Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
С того дня, как сеньор Куси уехал, и мы остались предоставлены самим себе — и Монфору, Эд словно бы вырос и загрубел. Он часто громко смеялся, рассуждал как о своих о землях, которыми мы еще не владели. Он стал драчлив. После Лавора, где я подвернулся ему под руку впервые, в нем не прибавилось доброты и смирения. Теперь ему казалось — и недаром! — что я не усерден, мало радею о крестовом деле. Еще ему казалось, что я мало люблю графа Монфорского, да и мессира де Руси, под чьим началом теперь мы оказались. Я старался любить брата из последних сил — но тяготы долгой войны так утомили нас обоих, что на добрые чувства друг к другу совсем не доставало сил. Не следовало бы мне говорить, что когда брат, не допущенный на баронский совет, сгоряча съездил меня по уху, он очень напоминал мессира Эда... Хотя в отличие от своего родителя, позже он всегда извинялся. Не следовало бы говорить — да скрыть не получается. То, что мы с Эдом — люди разной крови, он потомок своего отца, а я — своего, эта умопомрачительная мысль мало-помалу делалась для меня реальностью. Маленького Раймона, должно быть, никогда не бил отец, невольно думал я, закипая изнутри горечью обиды... Будто сам факт, что граф Тулузский был ласков со своим сыном — а в том, что он ласков с сыном, я не мог сомневаться — чем-то меня обделял.
Ко всем прежним страхам добавился новый — я начал бояться за графа Раймона. В крестоносном лагере так часто говорили о его скором падении, смерти, поражении, что я несколько раз просыпался в холодном поту. Мне снился он, мой отец, во снах почему-то давно знакомый и любимый — мертвым, маленьким, как куколка, зашитым в саван (как мама), влекомым в колодец (как дама Гирода), валявшимся в узкой лаворской улочке (во сне — тулузской) в куче трупов... Но самым страшным был сон из тех, что исправно приходили после штурма — в них я бежал с мечом, рубил, звал, бежал, задыхался... рубил опять, и видел заваливающуюся на бок фигуру в красной длинной котте, с недлинными темными волосами, той же потрясающей улыбкой большого рта, но уже мертвого, мертвого. Почитай отца своего и матерь свою, и продлятся дни твои на земле. Что бы вы на это сказали, отец Фернанд?..
Конечно, здравый смысл подсказывал, что мне — маленькому оруженосцу — никогда не встретиться в бою с графом Тулузским, рыцарем, предводителем. Так что кошмары о том, как я убиваю собственного отца, скорее всего, происки лукавого, и больше ничего. "Конец Раймонишке, раздавим", с удовольствием сказал мой брат Эд, глядя с холма на длинно растянувшееся войско Тибо де Бара, заворачивавшее вместе с дорогой. Благостная страна, невысокие зеленые холмы, цветные квадраты земли — пашни темнее, виноградники совсем молочно-зеленые, белые купы цветущих плодовых садов, все это очень мило и чрезвычайно удобно для войны. Конец Раймонишке, сказал Эд, сплюнул на землю и растер плевок ногой. Это тебе не горы, это долинный Тулузен, жги-не хочу. Я едва сдержался, чтобы не закричать. Умилосердись, Господи! Доколе? Когда произведешь суд? Неужели дашь мне так недавно и безнадежно узнать моего отца и полюбить его безрассудной любовью только для того, чтобы... Горе, матерь моя, что родила меня человеком, который спорит и ссорится со всею землею. Например, с только прибывшими графами Бара, старым Тибо и молодым, про которого говорят только хорошее, потому как щедрый рыцарь, и военные песни пишет — заслушаешься, образованный и добрый человек.
Я готов, Господи, молился я с закрытыми глазами. Готов стать чем Ты захочешь, любым малым хлебом, который накормит моего отца. Только пускай это окажется ложью, пускай ему еще не конец. Он же отлучен. Что же будет, если мой отец, мой единственный отец умрет отлученным? Тогда, чтобы встретиться с ним, мне останется только пойти в преисподнюю...
Такие глупые мысли думал я, милая моя, на склоне монтобанского холма, наблюдая приближение армии Бара. Я-то думал, похоронив вместе с мессиром Эдом свой величайший грех, что теперь все стало проще — ан нет, так запуталось, что ни один парижский диалектик не разберется.
Едва к Монтобану прибыло Барское войско, к нам подоспели и новые гости. Барцы не успели лагерь поставить, как часовые прискакали к Монфору с веселой вестью — новое посольство от Раймона, на этот раз — "лучшие люди Тулузы", человек двадцать, под предводительством двух консулов Капитула, одного вигуэра, да еще сколько-то там судей и нотариев, и — в подтверждение католичности миссии — священник, личный капеллан графа Раймона. Мне удалось увидеть этих послов — "лучшие люди" приехали с другой стороны, нежели барцы, с юга, от Тулузы, и протащились по всему лагерю, начиная от стоянок простых пилигримов, что ближе к дороге. Плотно сбитой компанией, на крепких лошадях и мулах, пробирались тулузцы к шатру Монфора, что в самой середине ставки, рядом с передвижной часовней и палатками старшего священства. Смуглые, по большей части бородатые, все как один — представительные, многие с брюшком, "добрые мужи" нервно оглядывались по сторонам, будто бы ожидая камня. Лица их, обезображенные тревогой, вызывали взрывы смеха у толпы мальчишек, шедшей по пятам послов с самой дороги. То были большей частью оруженосцы, но кое-кто прибился и из пилигримского лагеря; они трусили по сторонам, выкрикивая ругательства на французском. Бородач в синем, что ехал в самой середине посольства, цеплялся за древко сильно дрожавшего белого флага — парламентеры мы, парламентеры! — и вертел круглой головой, блистая зубами в неуместной испуганной улыбке. Ясно дело, не уверены голубчики, что живыми выберутся.
Уже в виду Монфорова шатра, над которым в безветрии свисал тряпкой львиный стяг, послы спешились и смиренно побрели непривычными к ходьбе ногами, сопровождаемые насмешливыми взглядами рыцарья и дразнилками молодежи. Похоже, они не знали франкского наречия — или искусно притворялись, что не знают, чтобы иметь повод не отвечать на насмешки. Брат, немедля побежавший к Монфоровой палатке в надежде подслушать, о чем идет речь, позже говорил, что синий бородач отлично изъяснялся по-человечески; значит, притворялись. Переговоры с представителями города велись втихую, в здоровенном шатре, у входа в который скалились часовые. Однако уже к вечеру весь лагерь знал, о чем шла речь: все о том же. Почему да зачем прибыло такое большое войско? Почему столь недвусмысленно обращены острия мечей в сторону Тулузы? Ведь Тулуза послушна, Тулуза честна и весьма католична, город подчинился легатам, все подписал, заплатил штрафы и дал заложников, сколько потребовали. Нет в Тулузе еретиков, ни единого — а если и есть, то капитулу о том ничего не ведомо! Не может быть, чтобы Тулуза еще чем провинилась перед Церковью!
Большинство наших считало, что посольство приехало, только чтобы оттянуть время. Что эти униженные бородатые горожане — такое отрадное зрелище для честолюбивых сердец мелких дворян — желали только одного: пересчитать наши отряды, чтобы было о чем пересказать своему отлученному господину. Вот смех-то: провансальские консулы, никому от века не подчинявшиеся, порою даже резавшие неугодных сеньоров, как поросят — нашли себе любимца, нашли себе властителя, этакого изгоя христианского мира! Ну и пропадайте вместе с ним.
Господин легат Арно сделал доброе дело: отпустил посланцев живыми. Ступайте, сказал, и передайте городу, что вина его в одном: держатся тулузцы Раймона, врага Церкви, и не желают принять нового графа, христианского, того, которого предложим мы. (Столь ясно это слово означало Монфора, что не стоило бледным сквозь смуглоту послам и оборачиваться в сторону, отвешивать отрывистые поклоны его медвежьей фигуре). Отвергнитесь Раймона, признайте над собой государя-католика — и тогда живите. А нет — так радуйтесь, что к данным вами заложникам мы не прибавляем сейчас двадцать новых.
"Лучшие люди" спешно уехали на рассвете следующего дня, задержав выступление армии на целые сутки, чем многие были недовольны. Мой брат говорил, что не следовало их отпускать — так считали многие добрые бароны войска, да и епископ Фулькон, который тулузцев знает лучше всех на свете. Но якобы граф Монфор показывал свое благородство Тибо де Бару, вернее, обоим Тибо де Барам, которые еще не привыкли к здешним способам ведения войны.
Мы с братом теперь жили неподалеку от сердца нашей армии — ставки Монфора, потому как перенесли свою палатку поближе к мессиру де Руси. Пускай катятся, сказал брат, перед сном устраиваясь поудобнее. Пускай передадут Раймону, сколько нас и что мы для него приготовили. И заснул — засыпал он стремительно. Обычно я умел спать в любое время, когда выдавался свободный час; а тут мне все мешало — и жара, и Эдов храп, и звуки отходившего ко сну лагеря, и редкие паразиты в волосах, на которых я обычно не обращал внимания, если число их не достигало той парижской зимней бесконечности... Но это ж не просто ночь, это ночь перед первым истинным походом — настоящим походом против него, собственного моего отца. Мы уже не в Монтобане, городе великого Рено, сына Аймона; не просто в землях провансальской ереси; мы — в нескольких дневных переходах от Тулузы, Господи помилуй и сохрани.
* * *
...Пойдите вокруг Сиона и обойдите его, пересчитайте башни его, обратите сердце ваше к укреплениям его, рассмотрите домы его, чтобы пересказать грядущему роду... Так шептал я себе, когда впервые открылась моим глазам царственная Толоза, Роза Городов. Какой он большой, думалось мне, неужели можно взять такой огромный город? (Как позже выяснилось, Монфор думал сходным со мною образом). В оранжевом мареве жары лежал розовый город вдалеке-предалеке, как целое поле светлых роз. И где-то там, в середине огромного цветка, билось сердце моего отца.
Река, которую нам предстояло перейти, называлась Эрс. Не особенно широкая, переправа заняла бы немного времени — если бы на том берегу нас не ждали.
Сначала мы долго стояли, готовясь к переправе; мы с братом были среди барцев — и Эд уже начинал жалеть об этом. Дорого бы он дал, чтобы оказаться поближе к центру событий, а именно — там, где граф Монфор и его избранный круг! А так нам оставалось вертеться на конях, приподнимаясь в стременах и тщетно пытаясь распознать, в чем там дело, отчего затор. Рыцари Бара, окружавшие нас, говорили со смешным акцентом — вернее, это наш шампанский акцент был смешон для них, и потому мы с братом больше молчали. Но тут Эд уже не выдерживал — он то и дело спрашивал у ждавших впереди, что происходит, началась ли переправа, о чем там думают эти лентяи; или же пытался послать меня вперед, посмотреть, что Монфор и иже с ним? Я отказывался, боясь затеряться — и верно, живая плоть армии то и дело меняла очертания, и единожды отстав от Эда, я рисковал не найти его до самого того берега.
Наконец прибежал пеший гонец — на коне тут было не развернуться — и проорал приказ: разворачиваемся, идем вдоль берега. Гонец быстро скрылся, ничего не объяснив; ругаясь на чем свет стоит, рыцари разворачивали коней, скользивших копытами по быстро истоптанной в грязь глине. Берега Эрса были глинистые, бедно поросшие мелкими маками и одуванчиками.
Появился новый гонец — уже конный, держась в отдалении, выкрикнул новости: на том берегу Раймон, с ним рыцарей не меньше тысячи, тако же люди графов Фуа (опять Фуа!) и Комминжа; прорываться на глазах неприятеля рискованно, ищем широкий брод или мост. "Раймон", сквозь зубы сказал мой брат. "Раймон. И с ним Фуа. Черт бы их побрал, дьяволовы отродья".
Сердце мое начинало колотиться где-то в горле. Эрс ослепительно сверкал на солнце, пить хотелось — вся вода из тела уходила в виде пота. Мысль о том, что на том берегу — Раймон, что желтоватая лента дразнящей воды отделяет меня от моего отца, свербила в горле хуже жажды. Конь оступался на частых прибрежных камнях, чьи серые спины здорово маскировались под глину. "Шлем надень и завяжи, — велел мне брат, — может, рубка будет. Приготовься. Щит возьми на локоть. Будут стрелять, сволочи." Я кивнул, почти не понимая его слов. Он что-то еще сказал, потом в глазах моих что-то вспыхнуло — я думал, что уже началась битва, и схватился за меч, но это всего-навсего Эд отвесил мне оплеуху, чтобы вывести из созерцательного отупения. "Шлем мне надень! Что, уснул? И сам готовься!"
Я трясущимися руками поправил на брате подшлемник, водрузил "горшок" ему на голову. Тот глухо командовал из-под шлема: "правее! Еще правее, болван! Да что с тобой, перегрелся?" Наконец в прорези показались оба его глаза, голубые, злые и заранее усталые. Как раз в это время командующий нашим флангом рыцарь объявил переправу — нашелся мост, первые отряды уже рванулись по нему, к великой досаде брата — конечно, Монфоровы люди. Половине барцев — той половине, в которую входили и мы — приказано было переправляться вплавь и ударять на Раймона с фланга, пока Монфоровы люди сдерживают врага. Обоз и пехота переходят реку последними.
В самом деле, мелкая река — наши кони плыли не долее, чем нужно, чтобы прочесть "Отче наш". Потом ноги моего скакуна снова заскребли по дну. Увязая в глине по самые бабки, он с трудом карабкался — вверх и вверх, один раз подвернул ногу и чуть не упал, так что вода захлестнула мне на пояс. Меч я уже держал в руке, по примеру старших рыцарей, держа его над водой и наготове; второй рукой намертво вцепившись в поводья, я мечтал попить — хотя бы немного, глоточек — но боялся упасть. Многие рыцарь похрабрее опускали ладони в желтые струи и поспешно пили, пока их кони изо всех сил гребли ногами: кто знает, когда еще раз придется пить воду, может, разве что на том свете.
Я потерял своего брата, замешкавшись на берегу. Наверху что-то происходило, что-то, чего я еще не видел. В рыцаря, вылезавшего наверх рядом со мной, сверху вниз воткнулась стрела, и он с грохотом обрушился на мелководье. Кто-то бросился его поднимать. Я уже слышал ритм войны — "Мон-фор, Мон-фор", снова становясь частью потока; конь, отчаянно цепляясь копытами, рывком вытащил меня наружу, на крутой бережок, и я поскакал вместе с остальными нашими, крича и крича...
Я сам не понял, отчего визжит мой конь; только когда мы оба упали и покатились единым клубком, стало видно, что обломок древка торчит у него из груди. Откатиться, как можно дальше откатиться — конь так отчаянно извивался и сучил ногами, что мог легко убить своего седока. Спасло меня то, что неважным был я всадником — ноги мои вылетели из стремян сразу же, как только скакун встал свечкой. Перчатка содралась с моей руки, едва не прихватив с собой пальцы — она запуталась в поводьях, которые я предусмотрительно крепко намотал на руку. Я приложился о землю — больно, но слабее, чем мог бы, и покатился по одуванчикам и макам, стараясь собраться в один комок. Через меня тяжело перепрыгнул чей-то чужой дестриер — огромное заднее копыто впечаталось в грунт в трех пальцах от моей головы. Толком не зная, что происходит, я приподнял голову — вот преимущество открытых шлемов над закрытыми: Эдов "горшок" непременно сбился бы от падения прорезью на сторону. Первое, что я увидел, так это острие копья, нацеленное мне в глаза, и дальше за ним — молодое, испуганное, злое лицо из-под шлема с личиной.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |