Ловушка примитивная, но едва не сработала. Ночью в каземате сосчитал, сколько будет дважды два: все стало понятно. Шведы воевать не могут, потому что у них денег нет. Мир означает амнистию. Судя по всему, мирный трактат либо уже ратификован, либо проходит последнюю шлифовку перед высочайшим одобрением. Вытерпеть еще немного, и государь меня простит. А я его? Не знаю, посмотрим. Большого дурака свалял, что не подготовил запасную позицию за границей — теперь, ежели уехать из России, придется все с нуля начинать.
Человек предполагает... Усталость и тяжесть в груди, давно меня угнетавшие, день ото дня усиливались; к ним прибавились боли в суставах, начали кровоточить десны. Видал такое прежде — цинга! Нет худа без добра: сонная апатия, сопутствующая этой болезни, помогала стоически переносить неприятельские потуги добавить мне новую статью. Навесят колдовство? Чушь, колдовства не бывает. Сожгут? Пусть — хотя бы согреюсь перед смертью! Ночи становились все холоднее. Зарывшись в гнилую солому и натянув всю свою одежду, я стучал зубами при самой легкой прохладе... Если амнистия задержится — зиму не переживу. Еще полгода назад переносил такую погоду без малейших неудобств — здоровья хватало...
К цинге прибавился сухой, злокачественный кашель, через неделю перешедший в кровохарканье. Начался жар, лихорадка помрачила разум. Сколько дней минуло в полубреду? Бог знает... В моменты просветления посещала мысль, что мне, всего скорее, из крепости не выйти — но не вызывала протеста. Люди смертны. Раньше или позже — не все ли равно? Жизненные силы иссякли.
Освобождение не помню. Или очень смутно. Куда меня тащат? Оставьте наконец, в покое, мучители! Худая телега влачится по непролазным осенним лужам. Щелястый потолок из некрашеных досок, стены не лучше — отовсюду дует. Гарнизонная гошпиталь? Важный немец щупает пульс. Вроде бы раньше его видел, и даже помнил, как зовут... Неважно, черт с ним! Из-за спины доктора слышны мучительные стоны: схватившись руками за живот, корчится на постели долговязый детина в исподнем. Усатый подлекарь подносит ему ипекакуану, заставляет пить. Я счастливей соседа: на мою долю достается рюмка лауданума. Блаженное забытье растекается по членам...
...Тусклая лампада над соседней кроватью не в силах разогнать мрак. Из-под казенного одеяла торчит мосластая нога, бледная, как у битой курицы. Остальное загораживают две плотных спины.
— Отмучился. А с тем что делать будем? Коли он тут залежится — как бы беды не нажить. Дохтур-то чего сказал?
Меня здесь совершенно не берут в расчет. Обсуждают, словно я уже мертвый, и это моя нога торчит из-под грязного одеяла.
— Ежели в двух словах и по-русски — сказал, что не жилец. А нас винить будет не за что: на все Божья воля.
— Да я не о том, Иван Карлыч. Надо евонное сиятельство поскорее с рук сбыть. Не то, боюсь, кое-кто из сильных людей наоборот, недоволен будет...
— Чем, господин комендант?
— Да хоть тем, что он тут, а не на погосте. И потом, по указу-то государеву ему что приказано?
— Дальние деревни, безвыездно.
— Вот видишь!
— Так ведь не довезти, помрет в дороге.
— Сам же говоришь: Божья воля? Помрет — стало быть, пора приспела. Тем паче, коль не мы повезем. Завтра похлопочу, тут один парнишка о нем справлялся.
— Куды прешь, чухна немытая?! По харе давно не получал?!
Пятятся кони, хлобыстнутые по мордам, наш возница шустро соскакивает наземь, кланяется в ноги, ломая шапку, — а вожжи не забывает придерживать. Его шутейно, через тулуп, вытягивают плетью по спине. В окружении верховых слуг проносится, расплескивая снежную слякоть, золоченая карета шестериком. Большой чин едет. На парочке, запряженной в простую кибитку, поперек пути такому не суйся!
Мужик рукавом утирает щеку от грязи, провожает кавалькаду опасливым взором и снова утверждается на облучке, ловя задницей пригретое место. Молодой парень рядом со мною шепчет вдогонку карете витиеватое морское ругательство. Возница резко его обрывает:
— Нишкни, Илюха! Здесь тебе не Аньстердам!
— Знамо дело, Питер — мать его через пресвятую троицу — бурх!
— Ну и чем те Питер не ндравится? Тут тоже жить можно! Намедни была свадьба у Головиных — так всем прохожим по чарке наливали!
Я на мгновение просыпаюсь от апатии.
— У кого свадьба?
— Так эта... Иван Михайлович за вдового князя Трубецкого дочку выдавал.
— Которую?
— Да как же ее... Эту... Ольгу Ивановну!
Он втягивает голову в плечи, чрез всю крестьянскую толстокожесть понимая, что смолол лишнее и можно крепко получить по загривку; но мне никогда не нравился обычай карать дурных вестников. Да и сил нету.
Н-да. Была у меня невеста.
Давным-давно. Тысячу лет назад, наверно.
Дай Бог ей счастья с Трубецким. Сенатором и князем. У которого внукам скоро в полк записываться. Чью фамилию носит бастион, где меня держали полгода. А я боялся, что стар для нее!
Похоже — мне в самом деле пора.
— Поворачивайся, Александр свет Иванович — изволь откушать... Молочка горячего, с медом... Вот сало медвежье топленое: давай-ка пей, пока не застыло...
— Когда ж вы от меня отстанете, ироды! Дайте хоть помереть спокойно. Пожил, пора и честь знать.
— Нет, миленькой — не время тебе. Когда Илюшка-внучок только привез твою милость, и впрямь смертушка в головах стояла. А теперича хочь маленько, но назад отшагнула. Так мы ее шаг за шагом, да и спровадим!
— Зачем?
— Зовет она тебя, значится... К себе манит... Не слушай проклятую! Тебе, батюшка, жить долго надо.
— Не хочу.
— Великий грех и адская гордыня — от Божьего дара отказываться. А окромя того... Я ведь, сущим младенцем бывши, застал ишшо блаженной памяти государя Михаила Феодоровича, о здравии его в церквах возглашали... Сочти, сколько лет на белом свете прожил. И во всю свою жизнь не слыхивал, чтобы кто перед царем за мужиков заступался!
— Дозаступался — сам видишь, чем дело кончилось.
— Понятно, оболгали тебя бояре.
— Уймись, дед Василий. Сам я виноват. Глупость сгоряча сделал: себя погубил, а проку никакого.
— Прок есть: зачтется сие перед Господом!
— Вот и я думаю, что пора к Господу. Или кто там за него. Да не огорчайся так. Хочешь, выпью твои снадобья, хоть и воняют. Все равно от них ни добра, ни худа не будет.
Старик с юношеской резвостью устремляется к печке: главное правило его фармакопеи, что все должно быть горячим. Он тощ и малоросл. Легок, как сухая щепка. Надо же — Михаила помнит! Стало быть, ему не меньше восьмидесяти. Может, и врет. Обычно крестьяне столько не живут: раньше израбатываются. Впрочем, непохоже, чтобы он сильно усердствовал за сохою — даже в молодости. Скорее знахарь, чем пахарь. Травознатец, шарлатан, немножко колдун (когда приходский поп отвернется). Встречаются такие мужички, нехватку телесной силы восполняющие хитростью. Внучок у него покрепче телом, но ум унаследовал. В Амстердам у меня попал за успехи в школе — а вообще-то семью не слишком хорошо знаю.
Вот и пришло наказание за мою доброту.
— Пей, миленькой: не гляди, что запах — медвежье сало, оно завсегда духовитое. Чем крепше дух, тем больше в ём пользы! Этакое доброе лекарство тебе сам дохтур Быдлов не пропишет! Ищо барсучье от легошного недуга помогает. А уж самая сила — волчье! Погоди, по первотропу тебе волка затравим, гладкого да жирного! Да в баньке с травами пропарим, лихоманка-то и уйдет.
— Кого пропарите, волка?
— Его-то зачем? Тебя, боярин. Супротив грудной болести лучше баньки ничего нету.
Сопротивляться дедову напору нет сил. Ладно, черт с ним — банька так банька... Может, согреюсь: даже у печки, под двумя одеялами, меня бьет озноб. Могильный холод от крепостных камней пробрался в кости.
Банька ли помогла, или несчастный волк погиб не даром, — но недели через две я впрямь окреп до такой степени, что стал подниматься с постели и при чужой поддержке мог пройти несколько шагов. Кашель по-прежнему рвал горло, однако кровь в мокроте пропала. Тело казалось чужим: костлявое, с дряблой и бледной до синевы кожей в цинготных кровоподтеках. Душа была не лучше. Все, к чему стремятся люди, чего я сам с неукротимой силою добивался: чины, богатство, слава, любовь женщин, — казалось вздором. Неопрятная борода с густою проседью, отросшая за время бедствий, состарила меня с лица лет на двадцать: привык считать себя молодым, а теперь видел в зеркале битого жизнью пожилого бродягу. Староста пытался подъехать с хозяйственными делами, но был безжалостно отшит:
— Егорушка... Решайте одни, своим сходом. Как по весне приговорили меня к топору, имущество отписали на государя. Вас — в том числе. Так что Его Величество, царь Петр Алексеич, переменив мне участь на дальние деревни, просто позабыл, что деревень-то никаких у меня нету. Сам же отнял. Значит ли указ о ссылке, что сим имение в прежние руки возвращается, или мы с вами просто соседи... Не снизошел он до объяснений.
— Мы за тобою, Александр Иваныч, хотим остаться...
— Да кто же вас спрашивать станет?! И корысти никакой. Прежде я мог своих крестьян прикрыть от приказных или от соседей — теперь ничего не могу. Живите как умеете.
Ни мыслей, ни сильных чувств. Растительная жизнь. Даже обида или желание отомстить не появлялись. В промежутках между приступами кашля рассеянно разглядывал узоры годовых колец на струганых досках, словно выискивая в них тайный смысл. И вот однажды снова, как в крепостном каземате, кожей ощутил чужой взгляд. Неужто призрак царевича последовал за мной из Петербурга в Бекташево?
Прикрыл глаза, постарался не шуршать периной. Да, кто-то есть на чердаке. Не мыши: те не сопят. Чу! Шепот. Не привидения, живые. Как минимум, двое.
Может, по моим следам послали тайных убийц? Глупости. Сто раз могли отравить, если бы хотели.
Опять наверху шорох... Удаляется... Ушли. Никого нет.
Беспокоить деда Василия или его невестку Алену, которая за мной ухаживала, почему-то не хотелось. Воры, убийцы, соглядатаи? Плевать на всех. Терять все равно нечего. Жизнь? Такая жизнь хуже смерти.
Несколько дней спустя наваждение снова возникло. Тетка Алена, унося миски после завтрака, неплотно прикрыла дверь; из этой щели и тянуло, как сквозняком, любопытством.
Медленно, чтобы не спугнуть, повернул голову — но только успел заметить мелькнувшие за дверью рыжие вихры, да босые пятки пробарабанили по доскам.
Дети!
Притворился спящим. Минут через пять за порогом горницы снова начались чуть слышные шевеления.
— Эй, ребятишки!
Тишина. Кажется, даже не дышат. Но не убежали.
— Меня не надо бояться. Я детей не ем: они невкусные.
Молчат. Не иначе, обдумывают: правда или врет?
— Заходите ко мне. Не стойте у порога, из сеней дует.
Осторожно, готовый каждое мгновение дать деру, вкрался конопатый парнишка лет двенадцати. Из-за спины вожака глядит другой, помельче.
— Вы чьи?
— Мамкины.
— А кто у вас мамка? Алена?
— Не-а, Настасья.
Выясняю, что это потомство старшего внука деда Василия: мужик ходил валить лес для моего завода, там простыл и помер. Старшего из сирот зовут Епифан, другого — Харя. Харлампий, значит. Мальчишки, в свою очередь, желают знать мои планы:
— Ты когда помрешь?
— Не знаю. Скоро, наверно. Вам зачем знать?
— Погоди хоть до Рождества... Не то нас опять учиться загонят!
Ну да, конечно! Школа так и квартирует в моем доме; я в нем за шесть лет недели не прожил. Теперь, похоже, застрял на весь остаток жизни.
— Что, не любишь учиться?
— Учиться-то ладно... Левонтий больно драться горазд: как треснет по башке линейкой! А то за волосы схватит, и мордой по столу возит... Ежели еще браги напьется — тогда совсем... Это учитель наш, Левонтий-то.
— Знаю, сам его ставил. Только не думал, что он драчун и пьяница.
— А правда, ты с самим царем задрался?
— Ты что, дурной? С царем драться нельзя, он помазанник Божий. Так, поругался малость.
— Как поругался, по-матерну?
— Да нет, обычными словами.
— Тогда ничего! Мы тоже с мамкой ругаемся, а потом миримся: она у нас добрая. А царь — добрый?
— Как сказать... Видишь ли, ему сильно добрым быть нельзя. Слушаться не станут. Каждый начнет свое делать, вразнобой — и пропадет государство!
— Знамо, нельзя без набольшего. А с турками ты дрался?
Назавтра испуганный и трезвый учитель стоял во фрунт у моей постели, послезавтра — возобновил занятия. Зачем полумертвому изгнаннику дом в восемь комнат? Половины с лихвой хватит. Опасения крестьян, что соседство беспокойных детей помешает выздоровлению любимого помещика — полный вздор. После учебы целая толпа ребятишек набивалась в горницу, чтобы послушать о былых сражениях. Голоса надолго не хватало: кашель душил. Но я ни за что бы не отказался от этих разговоров. Огоньки азарта в мальчишеских глазах, протянувшаяся между нами тонкая ниточка понимания — вот, пожалуй, и все, что держало меня по сю сторону земной поверхности. Воля к жизни пробудилась. Снова, как в детстве, умелый рассказчик вел за собой слушателей, по произволу заставляя смеяться или плакать, и если телесно они оставались сыновьями своих отцов (кто-то, возможно, и чужих — неважно), духовно это были уже МОИ дети. Придет время — позову, и они пойдут за мною, бросив безутешных родителей.
К Рождеству я не только не помер, но весьма окреп. Достаточно, чтобы скрасить Настасье вдовью долю. Дед Василий, полагаю, обо всем догадывался — но не подавал виду. А внутренно, думаю, торжествовал, глядя, как больной выздоравливает. Его интригу вычислить было легко: он сделал на меня ставку. Или на милость государя, если угодно. Если опальный генерал получит назад свои чины и богатства — семья, служившая господину опорой в бедствиях, сможет рассчитывать на очень большую награду. По крестьянским меркам, просто сказочную. Внук старого хитреца так далеко в будущее не заглядывал, а просто был верен без расчета. Посланный в Петербург под претекстом лесоторговых дел, Илья постарался разведать обстановку в верхах и передать, кому следует, мои приветы. Большинство тех, кого я считал друзьями или вывел в хорошие чины, притворялись, что впервые слышат мое имя — но нашлись исключения. Тоненькая пачка тайных писем была как живительный глоток воздуха погибающему от удушья. Оказывается, Михаил Голицын, в коллегии вотировавший казнь, ибо 'Артикул воинский' не оставлял иного исхода, приватным образом ходатайствовал перед государем о помиловании. То же самое — Брюс, немедленно по возвращении из Ништадта. Генерал Миних, второй человек в польской армии, коего посол Долгоруков совсем было сманил в русскую службу, после известия о моем осуждении делал вид, что не помнит прежние беседы с князем. Европейские газеты судьбу генерала Читтано ставили в предостережение всем безумцам, желающим служить царю. Репутация Петра как нанимателя падала, многолетние усилия Матвеева шли прахом. Без моих торговых партнеров явно не обошлось: столь дружное выступление памфлетистов стоит немалых денег. В общем, не так грустно, как прежде казалось.