Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Отстрел экзотических птиц


Жанр:
Опубликован:
02.03.2016 — 04.10.2016
Аннотация:
Длинная бессюжетная фантазия о датском балетном танцовщике Эрике Бруне и его последнем спутнике и любовнике Константине Патсаласе. Здесь много разговоров, а картинок нет совсем. И еще тут очень много цитат из Бродского, поменьше - из Катулла, совсем чуть-чуть - из Кавафиса, Кузмина и других. Встречаются отсылки к балетам Патсаласа, к реальным фактам из его жизни и из жизни Эрика. Но фантазии все-таки больше, так что это - чистый fiction, ничего серьезно-исторического.
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓
  Следующая глава
 
 

Выход один: колоться тайком, без лишних свидетелей, передавая шприц таким же больным и безумным; пусть мальчики перерезают пространство своими grands jetés, распахнутыми ногами-ножницами, пусть вращаются, выгибаются, вьются, порхают, когда-то и Эрик порхал и вился, очаровывая кого чем: этого — чистотою позиций, этого — точностью приземлений, эту — отточенным стилем, эту — подавленной жестокостью, садистической сексуальностью — на сцене, только на сцене, в жизни это, поверьте, не так уж и очаровательно. Но теперь ему слаще стоять за кулисами и смотреть, как танцуют мальчики, и говорить им, запыхавшимся: "Это было невероятно, я такого никогда не видел!" — чтоб они гадали, похвалил он их или отругал; ему слаще учить их, следить за ними, задавать уроки посложнее — и вдруг, отбросив окурок, проделывать те движения, что им не под силу, с прежней, с нынешней, с вечной чистотою и точностью, жестокостью и сексуальностью (спросите у мальчиков, они подтвердят, что Эрик сексуален, и не смутятся; это восхищение, а не вожделение, да и он сам не хочет ложиться с ними в постель). Значит, он все так же танцует, он все так же — танцевал, и не с прежней, а с обретенной свободой: зрительный зал наконец-то исключен, отсечен упавшим занавесом, как сигарною гильотинкой, никто не пялится в четыре, в шесть глаз: два своих, два от очков, два от бинокля, никто не орет, как на стадионе, не мечет букеты через оркестровую яму, будто коктейли Молотова, на студенческих демонстрациях, верно, наловчились вот так метать. Каким бы я мог стать танцовщиком, вздыхал он весело, когда бы мне разрешили выступать в пустых театрах, когда бы сделали так, чтобы меня никто не любил. Право, было бы легче, если б меня не любили, если б меня не делали чучелом при жизни, "богом танца", "королем", вот умру — тогда и набивайте соломой, все равно забудете раньше, чем эта солома сгниет. И вот он умер, из него делали чучело, вздыхая: "Ушел великий, величайший, благородный, благороднейший, тонкокостный, тонкокостейший, тонкокостнейший, вот дрянное слово, ломает к черту весь ритм, надо выдумать что-то другое", — и не только ритм ломался к черту, но и Эрик разваливался на куски.

Но как трудно добиться, чтобы его никто не любил: он очень старался, да ничего не вышло, его любили упрямо, что бы он ни творил, вопреки его дурным привычкам и дурному нраву, вопреки сигаретам и водке, злоязычию, гадким шуточкам, насмешкам в лицо, припадкам отчаяния и гнева, вопреки его отчужденности, нелюдимости, невыносимости, его любили вопреки ему самому, и он уступал этой любви — что еще остается, они, наверно, сумасшедшие, им нравится мучиться, вот чудаки. Ах, этот Эрик, он удивительный, он так умен и так добр, он интеллигентен — по крайней мере, так утверждают его русские друзья, бог знает, что они имеют в виду, но им лучше знать, — итак, он интеллигентен и остроумен, он прекрасный собеседник, прекрасный танцовщик, прекрасный руководитель, а кое-кто добавляет, что он еще и прекрасный любовник — по слухам, не по собственному опыту, те, кто знают, каков он в постели, молчат об этом, потому что отношения с ним, увы, связаны не только с постелью, и хоть он прекрасен под одеялом и в объятиях, но нельзя провести с ним все время лежа и обнимаясь, рано или поздно придется встать. И они, бывшие и не-бывшие любовники, вставали и одевались, и отмалчивались по-прежнему, год за годом, а потом вдруг срывались, и один говорил: "Но это было по-настоящему — тогда, с Эриком. Это была настоящая любовь", и второй добавлял скупо: "Я никого так не любил, как любил Эрика", а третий признавался: "Мне кажется, моя жизнь кончилась, когда Эрик умер", — и этот третий был Константин, так и не одолевший ни смерти Эрика, ни своей смерти.

Пусть не надеется, что это пройдет, пусть не думает, что ему померещилось, его жизнь кончилась, когда Эрик умер, и все, что с ним случилось потом, — это было его собственное, его персональное умирание, как будто исчезла последняя преграда, и теперь никто не защищал его, не мешал растворяться в морской воде, в тумане, в пене, откуда уже нельзя выкристаллизоваться наутро, "как Венера Анадиомена". Он сопротивлялся — но не всерьез, это тело барахталось и билось, не желая умирать, цеплялось за мир, как за край опрокинутой лодки, а сам Константин постепенно соскальзывал все глубже и то понимал, то переставал понимать, как мало ему осталось. Нельзя хоронить себя, Эрику бы это не понравилось — о, Эрику никогда ничего не нравилось, он был вздорный и въедливый, и с годами превратился бы в невыносимого старика; и Константин себя не хоронил, но менял города и контракты, шлялся по миру и ставил балеты — это хороший знак, будь ему совсем плохо, он бы лежал ничком и ничего не делал, какие уж тут балеты! — и с кем-то спал, забывая о презервативах: так и не привык, знаете ли, предохраняться, а теперь и приучаться поздно, может быть, вирус его обойдет, а не обойдет — ничего, все вокруг болеют, и это вовсе не страшно. В Дании перед репетицией подходили к нему танцовщики и говорили участливо: мы знали Эрика, мы работали с Эриком, это огромная потеря, мы до сих пор поверить не можем, мы вам очень сочувствуем, — и он отвечал: спасибо, спасибо, я сам не могу поверить, это ужасно, я его очень, — и замолкал, заключая в квадратные скобки "любил", переводя из печатной-ненапечатанной в устную речь: "я его очень [любил]". Видите ли, как странно, сколько времени прошло, а мне не становится легче, и порой мне кажется, что легче так и не станет, и еще меня знобит, должно быть, я простудился, и у меня бронхит, Эрик тоже объяснял, что у него бронхит, когда его спрашивали, отчего он так кашляет. Ерунда, давайте работать, давайте притворимся, будто ни вы, ни я не знали Эрика или хотя бы не знали близко, жаль, конечно, что он умер, но нельзя же грустить обо всех умерших, ему бы это не понравилось, он хотел, чтобы мы все были способны обойтись без него, и я пытаюсь, и у меня почти получается, так что, пожалуйста, давайте продолжим там, где мы остановились вчера, повторим и пойдем дальше.

И лучше не оглядываться назад, не перебирать снова и снова послеполуденные минуты, après-midi d'un mourant: проснувшаяся мушка ползла по стеклу, из-за белых стен звучал чей-то смех, стучал метроном, нет, пульс, и не размеренно, а неровно, все слабее и тише. Константин сидел рядом с Эриком и смотрел, как он уходит, во сне или просто в забытье, без страданий, но быстро, так быстро. Наверно, тут же стоял и врач, нельзя в больнице умирать без врача, а впрочем, врач здесь не нужен, и не поможет, смерть — это частное развлечение для частных лиц, отвернитесь, мне неловко при вас умирать, а при Константине — ничего, можно, я с ним спал, ел, жил, дрожал, потел, напивался до ослепления, корчился от боли, господи, чего я только ни делал с ним и при нем, а теперь — вот, пожалуйста, умираю. Их оставили вдвоем, как на последнем свидании, на котором, как известно, полагается разговаривать, так что не молчите, разговаривайте, и Константин повторял механически: я люблю тебя, не бойся, там очень хорошо, там столько людей, что уже не страшно, ты будешь не один, и я приду к тебе, мы опять встретимся, не бойся, я тебя там найду, мы расстаемся ненадолго, ты и не заметишь, как пройдет время, там вообще нет времени, ты проснешься и увидишь меня, не бойся, не бойся, не бойся, — и боялся сам, заговаривая свой страх, и чувствовал, что расстается с Эриком навсегда, никогда и нигде его не увидит, что нет ни бессмертия, ни продолжения, а если и есть, то не для Константина, что дальше — "японская гравюра", черная дыра, ничего, небытие, и сколько ни заклинай, оно не утратит частичку "не", не станет бытием, воскрешением, вечностью.

3

"Он был совершенно раздавлен", — вспоминал лет через двадцать последний свидетель, верный друг Эрика с одного из пяти континентов, держащегося на чем угодно, кроме ковбоев. Он опоздал в тот день, на несколько минут разминулся с Эриком и застал в палате одного Константина, склонившегося над постелью и над тем, что лежало в постели. "Жаль, что меня не было рядом. Мне кажется, Константин не годился для этого", — не годился для смерти, не умел совладать с ней, а может, никогда и не видел ее так близко. И каким он казался теперь опоздавшему бедному другу, выпрямляясь и улыбаясь измученно, каким он не казался, а был — отвратительным или жалким, циничным, лживым, совершенно раздавленным, окончательно сломленным? Но друг не читал Катулла, а если и читал когда-то, то все равно не вспомнил — до Катулла ли тут, до стихов ли и до латыни, — и шагнул к Эрику, закрыл ему глаза и поправил одеяло, как живому, сохраняя исчезающее тепло. И сказал Константину — негромко, брезгливо от горя:

— Возьми себя в руки. Ты сам виноват, надо было позвать меня.

— Чтобы он умер в одиночестве? — спросил Константин.

— Он и так умер в одиночестве.

Что это — ревность или зависть к удачливому любовнику, сорвавшему последний вздох, как поцелуй, к проклятому Константину, о котором все говорили: "И что Эрик в нем нашел, это же пустышка, тщеславный тип, может, с талантом, но без сердца", к бессердечному Константину, слагаемому, не изменившему своего места. Что это — грусть, возможно, грусть, напев, знакомый наизусть, он повторяется... тут уж надо дочитать до конца, хотя лучше бы просто молчать: и пусть, пусть повторится впредь. Как трудны отношения друзей и возлюбленных, окруживших одного человека, как холодно и зорко глядят они, подмечая все изъяны, и говорят потом, пожимая плечами: "Не понимаю, как он может его любить? Не понимаю, как может с нею дружить? Не понимаю, нет, решительно не понимаю". Прекрасная необъяснимость привязанностей ускользает от них, ничего им не растолкуешь, не стоит и начинать, легче всего — не сводить их вместе, приглашая в разные комнаты. Но они в конце концов сойдутся вместе, они уже сошлись — в больничной палате, над теплым и мертвым телом, и теперь им нечего делить, а они все равно делят, как будто Эрик может открыть силой закрытые глаза и сказать, кто ему дороже, кого он любит — непременно кого-то одного.

Как бессмысленен, как трогателен этот удар-укор: "Он умер в одиночестве, без меня, а от тебя никакого толку, если б я был с ним, он бы не умер, он бы умер легче, и я бы не смел улыбаться так, как улыбаешься ты, я не оскорбил бы его такой улыбкой". Слишком много эмоций вбито в подтекст, и пружины торчат, прорывая текстуальную, подтекстуальную ткань; "ты недостаточно его любил" — вот главное обвинение, по нему и осудят, и засудят, и приговорят, попробуй-ка докажи, что любил достаточно, посмотрим, кто тебе поверит. Нет, не ревность, больнее ревности, и не вражда, тоньше вражды, это отчаяние, проглоченный вопль: "Зачем ты так любил Эрика и все равно не спас, зачем ты ему был нужен, если ты не сумел его спасти!" — и зачем я сам был нужен, зачем все мои лекарства и знания, если я тоже не спас Эрика, я не лучше тебя, я тоже беспомощен и раздавлен, я не понимаю, что делать.

— Он задыхался?

— Нет, он спал.

— Он очень мучился?

— Нет, — повторил Константин, — он спал.

Они постояли еще немного, глядя на Эрика: он соединял их до сих пор, как при жизни, но не примирял, потому что они были непримиримы, не утешал, потому что чувствовал даже сейчас, умерев, что они безутешны. Как хорошо было бы отвернуться от кровати, обняться, простить друг другу все, чтобы Эрик мог спокойно оставить их, как хорошо было бы пообещать вслух: не бойся, иди, мы проследим за всем и за собою тоже, мы будем очень осторожны и очень вежливы, мы не поссоримся сейчас же, мы никогда не поссоримся. Но они молчали и смотрели, как меняется лицо Эрика, как он превращается — постепенно и неостановимо — тоже превращается в недействительность, в неживую материю, которую и не назовешь по имени: разве это Эрик? вздор, вы ошиблись, Эрик вовсе не такой, это не он.

Потом Константин наклонился снова и поцеловал в губы то, что уже почти не было Эриком, остывающую оболочку, и не почувствовал ни трупного вкуса, ни запаха гнили: еще слишком рано, умирание только закончилось, а разложение пока не началось; он попал в промежуток между физиологическими процессами, прикоснулся губами к прорехе в материи, словно к надорванному савану. Он прощался с оболочкой, не надеясь когда-нибудь встретиться с душой: не оттого, что не верил в посмертие для Эрика, но оттого, что верил в свое исчезновение, в полное уничтожение себя самого, и хотел исчезнуть, когда-нибудь или прямо сейчас перестать быть. Ощущал ли он болезнь в своей крови, знал ли, что носит в себе вирус, — или не было тогда еще ни вируса, ни предчувствия, лишь огромная усталость, да отстукивающее в висках, мигренное бормотание: "не могу жить без него, не могу жить без него, не смею жить без него"; невозможность внутренняя становилась внешней невозможностью, и один запрет — на продолжение жизни — вступал в силу и обжалованию не подлежал, а другой запрет — на инфекцию — снимался, чтоб сохранить равновесие. Он должен был умереть — пусть не сразу, через два или три года, помучавшись напоследок, но он должен был умереть, не дотянув не то что до следующего века — даже до следующего десятилетия, остаться в восьмидесятых — строчкой в списке "жертвы СПИДа", одним из многих, затеряться среди имен. Не на что жаловаться, это недурная компания — пусть и без шведских перчаток, его отправили бы в подходящий раздел, как в клетку, в балетное гетто, прикололи бы булавочкой к картону: теперь вас не забудут, хотя забудут все-таки, но нужно различать забвение и забвение, и как всегда бывает с любовниками знаменитостей — вспомнят вас, когда вспомнят Эрика, напишут несколько слов, а то и несколько строчек о том, что Эрик жил с вами, красивым танцовщиком и хореографом, и это будет его последняя услуга вам, Константин, чтоб не сказать — последняя нежность.

Каким он был, Константин, в тот поразительно теплый, противоестественно теплый день, первого апреля восемьдесят шестого года, в Торонто, каким он был — едва ли красивым, и странно требовать от него красоты, потому что благообразие и достоинство достаются тем, кто умирает, а провожающие плачут, уродливо раскрывая рты, нарушая прелестную неподвижность линий. Вот они, провожающие, и стояли вдвоем: любовник Эрика и друг Эрика, но не плакали и ничего не говорили, что тут скажешь, не заводить же ссору над мертвым, ссорой его не воскресить. Небо поднималось все выше и выше, очень чистое небо, чуть-чуть припудренное — не облаками, а самолетной пыльцой, и Константин думал, наверно, что надо будет заказать билет и съездить куда-то, в Данию, да, непременно туда съездить и все уладить, или вовсе ничего не думал, потому что нечего было улаживать, ни в Дании, ни в Канаде, ни в мире, все рассыпалось, и солнце било в окно. Санитары вошли тихонько и накрыли тело простыней, унесли прочь вдвоем — без усилий, с привычною легкостью. Так завершался балет, тотентанц для тотентрэгеров — в полном беззвучии, без волчков и эоловых арф; со сцены убирали все лишнее и гасили свет посередине дня, создавая слепящую тьму. На опустевшей кровати больше не было Эрика: ни волоска, ни вздоха, лишь последний пузырек кислорода в баллоне, лишь капелька крови на выдернутой из вены игле. Константин взял ее и воткнул в запястье, подержал несколько секунд, чтобы кровь смешалась, ввел Эрика в себя, сопрягая эрос с танатосом, смерть с сексом, и вспомнил, как месяц назад, чуть меньше месяца, не первого марта, а, кажется, пятого, они уснули вдвоем, обнявшись. В тающем снеге проступала земля, черные пятна в легких на ренгтеновских снимках, и ночи были по-зимнему холодны; они мерзли под одеялом и прижимались друг к другу, грея губы поцелуями, играя в зеркала: отражения множились в глазах и на стенах, и тени обещали бессмертие до утра — уничтожишь одну, появятся новые, и процесс этот бесконечен. Эрик пробормотал, засыпая: "Помпейские любовники под пеплом. Не обнимай меня так крепко, дышать нечем", — а он ответил: "Пляска смерти, любовь скелетов", — и понял, что Эрик скоро умрет. Никто не обнимал Константина, но дышать все равно было нечем; он крепче сжал иглу и тут же выпустил из пальцев, чем крепче сжимаешь, тем быстрее утратишь, все повторялось по тристан-изольдовскому порядку: mir erkoren, mir verloren, и ворон хрипло звал свою воронью эвридику.

1234 ... 161718
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓
  Следующая глава



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх