Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Неподалеку от стойки расположился мужчина средних лет в расстегнутом городском пальто. На шее у него висело шелковое кашне, а из-под него виднелся пиджак. Лицо у мужчины выглядело усталым и больным, под глазами набрякли мешки, он через силу пил чай, а надкушенный сдобный крендель отложил в сторону. Он казался совсем нездешним и чужим здесь; впрочем, какого только люда, странного и чужого, не встретишь в трактире при большой дороге...
Прочие посетители были куда как попроще. Жители самой Прогонной, заглянувшие выпить чайку или рюмочку, ямщики и проезжие возчики, пара купцов средней руки и охотник из местных, прислонивший к стене плохонькое ружьишко... Голоса гостей сливались в тихий мерный гул, из которого слышались только отдельные реплики:
— ...у Солиных-то, так живут, как кошка с собакой, редкий день не дерутся...
— ...в Залызинской балке. Где большая балка расходится на две маленькие балочки, смекаешь?..
— ...молчу... Ничего не говорю... а корову-то, чай, не минешь продавать... Останную-то...
— ...уж всего-то навез, милые, всего навез... одного сахару, почитай, пудовик...
— ...молчу... а корову-то, чай, все одно не прокормить... да, где уж...
Белобрысый веснущатый парень с физиономией открытой и веселой, взглянул в сторону Егорки и фыркнул:
— Рыжий рудого спросил: "Чем ты бороду красил?"
— Солнышко вызолотило, — усмехнулся Егор. К дразнилке этой и иным, похожим, он уже привык как к собственному имени. Мотнул рыжей гривой и подошел к стойке.
За стойкой сидел сам хозяин. Устин Силыч был милый человек, и всякий бы сказал, что он человек милый. Полное улыбчивое лицо его, гладко выбритое и с ямочками на круглых щеках, украшали очки, подвязанные тесемочкой. Волосы, темные и кудрявые не по возрасту, напомаженные и расчесанные на пробор, новая синяя рубаха, серебряная цепочка, пущенная по жилету — все это говорило о том, что хозяин трактира — человек положительный и степенный. К тому же тон, которым он обращался и к гостям своим, и даже к половым, был чрезвычайно любезен.
— Васенька, — говорил он половому, когда Егорка подошел. — Ты на столик-то к печке жареной колбасы на гривенник отнеси, да поторопись, голубчик.
Половой, сивый взъерошенный парень, кивнул и исчез. Устин Силыч поднял глаза на Егорку.
— Милости просим, милости просим, — проворковал он, поправляя очки и лучезарно улыбаясь. — Чай, на попутном приехали?
— Да нет, господин хороший, — отозвался Егорка, улыбнувшись в ответ. — Последние три версты пешком дошел. Холодно нынче, осень ранняя будет...
— Чай, согреться желаете? Можно казенной, вроде, так сказать, живительной влаги...
— Нет, благодарствую. Чаю бы мне. А лучше еще — кипрея заварить. Кипрей держите ли?
— О-хо-хо, сударь мой, шутить изволите! Кто ж кипрей-то пьет, ежели чай самолучший с цветком аккурат из самого Китая к вашей милости доставлен?
Егорка смущенно пожал плечами.
— Коли нет, так и не надо. Так это я.
Устин Силыч поднял брови.
— Так вы это не шутите насчет кипрея-то? Верно, хотите? Да вашей милости все, что заблагоугодно! Васенька! Скажи, голубок, Нюше, пусть кипрея заварит, гость, мол, кипрея пожелал. За пару чаю-то мы пятак берем, а за кипрей-то — копейку...
Егорка положил на стойку пятак.
— Вы, хозяин, мне до пятака меду добавьте. Есть у вас мед?
— Ай-яй-яй, обижаете, ваша милость...
Егорка усмехнулся, отошел в сторонку, пристроился на краешке стола, за которым пили чай возчики и стал ждать.
И возчики, и прочие гости Силыча, искоса, украдкой — а кто и откровенно — поглядывали с интересом в Егоркину сторону. Надо быть, и обсуждали вполголоса. Можно понять — придя сюда, к людям, Егорка почуял, что выглядит не вполне так, как надо бы. Не то, чтобы плохо, а — нездешне...
И что волоса длиной по плечи да такого же цвета, как сосновая кора в солнечный день — не диво. Каких только волос не бывает на свете: и вороные, и русые, и пегие — всякие. В волосах человек не властен, какие уж от природы даны. Лицо бледное, чистое да тонкое, по здешним местам скажут — барская косточка, но пусть говорят. Отчего бы не барская? Глаза, положим, зеленые, да не всем же голубые.
А вот с одежей перемудрили. Вот они на что глаза уставили: тулуп-то Егорка в тепле распахнул, а рубаха под тулупом зеленого холста — то ли фабричная, то ли домодельная, непонятно, а видно, что богатая. Даже уж чересчур богатая для прохожего человека. И штаны тоже — ни дать, ни взять господские брюки, а уж про сапоги и говорить нечего. За такие сапоги любой понимающий человек пять рублей отвалит, не жалеючи, да еще похваляться будет, что дешево купил. Да еще — скрипка. Но с этим ничего не поделаешь — скрипка, она голос души моей, без нее я — как калека, как немой, так что пусть уж болтают, что хотят.
Васенька принес кипрей, да в чайной паре, будто настоящий чай, а к нему чашечку, беленькую, как кусок сахару, и горшочек с медом — достаточно большой, чтобы проезжий гость не пожалел пятака, но меда в нем было на донышке. Егорка только усмехнулся.
Но только он успел отпить глоток кипрея и съесть ложку меду, только успел кивнуть мужику, который спросил: "Ты чей такой будешь?" — как вошел в трактир Влас, который задал корму лошадям, устроил груз и собирался поужинать. Увидев Егорку, он сперва остановился в удивлении, а потом расплылся в улыбке, захватил табурет и уселся рядом.
— Вот ты, стало быть, каков есть, Егорка-музыкант, — сказал он с удовольствием и сообщил обернувшимся мужикам: — Он, то исть, крещеные, всю барскую науку превзошел и музыку играть умеет.
— Ты, Влас, зря не мели, — возразил Егорка, улыбаясь. — Когда это я тебе про барскую науку говорил?
— А я своим умом дошел... Ты, малец, тащи каши грешневой на две копейки, да чаю тоже...Так я ж и толкую — мужик-то, он более на гармонии или на балалайке музыку играет, а скрипка эта самая — струмент барский...
— Да не... — возразил черный лохматый ямщик. — В уезде на этих скрипках, чай, и цыганы играют...
— Да на цыгана он с лица не похож, — возразил Влас. — Какой он цыган? Ты и то больше за цыгана сходишь...
Ямщик ухмыльнулся, и сидящие с ним за столом развеселились.
— Хо-хо, ну подкусил!
— Ишь, Прохор, чай, в уезде рыжие цыгане есть?
— А там, поди, и куры-то дойные, в уезде-то евонном!
— Цыц вы, — Прохор попытался сделать серьезный вид. — Ты, цыган рыжий, коль умеешь музыку, сыграл бы какую-никакую песенку, а то эта голь пропойная до утра станет зубы-то скалить...
Егорка отодвинул в сторону чашку и открыл футляр.
Все, кто случился рядом, невольно в него заглянули. Футляр снаружи выглядел неказисто, смотреть не на что, но изнутри оказался выстлан бархатом в цвет молодой травы, и таким же, как молодая травка шелковистым. Скрипка, золотистая, чуть не прозрачная, словно капелька сосновой смолы на солнце, такая хрупкая, что до нее и дотронуться казалось страшно, лежала на этом зеленом чудной какой-то драгоценностью.
Но когда Егорка взял ее в руки, мужики увидали, что руки его — скрипке под стать. Руки не деревенские, пальцы тонкие, длинные и белые, а скрипка в них, отчего-то, как их собственная часть, будто из них и растет, но не то диво...
Диво началось, когда смычок коснулся струн. Если поначалу любопытствовали немногие — те, кто разговаривал, да те, кто поближе сидел — то чуть погодя все, кто оказался в тот вечер в трактире, перестали есть, пить, перестали переговариваться, забыли обо всем, забыли о себе, слушали...
Морок лесной, колдовская марь, шелест ветвей в ясный день, под свежим ветром, с птичьим пересвистом, с солнечными пятнами, с запахом кедровым, можжевеловым, болотным... медленная река, как живое серебро, как текучая ртуть, и в ней облака, медленные, как шаги во сне, и морок речной, теплый сон, красота неописанная, живого, живая — душу тянет, обнимает, берет в себя... а из каждой души прорастают свои сны, как небывалые цветы — жарче пламени, медленные, сладкие...
Продлилось это наваждение только несколько минут. Опомнились в неожиданной тишине.
— Гоже как, — пробормотал Прохор с мечтательной улыбкой. — Ишь ты, песня-то и вовсе незнакомая, а гоже... На голос-то как? Как поют-то ее?
— А не знаю еще, — ответил Егор безмятежно. — Какие слова сложишь, такие, чай, и петь станут.
От слов чара развеялась; все заговорили, зазвенели посудой. Устин Силыч самолично пришел к столу, за которым сидел Егорка и принес мисочку с морошковым вареньем.
— Вы, господин хороший, надолго ль останетесь? — спросил он, сладко улыбаясь. — Чай, лестно было бы еще послушать, сударь мой, и взял бы я недорого с вашей милости...
Егорка легко рассмеялся.
— Да я и не тороплюсь вроде, Устин Силыч. Пожил бы, коли никто не гонит...
Молодой русый парень в косоворотке с вышитым воротом, сидевший со старателями, навеселе, но не пьяный, с живыми глазами, сказал задорно:
— А песенку-то, чай, сам сочинил? Ты, музыкант, вот что, ты вот сыграй "Погиб я, мальчишечка", это дельно.
— Душевную песню, значит? — спросил Егорка. — Про жизнь, окаянную да тошную?
Влас захохотал и хлопнул себя по колену: "О-хо-хо, поддел!" — но старатели, которые не слыхали их с Егором дорожного разговора, не поняли и потому не поддержали.
— И то! — русый парень укоризненно покосился на Власа. — Ты, чай, так только...
— Про жизнь постылую, стало быть? — повторил Егорка, посуровев лицом. — Ладно, человек добрый, будет тебе про горе да бездолье, только не мастер я словами-то сказывать. Ты сам скажи, какие слова в сердце твоем загорятся.
Старатели сошлись поближе в предчувствии потехи, но потехи не вышло. На простецкую лихую мелодию то, что играл Егорка, оказалось вовсе непохоже.
Скрипка зарыдала человечьим надрывным плачем. Морок, уже не медленный и сладкий, а тяжелый и темный сжал сердца, стеснил горло — ветер воет в трубе, неприютный бродяга, некрещеный да брошенный младенчик, свищет в поле метель, бредет по тракту одинокий странник — мороз свел пальцы, ознобил душу, лицо — как застылая маска... вымерзли озими, содрали с крыш солому, ревут голодные коровы, бабы воют по покойнику раздирающими голосами... или это ветер поет отходную неприкаянным душам... бредут по тракту колодники...подскакивает на колдобинах телега, подскакивает неживое тело на голых досках... отмучился, не дошедши... погиб мальчишечка...
На этот раз тяжелая тишина пала, как занавес, только всхлипывал в уголке, уткнув в шапку лицо, пьяненький заезжий мужичок с козлиной бородкой. Общую мрачную думу нарушил страшный мужик с рваным лицом. Он легко, будто в ополовиненной четвертной была не водка, а чистая вода, встал из-за стола и подошел к Егору упругой рысьей походкой. В черных пальцах, откуда ни возьмись, появилась белая ассигнация, и мужик хлопнул ее на стол перед Егором — только ахнули деревенские.
— Распотешил ты меня, — сказал рваный глухо. — Утолил душеньку-то. Чай, выпьешь за мое здоровье.
— Спасибо на добром слове, — тихо ответил Егор.
Бешеные эти деньги его будто бы вовсе и не обрадовали. Егор с минуту смотрел на бумажку, вроде как колеблясь — брать ли, нет ли — но все-таки взял и чуть улыбнулся.
— Чай, корову справить можно, — пробормотал Влас еле слышно.
Рваный мужик удостоил его кривой презрительной ухмылкой и ушел к себе в угол так же цепко и трезво. Егорка сложил скрипку на зеленый бархат и тронул чайник кончиками пальцев.
— Вот и кипяток-то остыл, — сказал он огорченно.
Простые эти слова отчего-то насмешили его слушателей.
— Уши-то поразвесили, да рты порасстегивали! — выговорил русый парень, давясь от смеха.
— И то, — вторил Влас. — Чай, песня-то душевная!
— Георгий, — вдруг окликнули негромко посреди общего веселья. — Георгий, позвольте сказать вам пару слов...
Егорка оглянулся.
Тот самый интеллигентного вида болезненный мужчина в шелковом кашне подошел близко и теперь смотрел на Егора странными глазами.
— Чего сказать-то желаете? — спросил Егор, отставив остывший чайник.
— Прошу прощения за беспокойство. Гремин, Павел Денисыч, к вашим услугам... Вы учились в Петербурге?
— Где?
— Вы учились в Петербурге, — уже не спрашивал, а утверждал Гремин. — Не возражайте. Это очевидно. Вы учились в консерватории?
— Нет, — сказал Егорка. — В этой самой... как вы, сударь, сказали, не обучался. А Петербург, он, чай, далеко?
— Далеко, — машинально ответил Гремин. Похоже было, что Егоркин ответ привел его в полное недоумение. — На западе. Но неужели вы не знаете?
— Я далеко не бывал, — сказал Егорка.
— Но неважно, — сказал его собеседник, волнуясь. — Если вам угодно держать это в тайне, извольте, держите. Для меня очевидно, что здесь, в этой волчьей глуши, такого совершенства достичь невозможно. Я слышал мировых знаменитостей, мне есть с чем сравнивать — я вижу, что у вас удивительный талант, Георгий.
— Егор...
— Хорошо, хорошо, пусть будет Егор, если вам угодно. Вы ведь направляетесь в город, не так ли? В Преображенск?
— Нет, — Егорка пожал плечами. — Покамест здесь поживу. Чего мне в Преображенске? Я и не знаю там никого...
— Это неважно, — на щеках Гремина появились красные пятна. — Вас бы узнали. Сперва Преображенск, потом — Петербург, Москва... Вас бы слушали образованные люди, ценители, вы были бы окружены особами, достойными уважения, блеском, достойным таланта... Простите мою прямоту, Георгий, но мне больно смотреть, как вы растрачиваете ваш удивительный дар на пьяных бездельников в придорожном кабаке!
— Отчего — бездельников? И отчего — растрачиваю?
— Так и шляетесь по дорогам? — спросил Гремин с горечью. — Разве вот эти, — он кивнул в сторону мужиков, посматривающих на него неодобрительно, почти враждебно, — вот эти — вам компания? Вы выглядите, как благородный человек, вы ошеломительно талантливы — для чего?
— Для чего... а вы, сударь, тут для чего?
— Да разве я бы по своей воле поехал в эту глушь? Помилуйте!
— Сами по неволе из своего дома уехали — отчего ж меня-то из моего по неволе маните? Чай, в клетке-то и птица не поет...
— Смотря какая птица, — усмехнулся Гремин. — Канарейка в клетке, к примеру, поет лучше, чем на воле.
— Это вы ее на воле не слыхали. Чай, не лучше она поет, а люди, что ее в клетке держат, так про нее воображают...
— Не скажите. В клетке ее учат петь оригинально, красиво, непохоже на других...
— А можно этому в клетке выучить-то?
Гремин посмотрел на Егорку с укором.
— Вы смеетесь надо мной?
— Чего мне смеяться? Улыбаюсь вот разве. В толк никак не возьму, Павел Денисыч, чем я вам помешал. То говорите, что я сам собой все превзошел, то в клетку зовете, учиться оригинальности какой-то, то добрых людей зря ругаете... Чай, досадил я вам своей скрипкой?
— Да с чего вы взяли? — спросил Гремин с досадой. — Я же в этом медвежьем углу на такое чистое наслаждение и не рассчитывал, а тут...
— Вот видите, — сказал Егорка, вставая. — А коли б я в город ваш подался, хоть в Преображенск, хоть в Петербург, и вам бы вместе со здешним людом не слыхать этого наслаждения-то вашего. Нет, сударь, дельно светить-то, где темно, а петь — где слушать хотят. В городе-то, чай, и без меня певцов-музыкантов довольно.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |