Стоя теперь на причале и вспоминая этот рассказ поселковских островитян, я заметил в клубке спутанных и перемешанных с песком ламинарий — длинных лент морской капусты, которую мы с Надеждой ещё так недавно вместе подбирали и, сполоснув в морской воде, ели прямо на берегу, — стеклянно отсвечивающий через веревочную оплётку небьющийся шаровой поплавок — кухтыль, оторванный штормом от чьих-то рыбачьих сетей, то ли японских, то ли канадских, то ли чьих-то ещё.
Всем этим пропахшим йодом добром: рыбой, водорослями, стеклянными поплавками, обломками досок, лишёнными коры обглодышами целых деревьев — море откупилось от ветра, злодействовавшего над ним в минувшую ночь, и вот теперь, рядом с растерзанными жертвами, медленно успокаивается дыхание его освободившейся просторной груди. Поднятая штормом прибрежная муть неспешно оседает через все слои ледяных вод океана обратно в тёмную глубину, до следующего шторма.
В моём рюкзаке, который я закинул за левое плечо, есть такой подобранный на песке у посёлка прозрачный голубоватый кухтыль — на долгую добрую память.
А неподалёку, чуть к северу от Комсомольска, я как-то увидел при особенно сильном отливе даже трёхметровый обломок-обрывок дюралюминиевого самолётного крыла с большой белой звездой в тёмно-синем круге — от какого-то американского военного самолёта, то ли со времён Второй Мировой войны, то ли, на это больше похоже, относительно недавний, хоть и весь перекрученный взрывом ракеты "воздух-воздух" с нашего перехватчика. Я даже попытался представить себе технологию сборки по этому обрывку клёпаного крыла — ничего нового или хотя бы интересного.
Пачка двенадцатикопеечных ленинградских папирос "Звезда", которых до Сахалина я на белом свете и не видел, — последний памятный привет от тети Вали — в кармане моего болоньевого плаща превратилась в сухую грязную труху, и я выбросил её в бурьян, осенённый надо мной гигантскими листьями придорожных лопухов. Постепенно осваивая передвижение своими ногами по твёрдой земле, я замедленно добрёл до столовой у выхода из порта. Брёл, чувствуя землю, ощущая, как свободно, без тошноты и кома в горле, дышу. И тихо радовался избавлению от зыбкости водной стихии.
Покачиваясь и оступаясь, отстоял минут двадцать в неторопливо подвигающейся очереди и заставил себя съесть стакан сметаны с двойным сахаром и шницель "по-останкински" с картофельным пюре, длинной долькой привозного солёного огурца и толсто отрезанным куском серого хлеба, безвкусного после Комсомольска. Купил в буфете пачку болгарских сигарет "Шипка" по четырнадцать копеек, раз уж не было ни "Трезора" с фильтром, ни "Варны", того и другой по тридцать пять, и выпил полулитровую бутылку любимого со студенчества "Жигулёвского" пива. И ощутимо приободрился.
Здесь, в центре Александровска, уже начиналась относительная цивилизация без питьевого спирта, бессменных папирос, резиновых сапог, вечной негнущейся брезентухи с сорока или пятьюдесятью, кто их мерил, метрами рыболовной двухмиллиметровой лески на обрезке фанерки и четырьмя крючками на полпальца длиной, на лесочных же отводках, отходящих от "ЗиЛовской" колёсной гайки, использованной вместо грузила, краюхой хлеба, репчатой луковицей и завёрнутой в промасливающуюся газетку парой малосольных селёдок прямо в карманах. Без ветров, приносящих ледяные моросливые дожди, без туманов по полдня, на все сутки или на неделю и без регулярных штормов, и мне возвращение к культуре всё больше нравилось. Просто-таки с удовольствием стала припоминаться доостровная цивильная жизнь.
До аэропорта "Кировское-Зональное" надо было проехать часто чихающим "газоновско-павловским" автобусом с передней дверцей, управляемой длинным рычагом от руки водителя, ещё семьдесят километров через серый деревянный посёлочек Тымовск, протащиться по запылённым таёжным дорогам и перевалам, с обязательной остановкой у родника на полпути.
Самолёт с праздно распластанными крыльями уже ждал в начале полосы, и посадка с проверкой пограничниками и милиционером документов и билета прошла без задержек, потому что пилоты откровенно спешили к себе домой, в Хабаровск.
Светлым вечером того же долгого дня, 16 сентября, пролетая совсем-совсем рядом с легкоузнаваемым с воздуха мысом Мосия, с юга ограждающим знакомую до мелочей бухту, на берегу которой так счастливо было прожито уходящее в сокровищницы памяти удивительное лето, я ещё раз простился с Комсомольском, всеми знакомыми и самыми-самыми родными людьми, не подозревающими, что это гудит высоко над их головами не рыборазведка, что это я сверху, уже километров с полутора, гляжу из всё набирающего высоту самолёта на крыши их крохотных домиков и загоревшиеся электрические огоньки на пирсе, лесоскладе и единственной улице забытого богом посёлка.
Через прямоугольное окно по левому борту я смотрел из по-домашнему тёплого и чрезвычайно уютного салона "Ила-четырнадцатого", мирно жужжащего швецовскими бывшими истребительными моторами АШ-82, но уже по тысяче девятьсот пятьдесят лошадиных сил, на тёмно-синюю необыкновенно спокойную бухту, медленно проплывающую подо мной, на дне которой или совсем рядом с ней всего сутки назад мог свободно остаться навсегда. И снова переводил взгляд сквозь видимый воздух на удаляющиеся, уже скрывшие от меня поселок дымчато-фиолетовые сопки, на гору Лопатина — вдалеке и севернее, у восточного, тихоокеанского побережья острова, — на вершине её уже с неделю лежал снег, — если не было тумана, каждое утро местная высокая гора приветственно заглядывала из своего далека в окно нашей с Надюшей маленькой спаленки.
Глаза мои жадно и взволнованно обегали удаляющееся побережье к югу от Комсомольска: очертания новой бухты у подножия высокой лесистой сопки со слегка раздвоенной вершиной, просекой для ЛЭП вдоль склона и посёлком с рыбоперерабатывающим заводом на берегу, поселок этот — Широкая Падь, — от Комсомольска в восемнадцати километрах по тропе через сопки в виде верблюжьих горбов или медвежьих спин, торчащих из моря.
Понимая, что быстро пролетаю, я торопливо всматривался в следующую бухту ещё южнее Широкой Пади, с поселком Пильво. Километрах в трёх от Пильво к югу проходила по пятидесятой параллели довоенная граница оккупации южного Сахалина Японией, и сохранились остатки бетонного причала и волнолома — в отличие от наших временных деревянных пирсов на бревенчатых сваях, — но из Москвы японцев почему-то принято обвинять в хищничестве на наших землях, в то время как они обустраивались, не в обиду нам — скорохватам-временщикам, — основательно, очень и очень толково и капитально. Считали, видимо, что навсегда.
Ни Холмск, ни Невельск за несколько сот километров с самолета без бинокля, конечно, не были видны, и я, впитывая самые последние впечатления от удивительных, завораживающих красот уплывающего в волшебную дымку бывшего каторжного острова, до слёз в глазах всматривался в холмистые синие и голубые дали под синими и голубыми лентами облачного небесного убора, плывущими по лимонно-золотистым краскам ясной и ласковой вечерней зари. Посёлочек Комсомольск позади быстро скрыло в распадке растаивающими хвойными горбами сопок, и он из глаз моих исчез навсегда и остался только в благодарной памяти.
"Как хочется ещё и ещё хоть когда-нибудь очутиться здесь, в самых необыкновенных краях из всех, где я только успел побывать! А лучше бы мне и не уезжать отсюда, сердце моё и покой навечно останутся здесь, не смог вот зацепиться в Москве, а что тебе делать на этом Урале, Кирилл? Что ждёт нас с тобой, Надежда, Наяда моя?", — думал я непрерывно и довольно-таки бестолково взболтанными штормом мозгами под умиротворяющий гул моторов.
Но с кем своим остаться здесь, на острове? Соболевы уже твердо решили возвращаться с Сахалина в родную Сибирь. И что буду здесь делать я, всю трудовую жизнь стропить доски?
Так что, прощай, дорогой моему сердцу Сахалин, действительно, навсегда!..
Двадцать пять дней оставалось до рождения в поселке Комсомольск нашего старшего сына Ванюшки Августова, его приняла на свои умные сильные руки Зоя Гавриловна Антонова; восемь лет и два месяца оставалось ещё до рождения нашего упрямого Бориски, в котором сразу угадывался неуступчивый нрав деда Михайлы: Борис в шестнадцать лет, получая паспорт, ни в какую не пожелал пребывать сыном союзных, как он считал, знаменитостей, хотя обо мне лично знают лишь те немногие, кому это положено, и изменил фамилию, чтобы не под нашими с Надюшей крылышками, а самостоятельно складывать свою дальнейшую судьбу.
Девять лет с месяцем и тремя днями оставалось до трагической гибели уже на Урале вечно любимой нами Зои Гавриловны (узнав об этой неожиданности от убитой горем Нины, мы с Надеждой тоже не смогли сдержать слёз), перед которой мы вечно в неоплатном долгу, светлая ей память, — и примерно столько же — до того, как после сведения промышленно значимого леса решением советской власти был закрыт и брошен за ненадобностью посёлок Комсомольск. Напротив пирса, севернее, на взгорбке пологой сопки, за ручьём, осталось кладбище с дорогими кому-то могилами, ветер треплет ветшающие остатки повязанных на покосившихся деревянных крестах и дощатых памятниках со ржавыми звёздочками поминальных полотенец — такой там странный обычай.
Сейчас, в марте восемьдесят пятого, я думаю о незабываемой родине моего старшего сына, и горько мне, что и этот бывший посёлок выглядит теперь так же, как бесхозяйственно брошенное до него рыбацкое селение Най-Най (на языке когда-то обитавших здесь нивхов — "узко-узко", потому что распадок меж сопок там действительно узенький и даже маленький лесоцех с его верхним и нижним складами в нём не разместился бы) на соседней, текущей тоже из тайги безымянной речке, двумя-тремя километрами южнее Комсомольска вдоль по берегу той же бухты. После упразднения Най-Найской рыбоартели, после которой остались в песке обглоданные волнами остовы вельботов с привинченными к килевой балке ржавыми слабосильными дизельками, напоминающими древние примусы, да чернеют вдоль говорливой речки разваливающиеся избы, под прогнившими полами в них всё ещё продолжают жить хорьки и одичавшие, брошенные хозяевами кошки. И хори и кошки при отливах подбирают рыбу, мелководных крабиков и сахалинских креветок-чилимов из луж на обнажившемся берегу, а зимой охотятся на мышей, птиц, белок и, наверное, друг на друга.
Двенадцать лет оставалось до подачи мной заявления в Коммунистическую партию, долгожданно возглавленную было Юрием Владимировичем Андроповым, такого выстраданного мной заявления, которое, вместе с положенными рекомендациями, до сего дня, ещё в течение трёх с половиной лет, не удосужился рассмотреть никто, потому что я не рабочий, а инженер, не пролетарий, а из социальной прослойки.
Нет, я не ругаю себя за политическую наивность. Убеждён, что её нет и не было. Я никогда не смогу себе простить моей интеллигентской недостаточной настойчивости. Всесильные министры растащат каждый в своё ведомство и угробят нашу страну, — кто, кроме Коммунистической партии, сможет им эффективно противодействовать?
Только что прошла дата — тридцать два года со смерти Сталина, — отмеченная лишь в листках отрывных календарей. Наркомовская власть при вожде народов была не меньше нынешней министерской, но тысячекратно более ответственной. Иногда ценой в собственную жизнь. Сейчас не вождь назначает народных комиссаров, а министры через Политбюро избирают обветшалый астматический жупел, способный лишь покрывать их делишки, им потворствовать, радуются такому своему "демократическому" завоеванию, и при этом никто из них не прячет глаза, не краснеет и ничуть не стыдится.
Я думаю сейчас, почему ещё тогда, на Сахалине, видя своими глазами, как безобразно там живут люди и считают такую жизнь вполне нормальной для себя, не пришёл я к простому вопросу — отчего так много людей, прозябающих не только на Севере и Дальнем Востоке, а по всему Союзу, выбирают для себя скотское существование вместо человеческой жизни и совершенно по-рабски согласны его оплачивать своими и своих детей жизнями? Чего же им не хватало для понимания, что так жить нельзя? Цена благополучия не только советской бюрократизированной верхушки — отсутствие качества у множеств людских жизней. Когда определяющее качество отсутствует, явления или предмета нет. Только макет социализма. Неказистый муляж из папье-маше, из картона, фанеры и тряпочек с лозунгами, похожий на то, что должно бы быть достигнуто в результате затраченных трудов и жизней, не больше, чем смахивают на настоящие самолёты примитивные модельки, которые увлечённо сооружает наш младший сынок Бориска в авиамодельном кружке Свердловского Дворца пионеров, бывшего купеческого дворца Харитоновых.
Может быть, я не увидел на незабываемом Сахалине за очевидными деталями сами социальные явления, потому что был житейски наивным, даже инфантильным, хотя мне пошёл тогда уже третий десяток. Не было ещё моего производственного опыта? Не было командировок на бесчисленные полигоны и секретные базы для испытаний и запусков авиационной и космической техники? Не было переездов из города в город из-за неожиданных реорганизаций отрасли и волюнтаристских перетряхиваний народного хозяйства? Но ведь, пребывая в окружении передовых технических устройств, опережающих вероятного противника и само время, и не увидишь и не поймёшь, что эти прорывы уже оплачены отсутствием не только элементарного быта, но и качества жизни всего народа, и стало быть, отсутствием жизни, отсутствием перспективы её развития из-за того, что никем не организовывается накопление избытка мощности для динамического ускорения. Об этом ли не знают наверху? Чего тогда они там хотят? Ведь у такой, настолько безалаберно, да просто безобразно относящейся к самой себе страны не может быть надёжного будущего!
Впрочем, если уж о Сахалине... Над этими очевидными деталями тамошнего подобия жизни я ведь беззаботно смеялся. Точно так же смеялись и окружающие.
Смешно было, когда за отсутствием в Комсомольске иных местных развлечений работяги прямо из оцинкованного ведра поили дешевой водкой мерина Николку. Допивал потом конюх, уведя обалдевшего и начавшего икать коня-алкоголика на покой и оставив на дне ведра два-три-четыре стакана дармовой водки и для себя.
Было очень смешно, когда однажды утром люди не смогли пройти от домов посёлка к лесоцеху и складам, потому что рабочий Лёня Дерентьев из трофейной японской винтовки "Арисака" калибром, помнится, шесть с половиной миллиметров, изнутри своего дома принялся вести огонь по чертям, которые полезли к нему в избу со всех сторон, во все оконца сразу. Он с вечера изготовился к охоте на соседского кота, повадившегося таскать свежеснесённые единственной Лёниной курицей яйца, и на ночь приготовил себе запас боевых патронов и пару пузырей водки. Своей беспорядочной пальбой из избы по чертям в окна он перекрыл единственную улочку посёлка до самого обеда, пока его не обезоружил прибывший на "Алябьеве" на этот раз из Широкой Пади участковый милиционер. И, тем самым, запустил, наконец, простаивающее из-за Лёниной пьянки посёлкообразующее производство.