Снимался это синий чулок с бутылки так же легко, как надевался, и, чтобы не получить вместо водки простую или морскую воду, проверять качество содержимого под стандартной белой этикеткой с надписью по зелёному просвету "Московская особая, 40%" принято было прямо в магазине, не отходя от прилавка.
Продавец, невысокая, немолодая уже и неулыбчивая особа кубической конституции в вековечном затерханном овчинном жилете мехом внутрь, надетом поверх довольно чистого белого халата, деловито и без тени смущения заменяла бутылку, если та оказывалась с подвохом. Предлагала сама приподнятием век, избегая напрасных подозрений на свой счёт, и одним лишь взглядом приглашала следующего покупателя, когда ей давалось понять, что в бутылке истинная примерно сорокаградусная водка. Внешне повелительница разнообразных товарных запасов примечательна была тем, что и халат и жилет на ней распирало ведёрными титечками — холостякующим мужикам было бы любопытно поглядеть на такие природно феноменальные штуковины в их свободном состоянии, но она себя блюла железно и была без всяких объяснений недоступна, а копаться — что да как, причём, по отношению к любому, — в тех послекаторжных краях не приветствовалось, вплоть до стальной заточки, выработанной из старого напильника, и безотлагательно воткнутой любознательному в бочину.
Мало кто знал, как продавщицу зовут, разве что только совсем уж замшелые, у кого над глазами, из носу и ушей росла кустистая седина, но всё ещё крепкие бывшие комсомольцы тридцатых годов. Она явно таких аборигенов выделяла — чуть теплеющим взглядом. Потому, я думаю, выделяла, что эти суровые кряжи умели всё: и работали-чертомелили до упаду, а то и до смерти, когда надо, а надо здесь было всегда, все невзгоды-передряги выдержали и выжили здесь, на Севере, пили же только, чтоб выжить. Ещё девчонкой она привыкла к ним относиться как к героям-первопроходцам, и так осталось у неё это на всю жизнь. Остальные были ей почти безразличны, даже те, кто осел, приехавши в войну и после войны: плати, бери, что надо, и проходи, не задерживайся. Изредка лицо её все же намекало на улыбку, когда покупатель ей нравился своей молчаливостью, потому что она понимала язык скупых жестов, но намного выше ценила один только молчаливый взгляд в сторону товара. Тогда взгляд её задерживался на покупателе: похоже, что она его просчитывала, не знаю зачем, потому что ничего, кроме рядовой покупки, не свершалось, то есть ни завлекающего разговора в магазине, видел сам, ни свидания после, об этом люди говорят, не происходило. Наверное, это был просто-напросто её человеческий интерес к тому, кто встал с другой стороны от прилавка, за которым прошла её сахалинская трудовая жизнь, — без театров, кафе, библиотек. Пьющие простую водку уважения у ней не вызывали, хотя о некоторых из пьющих и стоило бы поведать особо. Для себя я брал разок чистый питьевой спирт за шесть пятьдесят — попробовать северной экзотики, а тут, в отношении водки, пришлось ей пояснить, что уезжаю, и она понимающе прикрыла веки.
А я и воспользовался. Не знаю, зачем, из бездумного любопытства или из молодого глупого автоматического мужского интереса ко всем, кто в юбке. Ведь не приведи, боже, было остановить свой взгляд, а того страшнее, задержаться им на её грудях или на сине-зеленом, цвета морской волны, вязаном берете, не снимавшемся с головы летом и утеплявшим ей мозги зимой под настоящей пуховой оренбургской шалью. Она и тут не сказала бы ничего, но когда бы с этого судьбоносного для тебя в поселке дня ты вновь ни зашел в магазин, твоим уделом станет — от порога и обратно до порога — ничем не прикрытое презрение. И не только со стороны "из-за прилавка". Что покусился на святое, мгновенно оценят все, кто в магазине оказался. Убежишь от позора сам. И не рад будешь встрече ни с кем из аборигенов поселка с таким вечно молодым, романтическим и мужественным названием — Комсомольск. Рано или поздно, пусть не скоро, но до тебя дойдёт вопрос: какого тебе рожна в тот паскудный день было надо?! Чего тебе тогда — гульбы или похвальбы — в твоей "сладкой" жизни не доставало? Таких увечных от своего глупого взгляда, либо по другим каким причинам, в посёлке я тоже знал. Ни от кого ни полслова, но плохо им потом было и в магазине — а куда здесь ещё, кроме магазина и клуба с заезженным кино, пойдёшь, — и на единственной улице посёлка. Такие из посёлка потом сбегали. А почему, в чём была их провинность? Не вписались в бог весть кем и когда придуманные странные местные неписаные правила? Не сразу я постиг, что аборигены вместе с названием дали посёлку моральный устав и соблюли его, а жёсткие правила выживания в этой глухомани сберегли потом их самих. До поры, до времени, пока власти не провозгласили Моральный кодекс строителя коммунизма, и всё потихоньку, начиная с самих властей, не стало загнивать.
И когда тётя Валя веки открыла, я уже смотрел на полку с... Побей меня бог рваным лаптем, не вспомню, с каким добром: утюгами и абажурами или светло-коричневыми, почти жёлтыми польскими туфлями, в которых пойти здесь всё равно было некуда. Не на её груди, с какого бы мне, действительно, рожна. И не в "еёное" мужиковатое лицо с десятилетиями продубленной морозами и отшлифованной наждачными снеговыми ветрами кожей. Она поняла мою хитрость, но простила, потому что уж точно помнила вот о чём. Всего только через неделю от моего прибытия в посёлок вместе с молодой женой Надюшей, бывшей Соболевой, а ныне Августовой, к Надюшиным, проживающим в посёлке и тоже не старым ещё родителям, приславшим нам через милицию вызов по причине пограничной зоны, довелось мне подойти к прилавку сразу следом за коренным жителем, и я услышал, как он одним словом обратился к продавщице: "Валя". Всё содержалось в одном лишь звуке её имени: и приветствие, и "как дела", и "рад видеть тебя в добром здравии", и "обрати на меня внимание", и "помоги выбрать" и, наверное, "раздели это со мной". То был действительно особый случай, требовались её и товароведческий опыт и житейский совет. Не вспомню, то ль родины внука, то ли похороны угаснувшей половины. Она молча выложила ему всё необходимое. Как безмолвный робот из рассказов Генри Каттнера и Роберта Шекли, как автомат. Повела глазами, и он подошел ещё и туда, налево, к дверке под прилавком для прохода, прямо на которую она сложила для него какой-то крупногабаритный товар. Да, видимо, она действительно знала в этом полуцивилизованном северном мире, по тихоокеанскому побережью от Уэлена до Шикотана, до мыса Край Света, про всё. Знала не хуже, чем знал когда-то завсегдатай базара где-нибудь в Бухаре-и-Шериф, то есть Благородной Царственной Бухаре, доподлинно про весь арабский Восток.
Тогда я глазами спросил продавщицу: "Тётя Валя? Можно я мысленно буду так к Вам обращаться?" Мне показалось, она смотрела на меня дольше секунды. Вот меня и выделила, и для неё я был уже не просто новый человек в посёлке и не только первый зять Соболевых.
С того дня я не нарушал уговора молчания даже словом: "Спасибо". А зачем и за что? И человеком себя показал и за товар заплатил — так не держи людей, выкатывайся.
Сейчас я взял у неё только бутылку водки за два семьдесят семь, но тётя Валя давно знала, что с Надюшей у нас постоянные лады, ведь от нас не исходило ни криков, ни шума, ни случалось потасовок на кухне с продолжением непременно на улице, да ещё перед чужими окнами. Знала, что моя красавица-девочка уже по восьмому месяцу — какой тут секрет: хотя днём жена почти не выходила из дому, живота стеснялась до сумерек, зато все знали о проклятом токсикозе, проявлявшемся в том же клубе на вечерних сеансах, с беготнёй под занавеску на двери из зрительного зала наружу, к бурьяну вдоль забора, почему мы всегда и усаживались не дальше шага от двери, — и что мы поженились еще на Урале, в Свердловске, куда меня распределили после окончания Высшего Технического Училища имени Баумана в Москве. Хотя на Сахалине чаще можно было встретить выпускников Ленинградского университета, особенно педагогов-филологов, так ведь я приехал сюда не на постоянную работу, а только на вырванное правдами и больше неправдами лето. Со стыдом я понял, что сказал лишнее, что уезжаю. Тетя Валя уже, конечно, знала про всё. Знала. И снова простила по своей человеческой доброте.
Товару у тети Вали действительно хватало — без большой очереди — и покупателям, даже с заменой ранее кем-то уже выпитой при доставке водки, и ей самой для обеспечения бесперебойности и выполнения плана торговли: на зиму в посёлок завозились один плашкоут с мукой, из которой в местной пекарне выпекался наивкуснейший, потому что исключительно для себя, для кого же ещё, белый хлеб в виде огромных кирпичей размером на полширины стола, и три полновесных плашкоута со спиртным. Не знаю, сколько барж требовала доставка остального, но всего-всего для сытной жизни в том северном поселке было в шестидесятые годы в изобилии: регулярно завозились и разнообразнейшие продукты, от крабовых, рыбных и мясных консервов на круглый год до чёрного, белого и зелёного винограда, слив, яблок и арбузов летом, да и одежда, и мебель, и столярно-слесарные инструменты, и огородный инвентарь, и мотоциклы и многое-многое прочее — для всевозможных домашних работ, быта, отдыха. Гораздо богаче, свежее, лучше качеством и обширнее ассортиментом, чем на залимитированном материке, исключая, естественно, недружелюбную к остальной стране вполне зажиточную Прибалтику и ещё более богатые столицы. Здесь чувствовалось, что целая страна в далёком Сахалине всё-таки нуждается и планы снабжения для острова реализует.
Не доходили досюда только неженки-бананы, но местные украинцы смеялись: "Пьять рокив мак нэ родыв, та голоду нэ було". Вместо бананов сладкие витамины были местные: ягода клоповка, из которой готовили наивкуснейшее в мире варенье, и необыкновенно крупный шиповник с плодами размером со среднекалиберный сочный толстокорый помидор. Мак, впрочем, здесь вызревал тоже, его хватало на рулеты, слойки и пирожки домашней выпечки. За маком тогда, кроме кулинаров, охотиться было ещё некому. Закрыт и защищён был Сахалин от развращающих зарубежных придемократических соблазнов.
Справедливости ради, надо отметить, что всё в том же, единственном на посёлок, магазине была крохотная каморка с канцелярскими товарами и книгами. Настоящий дефицит, скажем, Габриель Маркес на то время, оседал ещё, наверное, в Хабаровске, Южно-Сахалинске и остаточный в Александровске, отчего книжная торговля в посёлке происходила безо всякой системы. Но вот книги Михаила Афанасьевича Булгакова я взял как раз в Комсомольске, тогда как и в Свердловске, и в Казани, и в Новосибирске, и в Куйбышеве, да и в самой Москве — я перечисляю города, где мне приходилось бывать по авиационным делам чаще всего, — там открыто на полках книжных магазинов никакого Булгакова не было. "Весь Булгаков", и не только Булгаков, расходился по "своим людям" из укромных подсобок, если ещё не с базы, далеко минуя полки и прилавки. Я не запомнил продавца книг, потому что всякий раз глядел во все глаза только на выставленные для продажи книги, ведь даже при желании, которого у этой незаметной тихой женщины и быть не могло, покупать у неё литературу из-под прилавка здесь было просто некому. Не тот был в Комсомольске контингент. Книгочеев было раз-два и обчёлся, даже не все из начальства. В начальственных средах принято было копить деньги в надёжных, гарантирующих сохранность и при цунами, сберегательных кассах на будущие дома у тёплого, Чёрного моря, да с садом, да с автомобилем не хуже "двадцать первой" "Волги", если удастся таковую купить, а книги приобретать не раньше, чем года за три до отъезда с острова. Отмечу, что особо гонялись за новейшей "Детской энциклопедией". Меня в островных приобретениях книг сдерживало только ограничение веса авиабагажа на одного "аэрофлотовского" пассажира: тридцать килограммов на турбовинтовом четырёхдвигательном "Иле-восемнадцатом", двадцать кило — на поршневом двухмоторном "Иле-четырнадцатом".
Купить же что угодно по моей не ахти какой потребности в этом изобилии товаров можно было бы с лёгкостью. Это на материке зарплата инженера начиналась с ославленных в анекдотах ста двадцати рублей. Здесь даже я, с начальным рабочим разрядом, не имея надбавок от северного стажа, всего за пару месяцев огрёб полугодовую получку моей мамы, всю трудовую жизнь оттрубившей на машиностроительном заводе, дойдя до старшего инженера-технолога, и достигшей, наконец, к пенсии, по исключительной благосклонности начальства, вполне приличной зарплаты в сто пятьдесят рублей. А водитель хотя бы с десятилетним северным стажем на вывозке леса из тайги зимой получал здесь в девять и даже десять раз больше маминой зарплаты, лесоруб — зимой в шесть раз, летом в четыре. И так порядочно они получали каждый божий месяц. Было, наверное, и за что.
Несмотря на достойное снабжение и северные немереные рубли, жило полуторатысячное население поселка скромно, даже местная интеллигенция в лице начальника лесоцеха с немецкой, наверное, фамилией Лодде, высокого, худощавого и жилистого, хочется сказать — семижильного, вечно озабоченного мужчины с красными, обожжёнными солнцем и ледяными ветрами лбом и скулами, — он в поселке был почти как царь, и бог, и воинский начальник, — главного врача больницы Антоновой и нескольких постоянных учителей. Все аборигены пребывали в стойком, несколько наивном убеждении, что когда-то, кто раньше, кто позже, вернутся на Большую землю, которая встретит с распростёртыми объятиями мужественных северян.
Моя плата вполне устроила капитана. Сам он пить не стал, и не похоже, чтоб меня постеснялся. Скорее, его озаботила надвигающаяся одновременно с двух сторон мгла: от северо-запада, из "гнилого угла", со стороны диких Шантарских островов, и от северо-востока, со стороны вечно холодного Охотского моря. Могло тревожить течение, норовисто отжимающее к берегу три судёнышка, хлипко связанных друг с другом канатами.
Я же с беспокойством подумал, будучи уже на борту, о ненадёжности команды, хоть пей она, хоть нет, когда капитан без сожаления, как и я ему, отдал мою плату команде, и всем, кроме глуховатого механика в моторном отделении катера, по паре-тройке добрых глотков досталось. Похоже было, правда, что сборная команда на случайных пассажиров никогда не рассчитывала и запасалась заблаговременно, да и случай промочить горло долго не искала.
Полагая, что все формальности улажены, выход в море обеспечен, и мне действительно стало принадлежать оплаченное водкой место на буксирном катере, я забросил служилый рюкзак с драгоценными книгами, фотоаппаратом "Ленинград" и полудюжиной засолённых лососей на подвесную койку в кубрик. Ох, и что это была за изумительная рыба! Нагулянная, нынешнего хода на нерест, сочная и нежная, оранжево-розовенькая по филейным прожилкам, со слезой прозрачного сока на свежем отрезе, ещё не одеревенелая от соли... Как подумаешь, тут же слюнки текут! А ещё сбрызнуть филейчик кисленьким соком из зеленого, недозрелого лимончика... Ах!