Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Т-ты пойми, я-я ни разу нормально не выставлялся и перспективы — никакой!.. Я как каторжник работаю по двадцать часов — ни просвета, ни отдушины! Одни подачки и обещания!
— Зачем мне это объяснять, — спросил я сварливо, — будто я ничего не знаю, зачем? Что я, в сговоре со всеми?
Мне даже захотелось в чем-то защититься, словно я был виноват, словно все в этом мире зависело только от нас.
— Я не хочу, чтобы меня признали посмертно. Я-я х-хочу з-знать, что я кому-то нужен! — твердил он не слушая меня. — Я должен знать, что нужен, п-понимаешь, н-нужен! — В глазах его стояла тоска человека, у которого хоронят жену, и он присутствует и одновременно не присутствует, и по крышке уже стучат мерзлые комья, и пора уходить и заново начинать жизнь, в которой все будет напоминать о прошлом.
— И там все твердо? — спросил я.
— Т-тверже не бывает, — ответил Славик. — Прислали предложение заключить контракт на три года. Но стоило мне заикнуться, что вывожу картины, как сюда явилась толпа оценщиков... Ха! — он хлопнул себя по коленям. — До этого хотя бы одна скотина поинтересовалась, ч-чем ты занимаешься, тов-варищ, как тебе живется, товарищ, что ты ешь и можешь ли позволить себе жениться, товарищ, и содержать семью на свои крохи, товарищ. А теперь их оценили так, что если продать, хватит на полжизни.
Конечно, он немного перегнул, но лет на двадцать безбедного существования хватило бы точно.
— Я куплю у тебя одну картину... — сказал я.
— Какую? — спросил он, и огонек интереса блеснул в его глазах.
— Ту, что ты привез с Урала — рыба, и избушка, и озеро с сетью на берегу.
Он был явно разочарован. Но это была одна из немногих его вещей, которую я понимал и чувствовал. Честно говоря, я не очень разбирался в авангардизме — в том, чем занимался Славик, но рыба и чайка над синей волной мне были по душе.
В общем, я немного его огорчил.
— Мне она самому нравится, — сказал Славик, — но ладно... так и быть... — Он ушел в комнату-склад, покопался и вынес на свет картину. — Н-на, держи... твоя!
— Мне тоже нравится, — сказал я. — В ней чувствуется покой, основательность поморов и независимость в отношении к этому миру, даже чайка — не Джонатан Ливингстон?
— Да-да? — Славик дышал в затылок. — М-может б-быть... О-очен-нь... д-даже...
— Я куплю ее за ту цену, какую назначу сам... — сказал я. — Очень хорошая картина... и очень хорошая цена.
Дыхание за спиной прервалось.
— С чего это вдруг? — удивился Славик и замолчал (я любовался под различными ракурсами).
Если бы я не знал его, то можно было подумать, что дело решено, но затем он выдал:
— Я передумал! Дай сюда!
— Ну вот еще, я уже купил.
— Дай картину. — Он попытался ухватить ее.
— Ну-ну... — Я вытянул руку.
— Д-дай мою к-картину! — Он опять предпринял попытку и перевалился на раскладушку.
— Продано, продано, продано! — произнес я торжественно. — И не прикасайся к чужой собственности! Где ты воспитывался?!
— Ах ты!.. — задохнулся он, уткнувшись в одеяло.
Я поддержал его в этом состоянии, придавив сверху, и он барахтался в расползающейся раскладушке, пока пружины не разогнулись и он не очутился на полу.
— Дай картину! — Я видел, как бешено горят его глаза.
— Но-но-но...
— Дай мою картину! — по складам произнес он, не делая попыток выбраться из обломков своего ложа.
— Черт с тобой, старик, — сказал я. — Но в конце концов, я бы мог просто пострадать за отечество...
Я поставил ее на стул между банкой с высохшей килькой и стаканом, в котором на дне под коричнево-фиолетовой пленкой плавали разбухшие чаинки.
Он угнездился там, свесив ноги через погнутые трубки.
— Хочешь пива? — искушал я его.
Пива он хотел — было видно по глазам.
— Пошел к черту!
— Хорошая картина, жаль, что кто-то другой будет ею любоваться... — вкрадчиво вещал я.
— ... черту! — Бутылка едва не полетела мне в лицо.
— В конце концов, кто поможет тебе, как не друг детства... даже если он и сукин сын, но он твой друг...
Реакция была сдержанной, но вполне возможно, что в этот момент делался глоток.
— ... черту друзей! — отозвалось после бульканья из рыжей бороды.
— Тебя что, заело? — поинтересовался я.
— ... черту заело...
— В твоем положении гордость — излишняя роскошь, — сказал я зло, ибо его тупость начала действовать мне на нервы.
— ... иди ты! — выдал он еще раз.
— Сделаем так, — сказал я терпеливо. — Я куплю у тебя эту картину как бы под залог, под большую сумму, но с условием, что ты его вернешь этак лет через десяток. Идет?
— К-как-как? — переспросил он и перестал упражняться с бутылкой.
— Ты что, глухой?
Я повторил.
Он усваивал с медлительностью жирафа.
— К тому времени она будет стоить целое состояние, — предсказывал я как пророк.
— Черт! — сказал он.
— Понял или нет? — спросил я.
— Осталось совсем мало времени... — сказал Славик.
— Что? — переспросил я.
— А... черт, — он поднялся и поставил бутылку рядом с картиной, — вечно ты что-нибудь придумаешь...
С той поры картина эта висела у меня над рабочим столом под портретом одной женщины.
Она и сейчас висит в пыльной мрачной комнате за задернутыми выгоревшими шторами.
В комнате ничего не меняется, и когда в очередной приезд я смахиваю пыль со стола, я гляжу вначале на портрет, а потом — на картину — все кажется, что в конце концов мне удастся постичь ее смысл.
А может, и нет никакого смысла, как нет его в природе, из которой вырезали очень удачный кадр.
Славик уехал не сразу. Еще несколько раз я приходил к нему. Ковер уже был скатан и убран под стену. Мы увязывали картины и паковали ящики. Материала не хватало. Славик нервничал. И такие затянувшиеся проводы действовали на нас хуже всего.
Чаще дело кончалось маленькими недомолвками. Потом я пил пиво, если оно было в холодильнике, говорил: "Пока" и уходил в жару или дождь, потому что в то лето и то и другое чередовалось с завидным постоянством, словно там, на небесах, запил главный смотритель и за погодой приглядывал нерадивый ученик.
И вот как-то, когда мы страдали от послеполуденной жары и единственным прохладным предметом в квартире являлась чугунная батарея отопления под окном, а в холодильнике ничего не обнаружилось, кроме банки с консервированным супом, и я ждал, что вот-вот набегут тучки, польет дождик и можно будет отправляться домой, Славик заявил:
— А-а т-ты знаешь, кого я встретил недавно? — и со скромностью отшельника потупился на собственный пуп, потому что оба мы были раздеты до плавок, что, в общем-то, мало помогало, а Славкины мощи как раз наводили на мысль о святости.
— Нет, не знаю, — ответил я, хотя, когда вам так говорят, вы уже точно знаете, что будет произнесено в конце фразы.
— Она интересовалась, как ты...
— Да? — постарался не удивиться я. — Интересно...
Впрочем, это было не очень интересно, а даже немного скучно, потому что Галчонок все ж таки запрыгнул ко мне в постель и регулярно устраивал там дикую пляску.
— К-кажется, она лет пять не замужем...
— А? Не слышу? Что-то я туг на ухо.
— Лет п-пять...
— Где у тебя полотенце?
— ... не замужем... — Он старался, он очень старался.
— А?
— Иди ты...
— Хорошо, пошел...
Я принял душ, дождался тучек, пожелал спокойной ночи и отправился домой. Меня ждала работа.
Я бы мог позвонить. Просто так, ради интереса. Всегда интересно, что происходит через столько лет. Но, во-первых, не было повода, а во-вторых, о чем разговаривать? Хотя история была давняя и я ничего не имел против намеков.
Глава шестая
Мать что-то затеяла. Несколько раз звонила и приглашала на загородную дачу.
Пару раз я отказывался (уж слишком все выглядело натянутым, и в этом ощущался подвох — они прекрасно обходились и без моей персоны), а потом решил сделать небольшой перерыв, отложил дела и поехал.
Я добрался рейсовым автобусом до "Седьмого километра" (так именовалась остановка) и по размягченному, как пластилин, гудрону дошагал до леска, что виднелся в полукилометре от шоссе, где дорогу перегораживала каменная стена, увитая плющом, делающим незаметной ее издали. В стене имелись ворота, возле которых в будке дрых шляпа-сторож. Правда, не настолько шляпа, потому что стоило мне приблизиться, как он открыл совиные глазки и вопросительно уставился на меня. Я сообщил, куда направляюсь, и назвал фамилию отчима-Пятака. Тогда он, не меняя положения тела и не особенно утруждая свои извилины, протянул руку, нажал кнопку, створки раздвинулись, и я проскользнул в мир иной, где власть имущих предстала в вещественном выражении, где ведомственная дорога из незаметной серенькой, как заблудшая овца на чужом поле, превратилась в широкое полотно с выбеленными бордюрами и аккуратно подстриженными кустами цветов в рост человека, где на пирамидальных тополях, смотрящих в небо, как башни ханского дворца, не было ни одной сухой ветки, даже намека на гниль, а травка под ними тщательно выполота и выровнена с математической точностью, где за одинаково зелеными заборами среди густой листвы, напичканной вязкостью застывшего, как воск, благочестия, с трудом просматривались крыши дач.
Им есть за что цепляться, подумал я.
Перед нужными мне воротами стояли машины, и из открытых дверец свешивались ноги спящих шоферов.
— Я рада, что ты пришел... Иди сюда... Какой у меня сын! А! — встретила меня мать.
— Ну... опять! — запротестовал я.
— Ладно, ладно... — сказала она, — я очень рада... — и извлекла одну из своих улыбочек. — У меня к тебе дело... но... потом, потом... — сделала многообещающую паузу, ревниво вглядываясь в мое лицо (но я уже был натренирован на ее штучки и надеялся, что оно осталось достаточно невозмутимым), и добавила: — А пока иди садись за стол. Садись рядом с Лерочкой. — Она заговорщически подмигнула, нисколько не обескураженная моей реакцией: — Я думаю, Савелий Федорович не будет против... — и подтолкнула слегка в спину.
Отступать было поздно, и я по инерции сделал десяток шагов и приблизился к столу под сочной сенью деревьев, за которым восседала вся Стая во главе с моим приемным папочкой-Пятаком.
Нет, праведностью здесь не попахивало — скорее, душным благополучием и застоем в мозгах.
Кажется, уже было пропущено по "второй", потому что беседа носила непринужденный характер. Пиджаки были скинуты, а галстуки распущены и удавками свисали на вольные животики. Дамы были заняты не менее интересными занятиями — последними новостями, о чем можно было судить по вдохновенным лицам. Впрочем, насчет лиц я не питал абсолютно никаких иллюзий по той причине, что с детства слышал смакование семейных и личных "тайн" большинства сидящих здесь. Чванливое двуличие было их естественным состоянием. Можно даже сказать — многоличие, потому что последние годы при мне уже не велись подобные разговоры, со мной разговаривали на моем языке. Я даже был уверен, что им известно, что я бросил работу (разумеется, это трактовалось в самых трагических тонах), но попробуйте с кем-то из них обсудить проблему, услышите кучу набивших оскомину советов о долге (перед кем?) и наставлений (ради чего?), но не человеческого понимания, потому что им не положено такое понимание в силу мундира, который они носят, или в силу Стаи, к которой принадлежат.
Я поздоровался. И дамы, разулыбавшись и перекатив затянутые телеса под шелками и батистами, проводили меня взглядами и сделали авансы моей матери насчет приятности ее сына и его существующих и несуществующих заслуг, а дочки (рядом с мамашами имелись и таковые) с любопытством стрельнули глазками, и я подумал, какая из них выбрана матерью и кого постарается сегодня подсунуть как бы ненароком где-нибудь в саду или на крохотном пляжике перед купальней, выстроенной в стиле прошлого века, с отдельными кабинками для гостей обоего пола и резными лесенками, уходящими в медленно текущую ленивую воду.
Три девицы сидели как на выданье, и в своих разлетаечках со скукой на лицах слушали разговоры старших и, в частности, как хриплоголосый толстяк с горбатым носом и уверенными манерами человека, мнение которого не подлежит сомнению, поучал мальчикообразного старичка, приглядевшись к которому, я понял, что его мальчикообразность проистекает из болезни, которая заставляет его каждое утро вводить себе инсулин.
— ... я закончил два института... Два! — вещал хрипун. — И я знаю, что извилин у меня достаточно...
— Что же делать? — наигранно ужасается сосед-мальчик. — Что же делать?
— Надо закрывать!
— Ну вы скажете... Делали, делали, а теперь...
— Другого выхода нет, иначе под откос.
Я уже пробрался мимо и мое "здрасте" благополучно потонуло в общем звяканье посуды, но толстяк, развернувшись, удостоил меня взглядом:
— Роман Александрович... кого я вижу!.. — произвел на свет сердцещипательную заминку, которая демонстрируется в таких случаях для нечаянной слезы, и звяканье прекратилось, и в наступившей торжественно-припудренной тишине полтора десятка глаз впились в мой затылок. — Возмужал, возмужал! (а знаешь, для чего, — чтобы свернуть тебе и тебе подобным шею). Мы с его отцом, Тихоном Константиновичем, еще вот с такого знакомы, — опускает руку и показывает под стол, где они когда-то обитали в коротеньких штанишках и по младенчеству их пакости носили невинный характер и задевали лишь эстетические чувства окружающих. — Да... время... время... вырос... вырос... И Оленька совсем взрослая. Вот и смена растет! — восклицает он риторически.
(Нет, дорогой, мы поклоняемся разным богам и пути наши разные).
— А ведь сменят, черт возьми. — Эта мысль, как угорь между пальцев, проскальзывает в его интонации и вызывает невольную гримасу раздражения крепко закрученного подбородка над двойной складкой шеи. Но, видно, тут же другая мысль самообмана о достойном преемнике идей и дел, на которую, как рыба на мотыль, попадается самый изощренный демагог и властолюбец во все времена, тешит его серое вещество, и подбородок разглаживается, и глазки за щелочками век добреют и принимают почти отеческое выражение человека, у которого самого растет дочь и ей надо обеспечить достойную жизнь.
Не бойся, думаю я, уж твое дело долго не кончится...
— У меня к тебе есть приватный разговор дружеского характера, — произносит он, меняя тон на покровительственно-заговорщический и похлопывает меня по спине, потому что она предательски согнулась (не ссориться же мне с этим напыщенным ослом из-за такого пустяка) и приняла услужливую форму по старой памяти почтения, которую закрепляют с детства, если вас посещает важный сановник и родители не знают, в какой красный угол его посадить.
Замечаю, как горд Пятак, словно это его похлопали по одному месту. Кажется, глазки его подергиваются умилительной влагой.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |