"Суперфортресс" снова клюёт носом, замедленно, растянуто. Второй пилот Грегори Диган адресует мне вопрошающий, почти интимный взгляд. Между лётным шлемом и кислородной маской, закрывающей всю нижнюю половину лица, видны только переносица и тусклые звёздочки в его глазах, и всё, о чём он хотел спросить и о чём хотел поведать, он вложил в их выражение, бесполезно пожевав губами под маской.
Молча киваю ему и снимаю руки во влажных меховых перчатках со штурвала. Диган согласно берет управление, но всё поглядывает на меня, пытаясь уловить, нет ли дрожи внутри каменного истукана на левом командирском сидении. На минуту сдвигаю вниз кислородную маску и пытаюсь ободряюще улыбнуться, однако спёкшиеся за долгий полёт в режиме радиомолчания губы не разлепляются, и я просто подмигиваю Дигану. Тот успокаивается, глупый, наивный мальчишка — у Грегори Дигана всего-навсего третий боевой вылет, — подчёркнуто старательно ссутуливается над штурвалом, своим физическим усилием вытягивая машину на её место в походном ордере. Даёт командиру отдохнуть до боевого курса
Пользуюсь возможностью и растираю онемелые щёки и нос, долгое время сдавленные жёсткой маской, потом прилепляю её на место, чтобы ненароком не потерять сознания без кислорода. Неглубокими выгибаниями разминаю одеревенелые спину и шею. Мельком взглянув на часы, приборы, кабину, внимательно всматриваюсь в пространство вокруг тяжёлого воздушного корабля.
Над нами продолжает торжественно пребывать чёрно-серебряное небо стратосферы с редеющими, колючими звёздами. Внизу, в глубине, под ногами и самолётом, проплывают серые кучевые предутренние пелены над чернотой бескрайнего океана. Далеко справа, за нахлобученным по брови шлемом Грегори, на норд-осте, досыпают непроницаемые волокнистые дымы облаков, а чуть выше этой зловредной (потому что через неё ничего не видно) дымки, разделяющей библейски древние воды и небеса, на уровне плеча Дигана, вытягивается, медленно разрастаясь, буро-кровяная полоса. Там, за кромкой земного шара, воровской украдкой неумолимо подползает навстречу новому дню равнодушное к нашей войне солнце.
Приходит злая мысль: "День настанет не для всех. Даже сегодняшнего утра, до которого пустяк доплюнуть, чьи-то жизни не осилят. Тускнеют звёзды. Уже почти светло".
В поле зрения появляются истребители сопровождения. По хорде, сокращая себе путь, обгоняют неповоротливых "гусынь" серебристо-оливковые черноносые "Мустанги" Р-51D. Они отличаются каплевидными фонарями кабин. "Мустанги" летят плотными роями. "Мустанги" прилетели с небольшого тихоокеанского островка — Иводзимы. Чуть поодаль и ниже проплывают густой стаей тяжёлые "Корсары" F4U. У них изогнутые, как у чаек, крылья, спереди похожие на букву "W", под которыми щетинятся частоколы ракет. "Корсары" приданы дополнительно из корпуса морской пехоты. Им предстоит штурмовать зенитные батареи. Палубные "Корсары", заполнившие собой толщу обозримого воздуха, словно гигантский рыбный косяк, бесчисленными парами идут с авианосцев обеспечения.
Авианосцы — те засекреченные базы, которые, в ответ на нескромные вопросы военных корреспондентов, откуда, из какого места на Японию нападают неимоверные множества американских самолётов, парализованный полиомиелитом и величайший из любых президентов мира Франклин Делано Рузвельт, двенадцатый год подряд управляющий государством и доведший его от Великой депрессии до состояния непревзойдённого военного могущества, со своей тихой интеллигентской улыбкой уклончиво поименовал Шангри-Ла, то есть таинственной, сказочной и волшебной страной. Интервью показали в кинохронике, и теперь этот военный секрет знают все.
Истребители, снижаясь, стремительно уходят в предрассветные сумерки на расчистку воздуха над столицей, на подавление зениток — для нашего спасения, — и дай им Бог хорошо выполнить свою работу. Над нами угасают последние звёзды, и я отгоняю от себя непрошенные предчувствия.
— Двадцать минут до боевого курса, чиф-пайлот, — отмечает мой толковый штурман Бенджамен Голдмен по внутренней связи. Я поморщился. Он своевольничает, хотя я не раз требовал от людей обращаться ко мне коротко: "Сэр". Парень не из тех, кто упустит присвоенное право вольности в воздухе, и потому я к нему равнодушен, только виду не подаю. Отвечаю, что понял, и умолкаю. Не обрываю его, как это сделал бы Джиббс: Голдмену скоро работать над целью. Кроме того, допускаю, что вольность к командиру в воздухе — для Голдмена талисман. Но ведь этот обеспечивающий возвращение талисман ему не для отдыха или развлечения, и, значит, я стерплю.
Истребители сопровождения растаяли в левом секторе. Застывшая, статичная картинка за кабиной вновь представляется мне ирреальной, ненастоящей: всё видимое вокруг есть, оно существует, и его нет. И я есть, и меня — нет в тускло серебрящемся небе! Ломается состояние. Наверное, это всё-таки предчувствие, и сегодня мне, как никогда, потребуется повышенная психологическая стойкость. Она помогла бы собраться с силами, сосредоточиться на том, что предстоит, но пока её в себе я не ощущаю. Не надо бы вспоминать перед боем об оставленной на земле Кэролайн, а я о ней думаю. И странно мне сию минуту уверовать, что она, вспоминая обо мне в своей овеваемой тёплым утренним бризом постели, сумеет никому не ведомым, волшебным образом прикрыть и уберечь, надеюсь, нужное ей существо в виде лётчика, проносящегося в чужом, смертельно опасном небе за тысячи миль от родной авиабазы.
По утрам она подолгу не спит после ночного дежурства, старается не думать о тех, кто воюет, оказавшихся в просторе океана и над ним, и только постепенно-постепенно успокаивается. Мне достаточно бы просто знать, что она сейчас всего лишь грезит о моём возвращении и вскоре умиротворится и уснёт на своём уже обжитом после освобождения от японцев, даже удобном Сайпане. На этом острове я познакомился с ней, когда вместо Голдмена, отправившегося за комплектом новых полётных карт, как-то в спешке сам зашёл за прогнозом погоды на метеостанцию. Кстати, от Сайпана, одного из Марианских островов, расположенных ближе к сердцевине Тихого океана, до японской столицы две с половиной тысячи километров, это всё-таки более шести часов надокеанского полёта с нашей крейсерской скоростью.
В самом начале марта меня временно обязали возить на только что отвоёванный у японцев остров Иводзима комплекты запасных частей, приборы, авиаколёса, мощнейшие восемнадцатицилиндровые двигатели воздушного охлаждения типа "двойная звезда" для гигантских "Сверхкрепостей" и отдохнувшие экипажи для перегонки на Сайпан отремонтированных машин. Пять недель я видел Кэролайн лишь урывками, а на истерзанную Иводзиму, где мне пришлось бывать чаще, чем на главной базе на Сайпане, и засиживаться по нескольку суток, её службу пока не переводят. Не исключается, что и совсем не переведут — пропахшая жёлтой серой от своих природных залежей Иводзима невелика, главной базой ей не бывать, значит, на ней не служба, а метеопост, не более того. И на этом посту какой-нибудь туповато-старательный "старший по погоде" капрал Фредди, а не повелительница небесных чудес неподражаемая и прихотливая, как командованием порученные её ответственному влиянию небеса, лейтенант Кэролайн Ван Веерден.
В итоге пришлось настоять, чтобы меня вернули к боевой работе. Сегодня первый мой полёт на Японию после месячного с лишком перерыва — от этого ли тяжко на душе или ещё и от того, что перед вылетом из-за разных проволочек с предполётной подготовкой я не успел встретиться с моей драгоценной?
Стоило подумать о ней, как видится её жалкая комнатка с жалюзи от тропического солнца на обоих угловых окнах во втором этаже над дешёвеньким баром, откуда круглосуточно доносится джазовая музыка. Вспоминается тесная лестница, по которой мы после лёгкой выпивки и танцев всякий раз пытаемся подняться обнявшись. Тосковать о любимой — значит осознавать всю горькую бесполезность воспоминаний о том, как привлекательна Кэролайн в своей военной форме и юна, соблазнительна, желанна, невесомо легка в моих руках без неё... Спохватываюсь и, чтобы не накликать на нас несчастья, шепчу, что вера моя в Кэролайн сейчас, на таком огромном расстоянии, зыбка, неустойчива, прихотлива, как фатум на войне да и среди случайностей обычной жизни, и для меня сию секунду, в общем бесполезна: она — там, я — здесь. Я словно в другой эпохе, в другом мире... И я шепчу:
— Но прости, прости, Кэролайн, с каждой секундой я все дальше от тебя, и нас с тобой, дорогая, уже не столько связывает, сколько разделяет Великий океан, океан Пасифик... Сейчас, над океаном, верю только в себя и мой самолёт, больше ни во что.
И думаю: "Это правда: у меня была возможность выбрать, на чём летать. Хотелось бы, чтобы оружие оказалось наилучшим, и я, придя в армию с удостоверением невоенного пилота, выучился управлять именно этим совершеннейшим супербомбардировщиком".
... Тесно и душно вдруг в холодноватой на стратосферной высоте кабине. Что-то путается в голове, в сознании. Я словно раздваиваиваюсь. Продолжая лететь в бомбардировщике и с изумлением вглядываясь в самолётные часы, секундная стрелка которых принимается вращаться в обратную сторону, я ощущаю себя в совершенно ином мире:
— Штурман, наше место? — Я хочу знать, над какой географической точкой земной поверхности проходит мой самолёт, но не узнаю своего голоса. Он отделился от меня. Теперь мне кажется, я в кабине один. Узко и тесно. Мягко опустился фонарь кабины, разом отделяя меня от остального мира, и от этого чуть подзаложило уши, но внутри ещё держится аэродромная удушливая сладковатая вонь авиационного керосина, сгоревшего в ракетных двигателях соседних аэрокосмических МиГов. От давным-давно привычного, но неожиданного в кабине "крепости" запаха я слепну. Я ничего не вижу вокруг себя при поднятом светофильтре!
Мне никто не отвечает. Даже немыслимо яркие белые и голубые звёзды молчат. Я знаю, что они где-то вокруг есть, но не вижу и не слышу их. Я совсем один в бескрайней и пока беззвёздной чёрной пустоте, которая начинается, как видят единичные избранные, очень высоко над землёй, намного выше верхних границ стратосферы и дневного синего света...
...Но я дисциплинированно возвращаюсь оттуда, из дивной наднебесной высоты:
— Верю в себя, верю в мой "Суперфортресс"...
Шепчу под кислородной маской: "Вот ещё молитва для меня, сбереженная про чёрный день: "Сильным и прочным сделай его тело из лёгкого материала, подобное большой летящей птице..., — вспоминаю университетские переводы с санскрита. — Посредством силы, таящейся в ней, которая приводит в движение несущийся вихрь, человек, находящийся внутри этой колесницы, может пролетать большие расстояния по небу самым удивительным образом... Колесница развивает силу грома... И она сразу превращается в жемчужину в небе..."
Чтобы совершить неслыханное, древний индус, а может быть, арий, как считал мой дед по отцу, должен был прежде возвыситься духом над самим собой, стать вровень с могущественной природой, а после этого утвердить себя в живом союзе с ней. Он должен был познать сыновнее единство с животворящим началом всего сущего, чтобы отринуть от себя всё низменное, недостойное человека, и вознестись на рукотворной колеснице над потрясёнными смертными, которым подобное оказалось не по силам, — иного пути и средства для Взлёта ведь нет.
Из этой мысли я и должен черпать волю, чтобы восстановить и сохранить цельность сознания. С пелёнок её внушал мне дед, эмигрант из России, дворянин Петр Андреевич Волов. Он был помешан на ведической культуре, её зарождение выводил из Крито-Минойской цивилизации, "бывшей до всех времён", откуда, по его убеждению, произошли и арии, и их собратья праславяне, пользовавшиеся задолго до так называемой кириллицы одной и той же архаической письменностью, и с фанатическим упорством, даже с беспримерным рвением отыскивал сродство в славянских языках и санскрите. В Штатах дедова фирмочка участвовала в постройке первых гидропланов Игоря Ивановича Сикорского, с которым они были хорошо знакомы ещё по Санкт-Петербургу. Я обожал бывать в дедовом рабочем кабинете, три стены которого были увешаны фотографиями созданных самолётов и лётчиков, а всю четвёртую до потолка заслонил собой книжный шкаф, полки которого ломились от всяких интересных старых книг на разных языках, картографических атласов с путями передвижений народов и больших тетрадей с черновиками научных изысканий, записанных экономным мелким почерком. Случалось такое не часто, кабинет постоянно был на английском замке и отпирался лишь с приездом деда в свой первый дом, не задорого построенный в Огасте и по-русски подаренный моим родителям.
Дед увлекался мировой историей, по-русски говорил архаизмами. Взахлёб, не щадя себя, работал на большую авиацию и втайне поклонялся грядущему величию России.
— Ты русский по духу и крови, Майкл, а жить, хоть где ты будь, каждому из смертных надлежит только со своей основой. Иначе смысла не будет. И заложи ты её в душу свою на самое дно, где корни. Положи то, что накопил за сто веков славоносный народ, из которого мы вышли. Даст Бог, вернётесь, подымете страну. А уж на каждодень, сверху клади то, что у здесь живущих почерпнёшь. Оне, внучок, ты знай, — скорохваты, да пока не глубокие. Корни забыли, а здешние когда ещё поотрастят. Хотя и споро, скажу взаправди, торопливо живут.
Это по его настоянию в университете я стал изучать русскую культуру и русский язык. При финансовой помощи и моральной поддержке деда получил прекрасное высшее образование. Но ещё в преддверии Великой депрессии дед о чём-то смекнул и прозорливо двинул меня в лётную школу. Окончив её, за двенадцать лет я облетал всю поверхность планеты, кроме, разве что, закрытой для мира социалистической России и труднодостижимых полюсов. Перед Второй Мировой я был уже командиром огромного четырёхмоторного семнадцатитонного пассажирского гидросамолёта конструкции Сикорского, "Clipper" S-42, с мягкими VIP-диванами, холодильником для креветок, крабов, мяса и напитков, ковровыми дорожками, фешенебельными интерьерами по санузлы и ванные включительно и — чуть ли не впервые — голубоватой, не беспокоящей зрение ночной подсветкой салонов. И вся эта роскошь послушно и регулярно, соответственно расписанию рейсов, поднимается в воздух в тысяча девятьсот сороковом году!
Работая в авиакомпании "Пан Америкэн", я летал и над Северной Атлантикой, и с терпеливой тихой гордостью возил по тридцать пассажиров из Сан-Франциско в Новую Зеландию почти через весь Тихий океан. Был вполне счастлив, летая на самой совершенной авиационной технике того времени по самым протяжённым мировым маршрутам. Попросту сказать — я был нужен. Или, по-современному, востребован.
Не видя теперь перед собой лица деда, полагаю: "Мне, по его убеждению, станет легче, если поверю, что все ещё этот мир во мне нуждается. Если сумею настолько ощущать и понимать мои связи с миром, что глубоко и всерьёз в них уверую, как верили мои далёкие предки в свою необходимость для окружающего мира, в значимость свою и в житии и потом, после смерти. Как верил мой дед. А он верил, что бессмертен только тот, кто всегда нужен другим, а если нужен не навсегда, то и живёт он ровно столько, сколько Богу и миру необходим. Не долее того".