Если бы звучали ещё и волны! Но они не звучали, наверное, потому, что никакие звуки не смогли бы достоверно передать всех впечатлений тысяч и тысяч непрерывно проживаемых у меня на глазах огромных и длительных, больших и коротких, средних, маленьких и мельчайших, теснящих друг друга долесекундных жизней. Беззвучные писки рождений и младенческое лепетанье, бесцеремонные и бесшабашные вопли юности, благоразумное и мудрое зрелое умолчание на пике успеха, вскрик или тяжкий стон или бесконечный жуткий утробный вой при умирании — все сопутствующие звуковые эманации жизней волн слились бы в ровный, плотный и глухой шум, никак не соответствующий оптически осязаемому многообразию.
О нет, дивная музыка моря, очаровывающие мелодии волн слышатся исключительно на берегу! В океане мне все эти вольные волны явственно только виделись, уши словно законопатило сжатым воздухом. Горы, холмы, хребты, водные цепи, увалы, сопки, дрожащая рябь, вихри, водовороты, провалы, плески, пыль и водяная морось и кверху и в стороны, в безмолвный воздух, — всё перекрещивается, разнообразно и многократно пересекается, непрерывно дробится — у меня нет больше сухопутных аналогий для странного, ни на что более не похожего и ни с чем не сравнимого мира волн.
Уже дольше часа море откровенно и бесцеремонно притягивало меня зрелищным богатством, могущественно завораживало собой, и было чертовски жаль, что так быстро темнеет. Наверное, именно тогда, на скользкой палубе беспомощно мотающегося между небом и бездной безвестного катерка, впервые подумалось мне, что надо бы поуглублённее заняться изучением математики многомерных пространств.
Катер носом черпнул волну, пенные потоки хлестанули верхом палубы, и я попятился вдоль леера-поручня, еле успевая перебирать автоматически цепляющимися за него руками. Тут меня грубо и неожиданно встряхнули за плечо, и я остановился.
— Ты е...анулся?! — Я не рискую воспроизвести глагол, прошедшее действие которого, несомненно, было обращено на меня, хотя я не убился, ниоткуда не свалился и не рехнулся, а всего лишь, сколько было моих сил, прикипел к поручню и палубе. Но смысл вопроса до меня вполне дошёл, я обернулся и очень серьёзно ответил капитану:
— Нет.
— Марш в кубрик, турист задроченный! — жутко выпучивая глаза и исходя морщинами по шее и лицу от удивления и напряжения, мне в самое ухо прокричал рассвирепевший капитан:
— Никто не увидит, как тебя смыло, а я потом отвечай!..
Одним рывком он перебросил немаленького и не лёгонького меня от леера, на котором чуть не остались мои пальцы, в надстройку, прямо к трапу, круто обрывающемуся в глубину суденышка.
— Десятибалльный шторман идёт! Первый раз, что ль, в море?
Ответить ему наверху я не успел. Он спихнул меня вниз и с лязгом задраил за мной стальной люк, а, может, дверь.
— Ага, — отвечая ему, сказал я самому себе, в это же время хлопаясь мешком на пол кубрика. По нему уже катался мой рюкзак, и некоторое время мы на пару с ним переваливались от стенки к стенке, от борта к борту.
Когда мне удалось подняться на ноги, я уцепился на уровне глаз за трубчатый остов подвесной койки и о рюкзаке забыл. Как мне удалось забраться в койку, не понимаю и удивляюсь до сих пор. Может, койка в какой-то момент оказалась существенно ниже меня, и я в неё из-под притолоки сверху либо свалился, либо просто впал.
По-видимому, это несложное действие меня обессилило, и какие-то минуты отдыха необъяснимо выпали из памяти. Зато потом, я это уже хорошо помню, я лежал в негнущемся брезенте койки на спине, терся по шершавому и вонючему от многих разутых ног брезенту щекой, волосами на затылке, затем другой щекой, и глядел почти вдоль тела в круглый и маленький, не больше суповой тарелки, иллюминатор, расположенный в борту катера между моим левым плечом и локтем.
Но мне, и лёжа у борта, было видно, как вода, периодически отливающая от иллюминатора, то наступает на катер закипающей, изливающейся как будто ни из чего стеной, то нависает над судёнышком, как глыба на высоте карниза пятиэтажного дома. Вот эта вскипающая глыба неимоверно перекашивается и обрывается вниз, пролетая, к счастью, мимо катера, а наш жалкий, слабосильный буксир выворачивается из-под удара, взмывает и пару секунд неведомым чудом удерживается над бурлящей бездной.
Когда катеришко в очередной раз взлетал, как беспомощная скорлупка, кверху, я в состоянии немого восхищения видел несущиеся по воздуху клочки и косматые обрывки остатков гребней волн, нещадно раздираемые и уносимые ветром куда-то кверху, в безумно бегущие чёрно-смоляные низкие тучи.
Вот только когда сорвался ветер! Он так безумствовал, что казалось, что я вижу его.
Ветер врывался в каждую провалинку, каждую ложбину между волнами одновременно с нескольких направлений, но откуда бы ни нагрянул он, всегда находились волны, беспрепятственно и неукротимо вырастающие снизу, словно выталкиваемые непомерной силой из недр океана, и готовые, гордо переча ветру, подставить под его ошеломительные удары свои буйные, многоглавые навершия. И всегда находились волны, бегущие наперекор другим, и по их головам, опережая самый ветер.
Вовремя меня турнули с палубы.
Нет, неба я почти не видел. То, что я принимал за небо и чёрные тучи, казалось едва ли не чернее самых смоляных из всех кипящих вод и словно не было ни небом, ни водой. Никто не включил в кубрике свет, и мне было видно за иллюминатором странное самосвечение океана, но только внизу, идущее как бы изнутри, из самой толщи океанских бурных вод. На небе ни зги, в необъяснимое свечение воды не верилось, а я его всё-таки видел.
Я почти не ощущал своего тела, но с ним явно было неладно, и я из последней гордости пытался владеть собой. "Хорошо, что не успел пообедать, — думалось мне, — всё бы из меня уже вылетело. И когда еще поесть придётся..."
Хлопнул и подскочил, показалось, над моей затуманенной от валяния по брезенту и почти оболванившейся от качки головой, раздраенный люк. У самого уха дробно пересчитали ступени трапа тяжелые сапоги. Я с трудом повернулся, преодолевая тошнотную муть в голове и противную слабость во всём теле. В еле пробивающемся из верхнего коридорчика тусклом свете надо мной нависла, обдавая водочным перегаром, нечёсаная и небритая физиономия, мне показалось, что вверх подбородком, потому что нелепо говорить об одной лишь голове без невидимого тела, что это — морда вверх ногами.
— Хана, челдон! — прохрипела опухшая от пьянства и трудной, бесшабашной морской жизни рожа, вместе со всем лохматым калганом почти ничем не напоминающая человеческие голову и лицо. — Молись, читай отходную с аминем!.. Потонем на хрен скоро...
Это был парень из команды, вряд ли старше меня, если еще не моложе. Выдав информацию, он с середины трапа, не ступив шагу по полу, перебросился на койку у другого борта, растянулся, не снимая сапог, секунд пять поворочался, сквозь зубы пьяно бормоча что-то, и уснул.
Я был не в состоянии разлепить губы и смолчал.
Мышление мое словно раздвоилось: одна часть бросилась вслед за парнем к его койке, желая переспросить, что происходит; вторая, более инертная, заставила меня вновь отвернуться к иллюминатору и принять единственно возможную позу, чтобы хоть как-то ещё продолжать ощущать себя и попытаться осмыслить создавшееся положение. Инертная половина взирала в темный кружок иллюминатора и тупо молчала, но когда от захрапевшего парня ни с чем вернулась первая, заспорили обе.
Не верить пареньку я не мог. Вздохи и скрежет в перенапряжённом корпусе катера впрямую подтверждали его слова. В море он был, не чета мне, не новичок, и это его, записного бывальца, оно кормило изо дня в день.
"Почему он сам не спасается? — запустило в меня неожиданным, но закономерным вопросом быстрое мышление. — Потому и добавил водки, чтобы не почувствовать своей погибели?"
Эх, быть бы мне всегда таким резвым, как моё самосохраняющее сознание!
"Он на ногах не стоит, ему всё — всё равно", — отвечала медленная половина мышления.
"А мне? Что делать мне?" — истерически вопрошала перетрусившая от жути резвушка.
"А есть варианты? Не суетиться, — отвечала медлительная, ворочая мыслями, словно непослушным одеревенелым языком, — и продолжать лежать, как тупое бревно. Катер на плаву, мотор работает. Команда трудится, свободные от вахты отдыхают. Качаемся вместе со всеми и боремся за жизнь уже в партере, ничего другого не остаётся".
"Так может, наверху всё уже разрушено ветром и волнами, смыто за борт, и никого больше не осталось?"
"Тогда — спать, как этот морской хлопец. Тем более: что толку суетиться, если не спасёшься. Берега не видно, куда вразмашку плыть — неизвестно. А вдруг и вправду во сне умирать не страшно?"
Во мне не было ни одной мало-мальски здравой, хоть бы что-то критически оценивающей мысли, и всё это происходило как в запредельно нелепом сне, когда с тобой творятся какие-то глупости, а ты не способен высвободиться из-под их никакому разуму не поддающейся мутной ночной власти.
Мне даже не сразу пришло в одурманенную качкой голову, что в ледяной, кипящей от десятибалльного шторма, сахалинской тихоокеанской воде не проживешь и минуты — утопит, — хоть в одежде, хоть без нее, хоть плыви, хоть не двигай ни руками, ни ногами. А когда это стало понятно, со всей серьёзностью почти двадцатидвухлетнего мужчины я впервые подумал о близкой смерти, и эта мысль своей новизной посреди моря меня несколько дисциплинировала.
Если не считать нескольких случаев за прожитый отрезок жизни, когда я действительно побывал на волосок от погибели, то чаще всего даже не успевал этого осознать. Страшное для меня значение происшедшего выяснялось после, когда молниеносная опасность в виде камня, летящего в голову, либо визжащего тормозами автомобиля, или приближающейся земли с некстати подвернувшимися в точке ожидаемого контакта выступами стен, обломками, скалами, строительным металлом, заборами, битым стеклом и прочими опасными препятствиями, на которые я откуда-нибудь падал, уже проскакивала мимо, а я вспоминал, задумывался и вдруг ужасался тому, что со мной могло быть. Но только до командного совета Зои Гавриловны никогда после стресса не думать, что могло бы быть.
Нынешняя, ближайшая из опасностей, была довольно долго живущей. Который длился час, я и не думал о времени, а опасность напоминала о себе из-за тонкого скрипящего борта, едва выдерживающего бессмысленные, но высокомерные и настойчивые удары ледяной водной массы. Увернуться от такой угрозы нечего было и пытаться.
"Господи, как хорошо, что я женился рано, и за мной, всё же надеюсь, кто-нибудь останется. Я благословляю тебя, мне неведомая жизнь, и надеюсь, что ты будешь счастливее и удачливее, чем я". Такое решение, всю мудрость которого я вряд ли был способен тогда оценить, настолько меня успокоило и расслабило, что я впал то ли в странно равнодушный сон, то ли в смутное забытьё при непрекращающейся болтанке между водами и небесами.
Лишь наутро я узнал, что в самое глухое время ночи один из плашкоутов оборвало и понесло на берег у селеньица Агнево, но команда из трёх человек на нём, хотя и не вполне трезвая, не спала и вовремя отдала якоря. Чем и спасла свои жизни, груз леса, казённый плашкоут и многолетнюю репутацию доблестного капитана.
Катер отвёл оставшийся с ним плашкоут на рейд Александровска, вернулся за оторванным, в разгулявшийся шторм сумел взять на буксир и его и тоже благополучно привёл в порт. Поэтому мы и проболтались в Татарском проливе двадцать один час вместо положенных четырёх "алябьевских".
Когда, наконец, я, не чувствуя тела, и обрываясь и оступаясь на трапе руками и ногами, выбрался из душного и вонючего кубрика наверх, на вольный воздух, в нежно-голубом небе ярко-преярко светило осеннее солнце, и за ослепительно белый маяк на изумительном, буквально живом, ярко-зелёном мысу Жонкиер, за тёмные сопки за ним, уползали последние обрывки растрёпанных сиреневых туч.
Холодный, бирюзово-синий, сияющий, будто свежеотмытый, Александровский рейд весь был расчерчен параллельно следующими друг за другом ровными грядами остепеняющихся волн, чётких, как на гравюре с Петровым Балтийским флотом славных времён его создания.
Справа за кормой остались в море высокие, всё ещё мокрые до самых макушек знаменитые скалы "Три брата", которые я так и не смог сфотографировать на память, потому что фотоаппарат мой за штормовую ночь пришел в негодность, и даже в специализированной мастерской потом не сумели его починить.
Я откупился любимым, ещё совсем-совсем новеньким дальномерным "Ленинградом" с беспараллаксным универсальным видоискателем под все тогдашние "лейковско-фэдовско-зорковские" сменные объективы и пружинным приводом, гарантированно протягивающим десять кадров — по инструкции, а на моей камере — двадцать семь при покупке и двадцать пять кадриков здесь, на Сахалине, через год непрерывной фотоработы. Великолепный высокоточный "Ленинград", такой удобный для съёмок авиатехники и на взлёте, и на посадке, и в полёте, погубило его собственное совершенство!
Дубоватый харьковский "ФЭД-2" и даже красногорский зеркальный "Кристалл" выдержали бы и не такое. Но снимать быстролетящие самолёты целыми сериями кадров они практически не успевали.
На свежем воздухе я приободрился и чудом сумел перебежать по сходне — просто узкой доске без всяких там набитых перекладин, чтобы о них не запинаться, — с палубы катера на причал, — а подшутивший надо мной ночью молодой матрос ещё не вполне очухался и не успел меня поддержать за рукав. Похоже, он меня и не заметил, а я разглядеть его бессмысленные глаза сумел. Не мог я только вертикально стоять на твёрдой земле. К моему изумлению, она вся качалась и кренилась подо мной градусов по тридцать или сорок в каждую сторону, а я всё не мог взять в толк, что это водит во все стороны не землю под чистыми небесами, а меня на ней. Мне с палубы перебросили рюкзак, чудом я умудрился его поймать, и катер тотчас отвалил.
С высоты причала — а я, расставив шире ноги, но, всё ещё качаясь, стоял на самом его краю, — мне видны были вдоль всей береговой черты отходы и отбросы шторма: смешанные с песком погибшие водоросли, в них запуталась и, задыхаясь воздухом, трепетала и поблёскивала мелкая рыбёшка.
В Комсомольске, рассказывали, как раз за год до моего приезда, не успел уйти из бухты от шторма сельдевой косяк на много десятков или сотен тысяч тонн. Его выбросило на берег вдоль всей шести— или восьмикилометровой бухты полутораметровым по толщине слоем и шириной двадцать или тридцать метров, чуть не до подошвы сопок. Ту нечаянную рыбу качали с береговой черты рыбонасосами прямо на подошедшие плавучие базы и успели взять несколько годовых планов. Через пару дней в поселке нечем стало дышать от разлагающейся рыбы, и отовсюду с побережья стали свозить бульдозеры, но море с упрямой настойчивостью выталкивало обратно на берег всё, что только что в него с таким трудом сгребли.
Потом ударил новый шторм и забрал обратно в море ошмётки пришедшего в полную негодность дара. Как тут не усомниться в разумности погубителя своих бессловесных подданных бога Нептуна?