Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Ивановы еще виднелись перед изгибом реки, а Зарайки стаскивали на волны свой плот, Бабы и дед Игнат уже были на нем и длинными жердями старались оттолкнуться от дна, а дядька Федор, сначала по колено, потом по пояс, а затем и стоя по грудь в воде, выводил это скрипящее сооружение подальше от береговых камней — чтоб ненароком не наткнуться и не переломаться.
Если бы у него был взрослый сын, то, наверное, они бы сумели это сделать быстро, но в одиночку, окатываемому волнами, под резкими порывами злого ветра, ему было очень трудно. От усилия его лицо стало красным, как будто он измазался в землянике.
Когда его уже стали втаскивать на плот, кто-то закричал:
— Смотрите, смотрите! Ивановы перевернулись!
Я взбежал на берег повыше и увидел, как среди пенящихся волн поднимается в небо растопыренной ладонью то, что совсем недавно было плотом Ивановых. Где-то там, наверное, они кричали, но за шумом реки ничего не было слышно — она надежно скрыла от нас все звуки и тем страшней выглядело это событие: шум, рев ветра и плюханье волн, несчастное мгновение и — нет пятерых человек, совсем нет!
Зря Зарайки принялись отталкиваться от берега и спешить на помощь, потому что спасать уже было некого. Но поспешив, они только сделали еще хуже: дядьку Федора не успели поднять наверх и он висел на краю, вцепившись в какую-то веревку едва ли не зубами, пока плот хорошенько не тряхнуло. Тогда он скользнул в серую пену. Вслед за ним кинулась старшая дочь, она упала плашмя на бревна и стала искать его, но напрасно шарила она руками в холодной воде — над нею так никто и не показался.
А неуправляемый плот выносило уже на стремнину, и мокрый от взбесившейся реки дед Игнат заорал своим бабам, чтобы побросали жерди, легли на пол и вцепились в веревки — как уже сделала Леська, залитая брызгами и слезами.
Река уносила их все дальше, а мне с берега виделись только распластанные на плоту пятна — их было уже всего три — и среди них уже не выделялась синяя рубаха деда Игната.
Я испугался так, как не испугался бы и целой стаи самых свирепых волков.
Сильная рука сжала мне плечо и Алексей глухо произнес:
— Борька, решайся, поедешь со мной?
— Да! — воскликнул я, потрясенный гибелью нескольких людей.
В том, что они погибли — я не сомневался ни капли. Мне уже случалось видеть умерших в нашем коровнике, но обычно это происходило долго и мучительно, а здесь — ррраз! — и нету сразу семь человек!
— Да! — повторил я, но сразу вспомнил о маме: — А мама?
— Бегом за мной! — скомандовал брат.
Мама с сестрами стояли у нашего плота — они все видели и теперь все трое громко ревели.
— Мать! — Алексей повернул ее к себе, и посмотрел в ей в глаза: — Я могу забрать Борьку с собой! Посажу в чемодан, просверлю в нем дырки, ночью буду выпускать его в поезде до отхожего места. Может получиться! Я бы взял и вас, но без документов... Мать, решайся!
— А как же Иван Ма...
Мать одной рукой вытирала слезы, другой прижала меня к себе.
— Брось, мать! Смотри, какой шторм! Скажете — утоп Борька, сорвался с плота! Никто не станет проверять. Поверь мне. А ему дома лучше будет, чем здесь. В школу пойдет. Да и выживет ли он здесь? Впереди зима, а у вас на новом месте даже землянок нет! Только нужно быстро решаться — не дай бог, какие проверяющие нагрянут, увидят! Я отвезу его с Натальей к Николаю, мама! Санька, Наташка, ну хоть вы ей скажите!
— Да, мам, пусть Борька с ним, — сказала Сашка и протянула мне братову фуражку. — Пускай так.
Я не видел, как отчаливали с того злополучного берега мама и Сашка, я сидел в чемодане, сжимая в руке мешочек с сухарями, а брат Алексей, взгромоздив этот фанерный ящик на плечо, повел сестру Наталью к проселочной дороге до ближайшей железнодорожной станции, где поезд проходил один раз в сутки и до которой пути было — шесть длинных верст.
Так начался первый день моего побега.
Обувь у людей дырявая. У всех. Только у Алексея сапоги новые, даже без потертостей. А у остальных — дырявая. Мне из чемодана это было очень хорошо видно. Дырявые лапти, просящие каши башмаки, перешитые туфли, раззявившие рты ботинки, неловко схваченные бечевой — кажется, что сапожников в стране не осталось. Я уже совсем было решил заделаться обувщиком, когда вырасту, когда над головой кто-то визгливо вскрикнул:
— Ой! Из вашего чемодана глаз на меня таращится!
И Наткина скороговорка:
— И на вас глядит? И на меня глядит! Синий такой! Да пусть глядит, никому плохо не делает! Я вот его ногой сейчас!
Ее тонкие ноги возникают перед моим испуганным взглядом и, упираясь руками в противоположную полку, она толкает чемодан и меня в нем ножками под лавку, чтоб не пугал случайных людей.
— А кто это у вас там? — не унимается попутчица.
— А давайте лучше чаю попьем? — отвечает Наташка. — Вы откуда едете? Мы вот с самой Оби. С притока. Много шишек в этом году будет
И сразу слышится уверенный голос проводника:
— Что здесь за крики? Кому с удобством ехать надоело?
Ему никто ничего не ответил, и сердитый дядька ушел проверять других.
Вместе с нами в поезде на соседних лавках еще восемь человек. Всего получается десять и я в чемодане — заяц. Но я не в счет, поэтому их десять:
Одни лапти — они появились недавно, после того, как исчезли растоптанные солдатские ботинки. Лапти принесли к нам молчаливую бабуську, только однажды, в самом начале, пробормотавшую:
— Господи Иисусе, спаси мя!
Две пары черных сапог — Лешкины, и еще одного мужика, с которым брат выскакивал "размять ноги" на каждом полустанке. У Алексея новые, а у его приятеля с рыжиной, подбитые гвоздями с квадратными шляпками.
Наткины сапожки — она почти не ходила никуда из коровника, поэтому обутка не изношена, да и не растет толком Натка, потому и не жалуется, что малы стали.
Три пары женских туфель — две большие и одна маленькая. Большие — лакированные. Маленькие неожиданно сильно растоптанные, видимо, не в первый раз ношенные. Мне мамка тоже говорила, что если бы нас не забрали, то ничего нового у меня лет до шестнадцати не было бы — все бы за братовьями обноски донашивал. А когда забрали, то нового тоже не будет. Разве только сам научусь из шкур тачать.
Еще какие-то онучи мохнатые под лавкой стояли. Я не знал, что такое онучи. Слово знал, а что оно такое — нет. Но теперь увидел и решил, что вот это, что вижу перед собой, вот оно и есть "онучи", которыми называла мамка любую расползающуюся на ногах обувь.
Одни калоши — черные, блестящие, красивые! Если бы не грязь, я наверняка увидел бы в их гладких боках отражение своего глаза, выглядывающего в просверленную Алексеем дырку. Калоши мне понравились даже больше, чем сапоги Алексея. Сапоги чистить нужно, а калоши водой облил — и они снова блестят! Красиво!
Сам-то я видел раньше такие калоши. Вернее, совсем заношенные, с дырами и рваными пятками — у деда Игната Зарайки, который утоп. Но новые калоши со старыми не сравнить! В новых тепло, сухо, удобно, нигде не давит и ничто не вываливается. Если бы у меня были калоши, я бы был самым счастливым человеком на свете!
И последний был в сандалетах. Осень, а он — в сандалетах! И босой! Ни носков, ни портянок! Только когти на пальцах кривые. Ногти. Если на ногах — ногти, то на руках должны быть "рукти", а вырастают почему-то тоже ногти. Странно это.
И больше ничего интересного я не видел в дырку. Штаны, юбки, тощие сестрины лодыжки, сумки, корзинки, мешки. А уж когда она задвинула меня под лавку, то я и вовсе запечалился — даже не поболтать ни с кем. Я ведь Алексею обещал, что буду молчать как рыба, если он возьмет меня с собой. И мама просила Христом-Богом молчать, пока могу. И даже когда не смогу — тоже молчать.
Тесно в чемодане. Я, конечно худой. Тощий даже, поэтому и поместился. А если б я был толстяком — я бы нипочем в чемодан не влез. И остался бы с мамкой на плоту.
Как они там с Сашкой? Выбрались ли? Лучше думать, что выбрались, потому что если наоборот, то совсем тоска синяя.
Мы уже долго ехали — я успел проголодаться и слопал два сухаря. Один сладкий, другой кислый. Оба вкусные! Наелся вроде бы.
Хорошо, что пить не хочется совсем, а то бы я заревел. Не потому что я как девчонка какая — реветь люблю, а просто когда пить хочется, мне грустно становится. Алексей положил мне в ноги флягу с водой, но велел часто не трогать, чтоб из меня обратно все не вытекло, а то конфузы ему в поезде совсем не нужны. И Натка тоже просила, чтоб я молчал и не пил.
И еще Алексей научил меня считать до ста и посоветовал, когда совсем уж скука одолеет, то считать до тысячи. Но я до тысячи не умею. Все время где-то между "три-сто-раз-пятьдесят один" и "три-сто-раз-восемьдесят семь" я забываю, сколько насчитано и приходится начинать сначала. Наверное, это какие-то неправильные числа — забывательные. Я даже заснул несколько раз, пока вспоминал, где споткнулся.
Еще я мечтаю. Как приеду в Пензу. Как приеду на отцову мельницу. Там тепло, вместо снега мука, и все дети — толстенькие. Я бы тоже хотел быть толстеньким. Когда со Степкой дрались, он меня всегда побеждал, потому что старше на год и длинный. А если бы я был толстый — неизвестно кто из нас кого победил бы!
Иногда я прислушивался сквозь частый стук колес, как над головой говорили:
— Младший мой пол-деревни перебаламутил, да за собой в Челябинск потащил. Мальчишки, девчата. Комсомольцы. Строят там теперь завод образивный какой-то. Уже две похоронки прислали. На Светку Ляпушкину и Никитку Согрина. Светка отравилась чем-то до смерти, а Никитка сорвался со стены. Так мне велел председатель ехать в этот самый Челябинск, да гнать молодежь домой — хлеб собирать некому. Мужики — кто на заработки в город подался, кто на какую-то КаВэЖэДе уехал, только бабы и управляются с хлебом. А здесь еще мой Ванька молодь увел на энтот образивный завод — совсем туго стало. Однако хорошо, что для образов целый завод сделали — теперь образа дешевые станут...
Откровения "лапотной" богомолицы прервал обладатель калош:
— Пятилетка, мать. Страну из разрухи поднимать нужно. Дело государственное, политическое!
— Так нешто мы не поднимаем? Разверстка была — поднимали, ликбез — поднимали, потом нэпом поднимали, потом колхозом всем поднимали, теперь вот пятилетка какая-то.
Вроде бы и на русском языке говорят, а ничего не понять! Странный язык у взрослых и удивительное умение объяснять простое сложно, а сложное — вообще никак не объяснять. Будто нарочно все запутывают.
Под такие разговоры я засыпал, чтобы проснуться к следующему:
— А Марфа-то от тифа померла. Сгорела как свечка. Четверо детишек у ей осталися. Младший-то вслед за ней сразу ушел, а остальных крестный забрал к себе в...
И к следующему:
— ...ну потом, комиссовали, конечно! Куда мне воевать-то четырехпалому? Отправили в губернский Рабкрин, а там помотало меня по Сибири-матушке...
И к еще одному:
— При царе еще Алексашке родился. Однако за столько лет ума не нажил. Глаза есть, видеть — нету. Как есть — дурак...
Они начинались, продолжались, прерывались и начинались новые — интересные и совсем непонятные.
Хорошо мне внизу! Тесновато немножко и ворочаться не получается, вонюче очень — от грязных портянок и еще чем-то кислым из угла несет, но все равно хорошо. Никто меня не шпыняет, никто не командует, едь себе да едь...
— Вставай, братишка! — настойчивый шепот Алексея прорывается сквозь сон. — Вставай! Вроде бы уснули все. Выбирайся, оправиться пора.
Я не могу понять — где я, как здесь оказался и что нужно делать, но брат тормошит, одновременно зажимая мой рот ладошкой, сухой и крепкой, и я просыпаюсь. Снова этот стук колесный, качающиеся редкие фонари, табачный дым вокруг них, чей-то храп в стороне; вдруг сваливается понимание — я в вагоне!
Увидев, что уже не сплю, Алексей говорит:
— Молчи! За мной, быстро!
И мы спешим в тамбур, перебираясь через какие-то тюки, сумки, саквояжи, вытянутые ноги, руки, смердящие лохмотья. Я делаю свои дела, а брат нервно и быстро выкуривает две папиросы — одну за другой.
— Побегай и попрыгай, чтобы кровь разошлась, — зачем-то шепчет брат, хотя никто его здесь, в тамбуре, слышать не может. — Выпущу еще раз только под утро.
И я вспоминаю, что мне еще три дня и три ночи сидеть в этом проклятом чемодане!
Утром проверка проездных документов. В поездах с этим строго, это тебе не подвода деревенская. Нет билета — вылазь, расстреливать станем! Так мне Егорка говорил. А ему еще кто-то.
Все просыпаются, матерятся, кто-то молится. Где-то далеко, еле слышно какой-то нервный пассажир обещает жаловаться "куда нужно". Хорошо быть взрослым: всегда знаешь, куда нужно жаловаться. А я пока только мамке и мог жаловаться, а теперь и вовсе некому. А мамке на этих жаловаться бесполезно — она сама их боится пуще Конца Света.
Они долго топчутся у самого моего носа, но лапотница, у которой сын в Челябинске образа рисует, дарит им пару яиц и чеснок.
— Спасибо мать, за чесночок и яйца. Спасибо. А то другие-то всяко обозвать стараются. Будто мне делать больше нечего — вышел на дорогу, да останавливаю поезда, ищу нарушителей. Я дочек уже две недели не видел, понимаешь? Что они там едят — не знаю! Спасибо.
— Спаси тебя Бог, сынок, — бормочет ему вслед тетка.
Вещи не смотрят. Наверное, недосуг ковыряться в сваленной по всему вагону рухляди.
Поезд замедляет ход и останавливается.
По всему вагону — ровный гул голосов.
— Какая станция?
— Да какая-какая! Никакой. Поле чистое! Вон, кони пасутся!
— А чего ж тогда?
— Сходи к машинисту, спроси! Может, уголь кончился?
— Ох, это точно не банда? — охает "лапотница".
— Окстись, мать! Какая банда? Двадцать девятый год на дворе! Их уже даже и в Туркестане всех извели, — веско обрывает ее Алексей. — Нам на курсах рассказывали!
— Боязно, сынок.
— Семафор красный включился, вот и остановились, — бормочут в бороду "калоши". — Как дети, ей-богу!
Поезд стоит долго.
Я успеваю съесть-сжевать-высосать еще один сухарь. Мне тягостно и уныло. В коровнике было лучше. Ну и что, что пол земляной, крыша дырявая и окон нет? Здесь вон они есть, только смотреть в них мне нельзя. Никак не можно. Только ночью, когда ничегошеньки не видно! Наташка поди уже до дыр их проглядела... Везет ей. Из Пензы в коровник ехали в теплушке лошадиной — она все видела в щели, теперь обратно едем, она снова всю дорогу посмотрит. А я: туда — маленький еще, если и видел чего, то не запомнил, обратно — того хуже, в чемодане! Будто я рушник какой! Или сапог.
Шум снаружи нарастает:
— Сколько можно? Три часа-четвертый уже пошел, как стоим! Кто-нибудь, узнайте у начальника поезда, в чем дело?
— Вот такая умная — сама и иди узнавай!
— Я не могу, у меня дети!
— А у меня кто? Свиньи?
— Что вы, в самом деле!
— Это действительно невыносимо! Проводник!
— Да! Кто-нибудь видел проводника?
— Да замолчите вы! Просто встречный поезд пропускаем. Ветка-то одна...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |