— Из всей семьи, — успокаивающе объясняю я, — в доме сейчас нас двое, вам не придется выдерживать взгляды и шепотки. Эрик, заканчивайте этот цирк и спускайтесь — я уже, право, устал вас уговаривать.
Не удержался от упрека. Сколько можно длить это смехотворство, он молод, но не глуп, это видно сразу, и совсем не похож на кокетку.
— Действительно, цирк, — соглашается он, но радости в этом согласии немного: слишком много злости, чистой и неприкрытой. — Вот вы, а вот я. Чтобы поговорить, вам непременно нужно повязать на шею салфетку, а меня заставить еще раз промаршировать по этим чертовым ступенькам? Если вы не постеснялись вторгнуться в мои комнаты, что за необъяснимая скромность мешает вам говорить сейчас? И кстати, прежде чем фамильярно звать меня по имени, не могли бы вы по всей форме представиться?
Выпалить такое количество претензий, не преступив формальной вежливости — особое умение; но его следующая фраза едва не заставляет меня засмеяться:— Ловите момент. В таком добром расположении духа я долго не пробуду.
Он в добром расположении духа. Вот этот взрыв злобы, щедро приправленной смущением — то, как он представляет себе таковое. Дикие гены, дикий оскал, и представления тоже дикие. Я пожалел бы его, не будь уверен в том, что звери не знают жалости и не понимают ее.
— Видите ли, я предпочитаю разговаривать с одетыми людьми, и не в ванной, — замечаю. Тонко расшитое покрывало, используемое им вместо полотенца, приоткрывает впечатляющую коллекцию шрамов. Словно намеренно обзаводился.
Привычка собираться быстро — тоже явный след войны, как и выбор одежды: совершенно чудовищный, с любой из точек зрения, военизированный комплект. Приходится напомнить себе о том, что добиться всего и сразу — затея невозможная и глупая.
С перемещениями в пространстве у него хуже, чем с решимостью. То есть настолько хуже, что я вообще не понимаю, как он ухитряется шевелиться, не кривясь на каждом шаге. Однако лестница для него и вправду тяжелое испытание.
— Ваша медицинская карта сохранилась? — хуже нет, говорить о болезнях за столом. Он эту точку зрения не разделяет либо незнаком с ней.
— Вам не терпится меня допросить? — язвит, сбиваясь с шага. Военные реалии оказываются сильнее самосохранения, и, судя по внезапно плеснувшей в лицо боли, сдержать вскрик ему стоит серьезных усилий. А мне тех же усилий стоит не подхватить его под локоть. Всегда неприятно видеть, как падает чужая гордыня, разбиваясь о ступени, пусть даже эти ступени устланы коврами.
— Я приглашу к вам врача, — ставлю в известность и обнадеживаю разом. Когда известно, что боль закончится, ее легче терпеть. — Вам требуется адекватная терапия. Возможно, операция.
Садимся за стол. Он молчит, как зашитый, тщательно избегает называть меня по имени — если ему вообще известно имя, в чем я уже сомневаюсь. Спокойствия сей факт не прибавляет, потому что я не могу понять: как он ухитрился заключить брачный контракт, абсолютно ничего не зная о семье, в которую входит. Как Хисока ему позволил? Кому принадлежала эта дикая идея?
— Меня зовут Иллуми. Иллуми Эйри, Старший клана Эйри, — представляюсь, устав от мрачной тишины.
Он повторяет, пробуя на вкус, собирается с мыслями и сообщает мне нечто такое, от чего у меня брови ползут на затылок. Каждый шаг ему причиняет пусть не нестерпимые, но явные страдания. И он наотрез отказывается от врача потому, что тот — цетагандиец. В родичи мне определенно достался сумасшедший, и это сумасшествие заразно, потому что я сначала пытаюсь его переубедить, и лишь потом поступаю, как и положено старшему рода: ставлю в известность. Паралитиков в моем доме не будет, мазохизм, если таковой ему присущ, может быть удовлетворен меньшими мерами, и на человека, желающего смерти, он не похож, как и на совершеннейшего дикаря, не умеющего пользоваться столовыми приборами в отличных от боевых целях.
— Если вы это успели забыть, я — барраярец, — говорит он внезапно, отставив тарелку и подавшись вперед почти угрожающе. — Ваш враг, — напоминает. — Вы можете считать меня своей родней благодаря какой-то юридической дурости, но это не отменяет данного факта. Не стоит дальше продолжать комедию с семейными ужинами вдвоем.
Я чувствую, как комедия плавно перерастает в театр абсурда.
— Мой брат тоже был цетагандийцем, — напоминаю я, — и, известие о вашей женитьбе стало для меня полнейшей неожиданностью, не самой приятной притом. Не примите на свой счет, вас я не знаю совершенно.
И снова мне приходится, скажем мягко, удивляться. Он не желает говорить о Хисоке, он не желал ехать сюда, и простое упоминание о браке заставляет его кривить рот. Но мне приходится настаивать, черт побери, я уже ничего не понимаю. Это странный брак, так скажет каждый, немного найдется семей, в которых младший женится скоропалительно, без разрешения, на вражеском офицере и дикаре, но еще меньше найдется семей, в которых дикарь выглядит так, словно его загнали в благородный род под оружейным дулом. И разговор получается скомканным и рваным: попытки объяснить мое недоумение теряют в убедительности из-за подозрений, терзающих ум.
Я могу просто сказать: будет так. Более того: я так и должен.Но есть ли необходимость в том, чтобы проламывать стены, имеющие дверь?
Поэтому я объясняю, почти начистоту. Хисока не имел права жениться, но женился, никого не поставив в известность и не получив одобрения семьи. Договор с его подписью — единственное свидетельство свершившегося союза, мрачный юноша напротив меня цедит по слову в час и отказывается давать объяснения, и, хотя формальный повод объявить этот брак недействительным, есть, такого скандала семья себе позволить не может.
— ... вы — законный член семьи, — заканчиваю я. — Как Старший клана, я за вас отвечаю. И хотел бы для начала понять, чего хотите вы. Мне не нужны скандалы ни в доме, ни вне его.
Суть он ухватывает мгновенно.— Мы торгуемся?
— Именно, — отвечаю я. Шесть месяцев гипотетической адаптации, по окончании которых его состояние будет проверено комиссией, упасите боги от неудачи, гнев Небесного двора рухнет на все семейство. Дамоклов меч и вызов одновременно. Я не новичок в дуэлях, но воевать с судьбой означает ранить себя каждым удачным ударом.
Не понимаю, что в моих словах так его взвело, но он в ответ требует с нескрываемой злобой.— Вы не пытаетесь сделать из меня правильного цетагандийского домашнего зверька, а я... я постараюсь ограничить проявления своего дурного настроения пределами моих личных территорий. И когда я говорю "личные", это автоматически исключает случившееся час назад. Я вам не стриптиз-шоу, чтобы на меня пялиться!
Под конец он почти кричит, замолкает, покусывая губу, и успокаивается настолько, чтобы звучать не истерически.
Он не может предложить большего, ценя свое слово, и раздражение от его упрямства смешано с тенью уважения.
— Соблюдайте правила вежливости, принятые в этом доме, и я не буду вынужден нарушать ваше уединение, — резонно замечаю я, оценив его упорство ниже искренности. — Вы понимаете, что признание вас дееспособным будет впрямую зависеть от степени вашей адаптации, а без такового я не смогу даже подать запрос относительно вашей репатриации? Вы ведь к этому стремитесь?
Он заглотит эту наживку, должен. Не меньше, чем ему хочется домой, мне хочется убрать его из дома, пока ситуация не вышла из-под контроля. Полгода тихого поведения, нужное решение комиссии, запрос, небольшая взятка, и вся эта история закончится.А был бы Хисока жив — я бы его выпорол, честное слово.
Мою выгоду он тоже понимает сразу.
— Я бы на вашем месте сделал все, чтобы избавиться от меня поскорей и любой ценой, а вы в своей гордыне еще ставите условия мне?
Похоже, парень готов пожертвовать собственными целями ради возможности поупрямиться, ощетиниваясь мгновенно. Дурной у него характер. Еще пару уничижительно-колких замечаний, говорящих более о горечи в его крови, и очередной безапелляционный отказ я почти пропускаю мимо ушей как неважные, зацепившись за другое.
— ... не намерен быть с вами любезным или как-то сотрудничать, — рычит он. — Больше не намерен.
Значит, я оказался прав в своих подозрениях? Вот с чего началось — он поставлял информацию? Оказывал услуги?
— Однажды вы серьезно обожглись, — пробую я, следя за его лицом. Он намерен мне мстить за все пережитое? Похоже, что так. — Воля ваша. Если вы хотите перевести боевые действия сюда... попробуйте. Не выходя за рамки приличий.
Он предсказуемо скалится.— Ну какие же приличия на поле боя? Или вам это понятие известно только понаслышке? — Подбирает свою палку и поднимается, весьма неловко. — Ваша семейка мне изрядно должна. И мне кажется, будет истинным удовольствием востребовать этот долг с вас, гем-лорд. С процентами.
Поразительно — он знает об ответственности семьи, как целого. Меня этот факт радует настолько, что пожелание доброй ночи выходит почти сердечным.
Эта каша сварится, притом по моему вкусу, я уверен. Я полагал, что столкнусь с действительно безнадежным дикарем, но у... Эрика, пора привыкать звать его по имени, — есть понятие о чести, о семейных долгах и обязательствах, это настолько обнадеживает, что даже провальная попытка выяснить подробности случившегося у сослуживцев брата не портит настроения.Догадки, впрочем, углами выпирают из его слов и ситуации в целом: конечно, этот брак имеет с ударившей внезапно любовью столько же общего, сколько с очарованием неземной красоты, стирающей границы государств и войн.
Но упрямство, честность и готовность держать удар до последнего — этого не отнять, так что я могу понять, почему Хисока решил компенсировать неведомый мне обман таким неожиданным способом. А то, как явно юноша терзается виной, заставляющей его кусать окружающих так же сильно, как она кусает изнутри, настолько очевидно, что поневоле понимаешь: имя этого обмана — Барраяр. Что за услуги он оказывал и почему, не скажешь так слету, но расколотая вдребезги надежда сохранить сотрудничество в тайне, вернуться потом домой — достаточный повод не считать вдовца классическим случаем перебежчика.
Или, — мысль вызывает озноб, — это тоже легенда. Война кончилась, отголоски отгремели, а что осталось? Могила молодого Эйри в усыпальнице, да потенциально вхожий в благородные дома барраярский офицер?Глава 2. Эрик.
Я открываю глаза и ловлю за хвост банальную мысль "где я?". Я ведь знаю, где. В доме гем-клана Эйри. От одного взгляда на узоры и арабески, которыми расписан потолок, начинает кружиться голова, даже когда я сжимаю веки, точно выдавливая из-под них навязчивую картинку. Цетагандийский дизайн. И я лежу на мягкой постели посреди всей этой роскоши, с характерным ощущением, как будто в спину вколотили железный гвоздь. Бессонница на полночи, превратившаяся в болезненное созерцание этих слегка фосфоресцирующих в темноте узоров, заставила их запомнить и возненавидеть с той же силой, как спирали гем-грима в окуляре прицела. Теперь, проснувшись, я спешно переворачиваюсь на живот, обхватив руками подушку и раздумывая, не вцепиться ли в уголок зубами. Поясница разламывается от боли, но это как раз привычная составляющая бытия, в отличие от прочей, меняющейся со дня на день, обстановки.
Еще вчера меня высадили здесь, в столице Ро Кита, с армейского транспорта в военном космопорте, с тощим вещмешком и палкой в руках. От десяти лет прежней жизни в моих пожитках осталась разве что поношенная, но крепкая армейская куртка без знаков отличия — и та точно не моя, а подобранная по размеру на складе. Мою собственную разнесло в лоскуты, когда всего за несколько месяцев до победы я превратился из капитана рейнджеров в пленного. Сейчас теплая куртка выглядела нелепо и жарко. Это дома, на Барраяре, нынче ранняя весна, вода точит проталины в мокром снегу, и уже можно выйти в горы без перчаток, не рискуя отморозить пальцы. А здесь — бабье лето, ухоженное, теплое, душистое, среди которого я смотрелся так же нелепо, как и на кожаном сидении лимузина, который вез меня из космопорта. Будто не хватало прочих несоответствий моей дурацкой жизни.
Как тебя занесло на Цетаганду, Эрик Форберг? Расскажешь — не поверят.
Да я и сам не верю. Две недели полета в информационной изоляции отнюдь не подготовили меня к тому, что я встречу здесь. Все это время я видел перед собой только стены медблока и затылки охраны, и фразу "передать на попечение клана Эйри" привычно переводил как "и поместить в хорошо охраняемое заведение за счет...". То, что меня кто-то действительно сочтет родственником, мне и в кошмарах не снилось.
Вчера я уже имел счастье познакомиться с типом, который намерен меня в дальнейшем дрессировать под местные обычаи. Холеный, самодовольный, с брезгливыми складками у губ и синюшным гримом во всю физиономию. Старший как-то там на "И", не помню точней. Не воевал, иначе вел бы себя поосторожнее. Желает одеть меня в местные тряпки, научить пользоваться здешними ножом и вилкой, подштопать для пущей респектабельности и вывозить в свет — похвастаться новым экспонатом зверинца. К моим естественным пожеланиям, чтобы ко мне не лезли, относится чуть с меньшим вниманием, чем к мяуканью приблудной кошки. Пустое сотрясение воздуха. Вроде проигнорированного заявления, что я не желаю отдаваться в руки их медиков.
Непрошеный врач заявляется вскоре. Высокий, крупный, но не толстый, и немолодой уже тип, с нераскрашенной физиономией — ну, не гем, так их слуга, — спокойный, как удав на холодке. Разговаривает с легкой профессиональной издевкой — "дражайший", "юноша" да "будьте добры", — и явно в силах меня скрутить, если я начну швыряться сапогами в дверь.
Касание чужих рук при осмотре, пусть по-врачебному аккуратных, оставляет инстинктивное чувство гадливости. Терпеть не могу, когда меня лапают. Да и ничего нового, кроме туманных запугиваний, я сейчас не услышал: разве что у доктора термины понаучнее, чем у бесцеремонного медтехника в лагерном лазарете. Да: давнее осколочное ранение в поясницу, травматическое воздействие, пережатые нервные корешки, и все прочее.
Врач, с явным удовлетворением от ясного и показательного диагноза, пугает: — ... И резкие движения вам противопоказаны; могут сместиться отростки, и вам придется терпеть не только еженедельные врачебные осмотры, но и сиделку, выносящую за вами судно.
Я, с ядовитой иронией, которую он может и не понять, парирую: — Последние несколько месяцев я провел... на курорте, предоставляющем большое количество физических упражнений. И как видите, еще жив.
Нет уж, не пущу одних цетагандийцев попрактиковаться там, где прежде поработали другие. Может, сейчас мне и несладко, но пережить могу — а перекраивать меня под наркозом по своему вкусу здешние коновалы не будут. Пусть лучше остается... как напоминание. Довольно почетное, в отличие от прочего.
Остаюсь один. Лежу. Думаю. Стараюсь хоть немного пробиться через захлестывающие эмоции. Ох, на каких качелях меня мотает из стороны в сторону, фигурально говоря...
Так. Я сам согласился сюда приехать. Никто не мешал мне по дороге, в транспорте, соорудить петельку из брючного ремня или еще дома воззвать к милосердию родного конвоя и получить от них последнюю возможность смыть кровью, благо неподконтрольного оружия на Барраяре сейчас больше, чем блох на собаке. Но нет, я возжелал быть последовательным в своих ошибках, и убедил себя, что глупо расставаться с жизнью просто так. Значит, выживем всем назло.