— Да и ребята во дворе смеются, одни считают, что я наркоман, а поди ж докажи что-то, а я спать хочу уже давно, очень давно...
— Насколько давно?..
— Дней пять уже, — Ромка отвернулся, нахмурившись. — Или три. Точно я не помню. Ну, я спал часа по три-два иногда, но больше — нет, потому что... не могу я больше этого выдерживать, и это... все вокруг... оно меня убьет.
Я залил кипятком травяную смесь. Иногда бывает так, что я на себе ощущаю боль или неудобство людей, духоту, например, или голод. Эмпатия, будь она неладна. Тут такого не было, и слава всему тому, кто там во что верит, потому как ощущения эти, естественно, обычаем неприятны. И желания уснуть, о котором твердил парнишка, я тоже не испытывал.
— И ты, значит, видишь и мое настроение тоже? И ауру? — спросил я. Запах сушеных ягод, размокших в кипятке, начал расплываться по комнате, успокаивая и расслабляя.
— Тебя... вижу, но не понимаю.
— И что ты видишь?
— Нить длинная, как рельсы, и высокая, как стена.
— Какая нить?
— Твоя, — Ромка стал тереть глаза. — Я не хочу засыпать, я боюсь сейчас снова заснуть! А этот запах... он меня сейчас уснет! То есть, усыпит! И там и она, и все те, и снова это все!
— Эй-ей, умник, ничего с тобой не станется, противоречивое ты дитя. Значит, у нас есть проблема, — я вздохнул. — Есть внезапно пробудившаяся в тебе магически-чудесатая фигня и завет батюшки или деда, который, как ты говоришь, меня знал. Смею тебя огорчить, я твоего деда не помню. Видишь ли... — я устроился на кресле напротив мальчонки, забрался туда с ногами и сел поудобней. Ладони мне грели круглые бока любимой вместительной чашки с нарисованными на них барашками. Я продолжил: — Жизнь моя — та еще длинная, несмешная шутка, и много чего в ней было; мало того, я сам, судя по всему, довольно-таки необыкновенный сухофрукт, настолько, что как-то раз устроил себе принудительную обширную амнезию. Ум у меня пластичный, психика нестабильная, а у друга моего старинного в черной каменной шкатулке хранится ожерелье из сияющих бусин, сочных, как мускатная виноградная гроздь на исходе лета... Да-да, так оно и было: в один прекрасный день, говорят, я избавился от части своей памяти, и теперь она у Камориль Тар-Йер. А уж этот добрейшей души нечеловек о ней позаботится и не даст ее никому, и даже мне, я надеюсь, не даст. Коротко говоря, ничего слишком болезненного, душераздирающего, бесполезного, гадкого, опасного и прочего не суть важного я не помню. И деда твоего не помню... Значит, или он был никем, или мне и не нужно его вспоминать.
Я замолчал. На потолке плясали цветные тени от настольной лампы, плафон которой я сам расписал декоративными стеклянными лаками под витраж. Плафон плавал на специальной пружинке, отчего тени тоже двигались, то плавно, как облака, то резко, скачками, — если пошевелить металлический ободок рукой. Я шевелил его и смотрел, как меняются и дрожат силуэты бабочек, стрекоз и плотненьких пузатых лошадок.
А где-то там, в шкатулке у Камориль, этого тощего колдунствующего сноба, и правда лежит, почивает история моей жизни, которую я не хочу знать. Нет, последнее время я помню отлично, и вполне помню кое-что из весьма отдаленного прошлого. Все три любови свои неземные я забывать не стал: а иначе о чем мне плакать, чьим фотокарточкам улыбаться в периоды острой сентиментальности, о чем писать плохие стихи? Я не знаю, что именно хранят в себе золатунные бусы, но подозреваю, что там — вообще труба. Ну ее. Перелистывая доступные мне воспоминания, я натыкаюсь на улыбки этих милых девушек, девочек, и не могу я их обвинять ни в чем, где я и кто они, и почему Камориль иногда смотрит особенно печально и тянется перебирать мои волосы, я тоже никак не пойму... Так вот, не зря ж я спрятал часть своей памяти в бусины — прозрачные и немного мутные, чем-то похожие на ягоды красной смородины. Зачем-то ж мне это было нужно. А ягоды красной смородины — та еще кислятина, но и сладость в них тоже есть. И то, что я решил забыть — это не мне, это не мое. Мне кажется, там какая-нибудь жуткая кровь и не менее лютый страх, лишения и предательства. И, этого всего не помня, я знать подробностей не хочу, и даже фактов и выводов из произошедшего мне не нужно. Для меня не имеют значения мировые кризисы, старинные войны и история континента, беды городов-миллионников и прочая глобалистика, и даже тайна моего рождения меня уже практически не интересует. Я хочу быть обыкновенным, простым человеком, несмотря на клыки и уши. А чтобы стать человеком, нужно быть человеком; всего-то делов — чувствовать боль, любовь, печаль, радость, быть способным видеть красоту и уметь ее создавать. А все это вполне доступно мне, пускай я и странный снаружи. Все, что сверху — второстепенно. И когда-нибудь мне будет счастье, мое, настоящее, которое кому-то и не понравилось бы, а мне подходит, и не по праву добившегося, и не за какие-то добродетели, а просто так. Потому, что я — это я, Мйар Вирамайна. Принимать целиком, как есть, а нет — так нет.
Я вот сейчас погрущу и сочиню на радостях сонетик, а может, и песню, а может, и даже... две песни. И никаких сторонних стихотворных услуг.
Мысли мои прервало некое похрюкивание. По сути, это был элемент похрапывания, но такой, особый, когда человек совсем уж неудобно лежит. Точнее, мальчик сидел. Сидел и спал. А я тут все это время думал. А мальчик-то спать боится. А спит.
Делать с ним я ничего не стал: пускай себе дрыхнет. Вроде даже не дергается и дышит ровно, и вообще, мой тихий вечер почти незаметно обратился теплой, безлунной, очень даже спокойной ночью. Можно было бы, конечно, мальчишку с кресла на диван переложить, но не охота. Сам виноват, что в кресле уснул.
Я включил радиоприемник и выкрутил регулятор громкости на минимум. Фортепиано и виолончель выводили нечто совершенно легкое и мелодичное, тихонько и без помех. Мне вспомнилось, что я обещал Элви сплести особой тонкой пряжи, а так и не сплел. Она хотела из нее шарф связать, но я сплету столько, чтобы хватило и на что-то кроме. Элви — малышка, светлое нереальное существо, живет у начальника департамента исключительных дел и следит за техникой, цветами, хомяком и золотыми рыбками. Она, наверное, домовой, но не здешний, а какой-то из западных лесных, молока не пьет, шалит иронично и со вкусом. В общем, замечательное существо.
Кстати, Элви могла бы помочь этому пареньку, как его там... Залезли бы в архив, поискали похожие случаи, решили бы, что за беда случилась и что с этим делать.
— Как проснется, отправлю его, откуда пришел, — решил я.
Решил и забыл о своем решении, сплетая в одну тончайшие шерстяные нити, красные, золотистые, охристые. У меня для таких дел есть резное кедровое веретено, и это самый ценный мой артефакт. Кажется, я получил его от северной колдуньи в пору своей, скажем так, трепетной юности. Магия, заключенная в этой редкой чародейской безделице, и сейчас позволяет владельцу веретена заплетать в шерстяные нити русалочьи голоса, утренний свет, шум слепого дождя и прочие милые, но глупые эфемерности. Это все волшебство — странное, на гильдейское не похоже ни разу, и мои знакомые чародеи (хоть их и немного) им крайне удивлены. Творится оно почти без помощи рук, и я, кажется, выступаю здесь лишь подспорьем. Забавная, в общем, вещь. А еще я читал, мол, древние верили, что именно с помощью таких вот артефактов можно перевить и переплести начисто судьбу отдельно взятого человека или связать с чужой судьбой в одну. А развязать нельзя. Но это только отголоски мифа, возможно ли это на самом деле, я не знаю. А то б давно устроил себе личную жизнь и прочие радости бытия, каких еще не имею!
Заснул я тогда около двух часов после полуночи, забыв переодеться в пижаму, растянулся на голубых простынях и ушел в небытие. Я редко вижу сны. Почти никогда. Я каждый раз как будто бы умираю, когда засыпаю. Может быть, именно поэтому я так долго живу.
Она смотрела, большая, черная. Глаза ее, словно два красных яблока, вращались и пульсировали, непрозрачные, круглые, без зрачков. Я стоял перед ней, а она передо мной и надо мной: черная громада, силуэт без четких границ, и только эти странные неживые глаза сверлят мне самую душу.
Мне не было страшно, хотя надо бы было бояться. Мне не было страшно, потому что я знал ее. Мало того, я очень сильно, безумно, безгранично любил ее. Всем своим естеством. Всем, чем я когда-либо был и когда-либо стану.
Я знаю, и она любила меня, по-своему, как умеют любить маленькие девочки да красивые юноши. Не то чтоб именно меня. Она, скорее, любила играть, и я был ее игрушкой.
Она стояла и молчала, не шевелилась. Кажется, я ей мешаю.
Единственное, чем я могу ее победить — это я сам, но я же ничтожен, наг и беспомощен перед ней. А могу ли я вообще ее победить?
Верно, могу, иначе бы она скомкала меня, задавила, смела бы прочь, как приливная волна.
Я чувствовал эту силу в ней и еще — истошную, кровавую злость, убийственную, но почему-то немощную ярость, направленную не на меня.
Тогда я понял — она меня не видит. Ее глаза, красные яблоки, слепы, и она даже не чувствует меня, не знает, что здесь есть кто-то еще. Она ощущает только преграду на пути, непонятную и неожиданно возникшую стену, которая искренне любит ее.
Вот и штука приключилась с этой тварью! Наверняка не думала она, что нечто в пределах ее мироздания способно ее остановить.
Хотя... нет... не способно. Я... я таю воском, я ледовый истукан, я стеклянный фужер на самом краю стола, который вот-вот сорвется вниз.
Глаза-яблоки приблизились, и что-то непомерно огромное, — то ли рука, то ли острый, осязаемый дым, — оторвало от меня всю плоть, что ниже грудины, и половину передних ребер тоже снесло. Я стоял, как был, живой, прямой, не чувствуя никакой боли, кроме душевной. Но именно эта боль была нестерпимой, смертельной.
— Что же ты делаешь? — вопрошал я. — Что же ты со мной делаешь? Разве недостаточно ты взяла? У меня почти ничего не осталось!
Она смотрела на меня, большая, черная. Глаза, как окровавленные яблоки. Она обняла меня крепко-крепко, ведь все-таки она меня любила, обняла и...
— Эй, Зубоскал, проснись, Зубоскал! Восемь часов, мне еще в школу идти! А дверь-то я не закрою за собой! Дядька Зубоскал, э-эй!
Ромка тряс за плечо хозяина подвала четырнадцатого дома. Что-то с ним было не так с утра: рожа бледная, на лбу пот, хотя не жарко, волосы тусклые и... Ромка только сейчас, при свете дня, разобрал, что у Мйара Вирамайна есть клыки, желтоватые и наверняка острые.
Заспанные глаза, поутру зеленовато-медового цвета, приоткрылись. Губы Мйара сжались в тонкую полосу.
— Я проснулся, мальчик... Это, что ли, твой кошмар навещал меня вместо тебя?
— Не знаю, мне сегодня как раз ничего не снилось. Я даже очень хорошо выспался, хотя шея болит, неудобно лежал, — Ромка заулыбался. — А дед-то был прав! Ты мне уже помог, Зубоскал! Сны прошли!
— Ну-ну, а ты хорошо устроился, как я погляжу, — Мйар сел в кровати. Голова его закружилась, и он стал массировать себе виски. — Кошмары твои... Нет, это не твои кошмары, это мой кошмар был. Кажется. Но значит, твои кошмары — это мои кошмары? И они как бы с тобою ко мне приехали? А что тебе самому тогда снилось, а?
— Бред всякий, — сказал Ромка, доставая из своей сумки яблоко. Взглянув на яблоко, Мйар поежился, нахмурился и ловко отобрал его у Ромки. Положил на полку возле кровати. Ромка хмыкнул. — Я уже точно не вспомню, но там была тревога, всякие невыполненные обещания, которые я должен был выполнить и не мог. И за это мне должно было быть плохо, и, естественно, было. Какие-то звери, тетка черноволосая, кудрявая, и все так страшно, что возвращаться туда никак не хочется. Ни тетки я не знаю, ни зверей таких не видал — даже по телевизору... и в сети! Да и нет таких, наверное, вообще. Больно страшные! Мерзкие такие...
— М-да, — сказал Мйар. — Ты, кажется, в школу собирался?
— Ага, — улыбнулся Ромка, — я там, в холодильнике, помидорки нашел и сыр с майонезом, так что, если что, я не виноват. Я пошел.
— А помидорки-то дорогие, тепличные, весна ж на дворе... — Мйар не стал подниматься, чтобы закрыть дверь за мальчишкой, а развалился на кровати, распластав руки-ноги в стороны, и стал смотреть в потолок. — Бред какой-то получается. И помидорки, небось, все сожрал, паразит...
Потом Мйар снова резко сел. Он вдруг вспомнил глаза из сна. А сны ему, собственно, снились крайне редко.
— Сам я только дурака наваляю, — подумал он вслух, как привык иногда думать, чтобы самому убедительнее было. — Случай плевый, но ничего такого странного давно не было. Может быть, вообще не было. Если только... одна из бусин памяти раскрошилась... И все! И беда! Кто-то из прошлого полез меня навещать! Пойдем, дружище Мйар, к Камориль Тар-Йер, проверим бусики, да заодно проведаем этого старого извращенца, будь он неладен. Решено.
ГЛАВА 2
Черный, золото, красный бархат. На бархате, как изысканная драгоценность, возлежит затянутое в черные шелка и кожаные ремни существо, предположительно, мужского пола, обладающее бледной (до синевы) кожей и томным (до одури) взглядом. Пальцы длинные, ногти острые, тщательно наманикюрены и щедро окрашены лаком ( черным, орять же). Волосы цвета воронова крыла спускаются мягкой волной по плечам до самых локтей, с явной любовью ухоженные и дотошно расчесанные. Между бровями красной краской обозначен третий глаз, ремень на шее затянут так, чтобы причинять боль, в руке мундштук, в мундштуке тлеющая дамская сигарета с ароматом айвы.
Вот же бездельник, а.
Я-то знаю, что юноше этому отнюдь не двадцать лет, а поболе раза в три. Он давно уже не человек, а эти глаза его телячьи, с этими ресницами-опахалами... Не будь он на самом деле душкой и сообразительнейшим магом (некромантом, если уточнять) из всех, которых я знал, я бы совершенно не лестно высказался о нем и о том, какой он ориентации. Но волею судеб он — мой старый, хороший друг. И вообще, замечательный мужик, а как оденется нормально, так еще и адекватный.
Камориль Тар-Йер кивнул в сторону бара:
— Налей себе вишневой медовухи, что ли, или лучше водки, а то ты напряженный, как... — он затянулся сигареткой, — как... ох, даже не буду при тебе озвучивать пришедшие мне на ум аллегории. Дабы не усугублять.
Я сидел в кресле напротив дивана, на котором Камориль возлежал. Самое безопасное место в этом богатом доме, на нужном расстоянии от гостеприимного хозяина, иногда чересчур гостеприимного; и собаки его трухлявые пасутся где-то в другой комнате и не норовят тяпнуть за пятку, и хозяин не чует в тебе убегающей дичи, а потому расположен к беседе и плодотворному сотрудничеству.
— Не, спасибо, — я улыбнулся. — Если я сейчас налижусь твоей колдовской медовухи, у меня не станет сил от тебя отбиваться, а потом ты здорово пожалеешь, что недооценил меня и мою любопытную физиологию.
— Физиология твоя мне крайне любопытна, это факт, — дежурно заявил Камориль. — Ты такой лакомый кусочек для любого некроманта! Ты же совершенно не поддаешься классификации! Абсолютно непонятный экземпляр! Я буду ждать, пока ты умрешь, чтобы потом я и только я смог бы ознакомиться с твоей неимоверной и фантастической физиологией... как можно ближе.