконечных арестов в отчаянной попытке изыскать хоть одного настоящего агента этого мифического Календарного Совета. Мы — те, кто своими глазами видел солнце, а не его жалкий лучик, заключенный в каменный ларец. С каждым годом нас все меньше, а их все больше. Мы можем только умирать. Мы можем только рассказывать свои последние истории тем немногим, кто еще хочет слушать.
Я постепенно осушаю свой стакан. Я рассказываю о мире, озаренном солнечным светом, рассказываю о городе, который продали вместе со всеми его обитателями, продали за сущий бесценок, за жизнь одного человека. Я был там, когда нас украли и сбросили в ад. Я был там и я все еще помню, пусть мне и было тогда всего десять лет.
Всю неделю до Падения город заливал невероятный, яростный дождь. Вода барабанила по сломанным крышам, струилась по сточным канавам, каскадом летела с карнизов, пузырилась и кипела, пенилась и разбивалась о мостовые. Количество воды были воистину библейским — за то время, что потребовалось Господу для сотворения всего сущего Лондон почти уже утоп, и уж точно вымок до нитки. Я все еще помню, как незакрытые трубы в многоквартирном доме, моем старом доме, жадно глотали эту удивительно холодную и грязную воду и как она лилась из нашего жалкого комнатного камина. Как крутые мощеные дороги становились новыми рукавами Темзы, как несколько торговцев на рынке сошли с ума от беспрестанного стука капель по крышам их лавок. Все, что могло выйти из русел, давно уже оттуда выскочило и теперь радостно гуляло по улицам. Весь мусор, копившийся на тех улицах, был приведен в движение потопом, городские шлюзы захлебывались им насмерть, каменная кладка тряслась и извергались с грохотом акведуки. Все тогда говорили об одном — либо, в конце концов, распогодится, либо нас смоет к дьяволу. Кто бы мог подумать, что случится именно второе...
Уж точно не я, кто в день Падения успел лишь одно — подойти к окну и полюбоваться на армады бумажных корабликов, которые строили и пускали в дело мальчишки помладше. Я все еще хорошо помнил те разбиваемые ливнем флотилии.
Это и тьму, что меньше, чем за минуту спустилась на город.
Из окна Лондон выглядел черным, как уголь — единственным источником света остались молнии, что мерцали где-то вдалеке. Я все еще помню удары по стенам, помню топот и крики. Все мы потихоньку понимали, что не ослепли и бегали, суетились в поисках спичек.
Я остался жив лишь потому, что выбежал тогда на улицу, выбежал, чтобы убедиться, что такое творится со всем городом, что вся столица скрылась во мраке. Лишь это спасло мою жизнь от того, чтобы быть раздавленной под обломками дома. Увидеть было нельзя решительно ничего, и только Темза мерцала темным зеркалом, мерцала отсветами страшной бури. Лондон словно накрыл черный бархатный плащ, сплошь инкрустированный какими-то странными блестками — их заметили далеко не сразу.
То были глаза, их глаза. А потом, раньше, чем хоть кто-то из нас, столпившихся тогда посреди улицы, успел закричать, уже захлопали крылья.
О многом я никому не рассказываю и не расскажу никогда. Никогда не стану говорить о том, как земля встала на дыбы и пошла трещинами, как из нее вырывались столбы дыма и пламени. О том, как сложился и рухнул мой дом и как я бежал, задыхаясь от страха и падая на холодные камни, бежал, подгоняемый тем невыносимым шелестом, треском тысяч, если не миллионов крыльев — почти обезумевший, почти сдавшийся, бежавший, не разбирая дороги. О человеке, что вытянул меня из расколовшей улицу щели раньше, чем она бы меня пожрала. И уж конечно, о том, что этот человек приходится отцом тому, кому сейчас мы все зовем капитаном...
Опиумный сон осторожно обнимает меня, затягивает мои глаза темной пленкой. Я не противлюсь ему, и провожу то, что кажется мне бесконечностью, в зыбкой, тягучей, сладкой полудреме. Кровь словно остывает и прекращает течь по телу — так бы хотелось, чтобы эта вечность продлилась чуть дольше, но ей отмерены считанные часы. Ровно до того горького момента, когда по кораблю разносится полный ужаса вой, пропущенный через рупор вахтенного.
-Огни! Огни по левому борту!
Разбудите меня среди ночи или с утра пораньше, вырвите из опиумного бреда или оторвите от работы — если ваш вопрос будет о корабле, я отвечу. Корабль — это то немногое, о чем я помню все, и неважно, насколько мне худо в конкретный момент.
Казематный броненосец, чьего истинного названия история не сохранила, был спущен на воду в 1865-ом, за три года до той войны. Водоизмещение — семь тысяч с лишним тонн, девяносто один метр длиной, семнадцать метров в ширину, осадка — восемь метров. Двухцилиндровая паровая машина с питанием от восьми котлов, максимальная скорость хода — четырнадцать узлов. Двойное дно, бронепояс вдоль ватерлинии толщиной шесть дюймов, к носу и корме на дюйм ниже. Погонные орудия прикрыты бронеплитами в четыре с половиной дюйма, центральная батарея укрыта в каземате, который, в свою очередь, надежно прикрыт броневыми переборками. По пять дульнозарядных нарезных орудий с каждого борта калибром двести двадцать девять миллиметров, четверка двенадцатифунтовых орудия системы Армстронга...
По итогам мирного договора 1868-ого года все орудия сняты, а судно, как и вся уцелевшая часть Королевского военно-морского флота, поставлено в очередь на слом.
По итогам не особо честной сделки года уже 1882-ого — старая лохань приобретена неким Робертом Эллисом, чтобы позже, в году 1886-ом, достаться в наследство уже его непутевому сынку.
По итогам совсем уж гнусного дела, прокрученного вашим покорным слугой еще год спустя, корыто перевооружено настолько, насколько позволяли треклятый договор, кошелек и желание выжить: два погонных и два ретирадных орудия калибром сто пятьдесят два миллиметра, по три нарезных двухсотмиллиметровых — в каземате...
Это, несомненно, было тем еще достижением. Но когда дело идет, вернее сказать, катится, к встрече с ханскими судами, единственным верным выстрелом может быть лишь один — тот, что делаешь себе в висок.
Я поднимаюсь на палубу, оставив Нори досматривать сдобренные опиумной настойкой сны — весьма возможно, последние в ее жизни. Я ныряю в привычную тьму, в панические крики, неразборчивый топот и редкие, робкие выстрелы. Слышу кошмарный скрежет металла о металл, бряцанье ружей и грохот, с которым, перевалившись через наш борт, валятся на палубу огромные ржавые крючья. Один за другим зажигаются прожектора, бесстыдно раздевая наше суденышко, срывая с него спасительную мглу.
Ханский сторожевик — уродливая остроносая громадина, покрытая комьями брызг, что стремительно сползают по корпусу, окутанная едким дымом, от которого почти мгновенно перехватывает дыхание. В вечной тьме, что царит здесь, подобраться к утлой посудине вроде нашей, обладая хоть каким-то опытом — дело не особо-то хитрое, а опыта у этих косоглазых выродков хватает.
Орудия ханского корабля молчат — пары выстрелов бы хватило, чтобы наделать дырок в нашей несчастной лохани, но смысл ведь далеко не в том. Валятся с диким лязгом трапы один за другим, муравьями по ним несутся бойцы, закутанные в дьявол знает чьи меха и тяжелую, истертую временем кожу, усиленную металлическими пластинами. Бегут с уродливыми ружьями наперевес, гроздьями сыплются к нам, ощетинившись ножами, крючьями и небольшими топориками. Их одежда ничуть не лучше нашей — такая же грязная, столь же поношенная, но лица...Господи, эти лица...
Никогда я еще не видел в раскосых глазах этих выродков ничего, кроме холодной, отчаянной решимости. Никогда я еще не видел на их лицах печати страха.
Лондон пал в ад — и, как нам тогда казалось, худшего случиться уже просто не могло. Нам не стоило так думать, определенно не стоило.
Даже самое больное воображение на свете не в силах было бы, наверное, представить себе, что здесь смогла бы не просто существовать, но развиваться, властвовать человеческая цивилизация. Царить в этой вековечной тьме уже больше пяти с лишним веков.
Человеческая порода, наверное, не сумела бы протянуть столь долго. Но называть людьми далеких потомков тех, кто когда-то залил кровью больше половины земного шара мало кто из нас мог и желал. Живучие, словно кошки, словно тараканы, они выдержали все, что бросил на них этот безумный, исковерканный мир — мир, что должен был их истощить, извести, освободив постепенно место для новых живых игрушек.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |