Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Однако на улице ювелиров мне, как водится, не повезло. Я слегка переоценил свои сказочные богатства: любоваться венчиками с разноцветными камнями, и чернеными серебряными застежками, соединенными цепью, и брошками в виде летящих птиц, и пряжками с красными и синими камушками и эмалью — это одно... Это легко и приятно. А вот купить что-нибудь стоящее — совсем другое дело. Мало того, что хозяин лавчонки, державший свое хозяйство под столом в особом ящике и выкладывавший штуковины по одной, с каждым новым украшением мрачнел все больше и поглядывал в сторону двоих бородатых охранников. Наверно, я казался ему ненадежным клиентом. Начал я с робкого "Не покажете ли мне украшения для... молодой девицы, самые красивые", а под конец применял еще более смиренные выражения: "Что-нибудь денье за пять, если можно". Я, конечно, слышал истории, в которых фигурировали кольца с камнем за пятьдесят марок, в которых еще тонкой работы на шестьдесят... Но то ж были рассказы...
— Пятнадцать, — с презрением сказал ювелир, выкладывая перед собой на кусок бархата крохотную серебряную булавку с жемчужинкой.
Я еще не знал, что такое торговаться, но от отчаяния сработала, должно быть, природная смекалка.
— Ну, десять! Десять денье! Она ж маленькая! У нас жена священника и то крупней жемчуг на ворот нашивает, а мне это благородной сеньоре дарить!
Однако торговец оставался тверд, и последним его словом было — двенадцать, и все тебе, причем в перерывах он бормотал что-то о жалких рыцарских сыночках с дырами в кармане и с гордыней размером от Барселоны до Парижа. Распалившись спором, я наконец вылетел из лавки, очень обиженный. Впрочем, снаружи я одумался: снизь ювелир цену до десяти — просадил бы я на булавочку все свое состояние и остался бы снова ни с чем. А у меня еще теплилась мечта набрать со временем много денег и купить хоть какое оружие: кинжал или короткий меч, как у Рено. Девица девицей, строго сказал я себе, а рыцарь так поступать не должен. Найду ей другой подарок, не хуже. Мало ли, отправлюсь я в странствие — что же, без денье в кармане пропадать? (Знать бы мне тогда, как я был прав!) Так, милая моя, я рассуждал практично, позволяя низменной своей натуре предпочесть Маммону — Амору.
Судьба меня вознаградила: судя по запаху, я попал в ряды торговцев ароматами.
Хотя сначала у меня даже желудок схватило от стольких запахов сразу, потом я принюхался и стал различать: будто смола кедровая, а вот — фиалками пахнет, и жасмином, а справа — чем-то совсем непонятным, сарацинским таким, восточным. Но один запах был безошибочный, единственный: розы! Самый простой изо всех, и настолько твой, что мне даже страшно стало: я вспомнил ту историю про розы, и уж как не хотел бы я, всякий раз думая о тебе, думать о розах, то есть о страхе и бессилье, и о том, как я глубоко погружен в болото смертного греха! Я сказал себе, что все это пустяки, что розы есть розы, а я свободный дворянин и не обязан все время думать о своем отце.
Боже ж Ты мой, как же их такие делают? Я нюхал маленькие пузырьки — попроще, глиняные, и дорогие, стеклянные, заткнутые пробками, а какие — кусочками кожи, чтобы запах проходил и сквозь затычку — но слегка, не выветриваясь. "Нюхай, нюхай, красавчик, только все не вынюхай", — говорил усмехающийся купец — шибко не здешний, судя по выговору и по очень смуглому, почти черному лицу. Грязные волосы падали ему на лоб, зубы смеялись. Я хотел спросить, кто он таков, черный человек — страшный и интересный донельзя — не настоящий ли сарацин? Но одновременно я боялся узнать правду: разве ж можно будет купить подарок у нехристя? Однако торговец оказался словоохотлив, и пока я обнюхивал флакончики, стараясь держаться нахально (в нежеланное и неосознанное подражание мессиру Эду — нас, деревенских дворян, за десять лье видать!) — он не затыкаясь рассказывал, болтал, травил байки. Странно — чем больше он говорил, сверкая зубами, тем больше мне казалось, что он делается все дальше от меня и все менее понятен. Торговец называл себя марсальцем — я ведать не ведал, где это такое место. Слова он выговаривал совсем не так, как у нас — и притом не по-бретонски картаво, а наоборот, слишком твердо, иногда делая странные ударения в самых неожиданных местах. Но все равно я хорошо понимал его речь — о том, что вот это такой специальный сарацинский ладан, сушеная смола заморских деревьев вместе с цветочной пыльцой, и колдуны кадят им не в церквях, а у себя в домах, чтобы прельщать своих женщин — черных, как в арабских сказках, с золотыми браслетами на ногах и предплечьях. А вот такую жасминную эссенцию, со специальной добавкой "бес-травы", втирают тамошние колдуны в кожу христианских пленниц, чтобы они стали веселыми и покорными, и забыли всю свою прежнюю жизнь, и поклонялись Магомету. Если помажут пленнице живот — она забывает прежнего мужа, если лоб и уши — забывает наречие своей родины, а если особенное местечко на затылке — так и Господа нашего Иисуса Христа, и святые церкви нашей стороны, и все, все, все.
Зачем же ты таким адским зельем торгуешь, марсалец, хотел я спросить в ужасе, но сдержался, смутно не доверяя рассказам купца. Наверное, такую чепуху он порет в городских банях, торгуя с ужасными девицами вроде той, ущипнувшей меня за щеку. Сам-то ты христианин ли, дядя, робко спросил я (совершенно не желая покупать подобные благовония тебе в подарок) — и тот, размашисто крестясь и улыбаясь, принялся горячо сыпать именами святых — Илария, и Марциала, Петрова ученика, и Феликса Караманского да мученицы Цецилии — так же запальчиво, как только что болтал о сарацинском колдовстве.
Я купил у него маленький — зато прозрачный, стеклянный! — пузырек с розовым маслом и поспешно удалился, довольный донельзя. Такой роскошный подарок, не сказать как дешево (хотя подозреваю, что марсельский прохиндей содрал с меня втрое больше обычного)! Я понятия не имел, что делают с розовым маслом: льют ли его в лампадное масло, или мажут у себя за ушами (я слышал, так делают — не знал только, делают так гулящие девицы или же благородные дамы). Но идея нюхать зимой совсем настоящие розы казалась мне крайне привлекательной, я надеялся, что она привлечет и тебя. Кроме того, я разжился подарком, какого у нас в деревне точно взять неоткуда. Марселец сделал мне куда больше, чем продал пузырек с духами — нет, он дал мне почувствовать себя важным. "Чего еще мой юный господин прикажет?", приговаривал он, сгибаясь длинным жилистым телом над прилавком (в то время как его умные черные глаза все подмечали — и ношеный синий камзол, и перепуганный юный взгляд, и то, как рука нервно ощупывала подкладку капюшона.) Торговец дал мне клочок материи, завернуть пузырек, чтобы довезти в сохранности; я положил подарочек в кошель на поясе — так же, как и сдачу, медный щербатый обол, который я стеснялся при людях прятать в шаперон. Удалился я гордый и счастливый, "юный господин", горделиво думалось мне — вот как меня люди-то называют! Надобно теперь найти Рено, и навестить свою лошадь, и вообще — дело сделано, не мешало бы перекусить.
Однако легко сказать — найти Рено! Время перевалило за полдень, жара стояла ужасная; в городе, кипящем торговцами, найти человека не легче, чем поймать мышку голыми руками. Когда я добрел до ворот бурга, где вели свои торговые дела мужики вроде наших, у меня ноги отяжелели и голова малость перегрелась. Я не удержался и купил кувшин холодного жирного молока, который тут же наполовину выпил; но больше пить не смог (кувшин был не менее чем в кварту), и не хотелось же мне возиться с полупустым кувшином! Попытка продать его обратно торговцу не удалась — мужик посмотрел на меня, как на сумасшедшего: кто же купит теперь питое молоко? Оно уже к вечеру створожится, никакой сычуг не поможет! В итоге я — незадачливый покупатель — так и потащился с полупустым глиняным кувшином по городу, прижимая его к животу обеими руками и думая, что дурной из меня городской житель. Поставить кувшин на голову, как порою делают женщины, мне казалось постыдным.
Вот же в какую глупую историю я попал! Потерял Рено, перегрелся на солнце и напрасно потратил деньги на молоко, которое теперь некуда девать. Мухи, почуяв, что у меня заняты руки, донимали меня, садясь на потные щеки. Я сгонял их, тряся головой, и смешил людей своим видом. Слишком много мне было впечатлений в первый раз на ярмарке.
"Идите сюда, юноша, я вам покажу кое-что интересное! Такой чудесный лакомый товар из заморских королевств, какого и граф Буйонский не едал!"
"Эй, дурак, куда кувшин тащишь? Продай горшок за пять тумаков!"
"Парень, слышь, парень, ты что, не здешний? Может, тебе объяснить чего, показать там баню или бордель — за пару монет?"
"Не желаете ли колеса тележные? Колеса новехонькие, обручи для бочек, обухи для топоров без единого сучка, бесплатно насадим и подгоним, хоть лес под второй собор Сен-Дени валить!"
"Подай, господинчик, бедному хромому на прокорм пятерых ребятишек!"
Один раз меня прижали к стене четверо парней постарше возрастом — и непременно ограбили бы, если бы я не заорал пронзительно, выставив перед собою тяжелый кувшин, что-то вроде: "Я одержимый! Не подходи! Всех убью, я ненормальный!" Они предпочли не связываться и удалились, один перед отступлением плюнул мне на носок башмака. Но это нам что, это пустяки, главное — я их прогнал.
Непобедимый и довольный, я двинулся дальше. Что же, решил я, доберусь до того кабачка, где мы коней оставили, и посмотрю — на месте ли лошадь Рено? Если на месте, куплю себе что-нибудь перекусить и подожду приятеля там. А нет — так я место встречи помню, а солнце еще высоко, до вечерни успею к воротам. Главное-то я сделал, подарок купил.
Погрузившись в спокойные мысли — я был уже неподалеку от квартала менял, куда и стремился — я нежданно для себя встретил худшее, что могло меня ожидать. То бишь едва ли не головой въехал в живот мессиру Эду, шедшему рядом с господином Амеленом. Оба вели лошадей в поводу, у седел свисали плотные тюки; по щекам обоих мужчин тек пот, они были злые и красные. Видно, они спорили.
Ох, Господи Боже мой! Сердце мое едва не остановилось. Со страху не додумавшись даже отвернуться, я несколько времени неподвижно смотрел в лицо отцу, не в силах шевельнуться — как будто меня молнией прошило с головы до ног. Самое худшее, и могло ли оно не случиться — я же с самого начала знал, что добром это не кончится, что нельзя мне никуда уезжать, потому что отец все чувствует и знает, когда я его ослушаюсь, даже через много миль. Как я мог забыть, что от мессира Эда невозможно скрыться, горестно понял я — и, развернувшись, побежал. Кувшин бросить я не догадался, и громоздкая штука сильно замедляла мой бег. Мне казалось, что отец погонится за мной — вскочит в седло или побежит прямо так — но не слышал позади звука шагов. Мчась изо всех сил, я толкнул нескольких прохожих и даже не извинился. Какой-то дядька, приняв бегущего мальчишку за вора, заголосил: "Держи, держи, кувшин украл" — и схватил меня за волосы, но я вырвался, оставив в его руке изрядный клок "шерсти". Мне даже больно не было, так я боялся. Только бы потеряться, исчезнуть! Если бы мне шапку-невидимку из рыбьей кожи, какая была у кого-то из пэров Карла Великого — у Аймера, да, у Аймера...
Опомнился я под сенью огромного храма. Даже, наверное, больше, чем Сен-Тибо. Коллегиальная церковь Сен-Кирьяс, вот что это было такое: и я нырнул туда, спасая, как мне казалось, свою жизнь, и успел на паперти брякнуть свой кувшин перед удивленным нищим, до того дремавшим на солнышке. Городские нищие меня пугали — это тебе не свои, привычные, Жак-Язва и хромой Люсьен, которые так заискивающе смотрят, что им подавать — одно удовольствие. Тутошние нищие косились друг на друга с неприязнью, хвастливо показывая людям свои язвы, и вид имели такой, будто днем промышляют на паперти, а ночью — разбоем. Но этого старикана я даже не разглядел, просто хотел избавиться от кувшина.
Внутри было прохладно, очень спокойно; сквозь витражи сочился медленный свет. Постояв напротив алтаря, как на подступах к Иерусалиму, я не забыл-таки перекреститься, глубоко погрузив руку в чашу в поисках святой воды. Вода была только на самом дне, пальцы мои царапнули холодный мрамор. Я медленно опоминался, переводя дыхание и надеясь, что Господь на этот раз миловал — похоже, за мной никто не гнался, может, даже отец меня не узнал. Он же ни разу меня не видел в этой одежде, да и кувшин мог помочь.
В церкви было пусто в этот неслужебный час; несколько каноников, переговаривающихся на хорах, и еще один, поправлявший целые свечи и сминавший остатки воска в единый ком (на следующий раз) — не обратили на меня внимания. Я в самом деле был весьма мал и незаметен, и старался стать как можно меньше. Я отошел к стеночке и стал разглядывать огромный витраж над головой, жмурясь от его красоты: радость моя была бы куда больше, если бы я так не боялся погони.
Я смотрел на святого Кириака, покровителя города, покровителя нынешней ярмарки: защити меня, святой, молился я. Высокий, как ангел, диакон с кошелем для раздачи милостыни в руках. Подай мне милости, святой мученик, пускай отец меня не найдет! Пускай он меня даже узнал и потом побьет — но не сейчас, пожалуйста, пускай потом! Увидь я тогда свободного, не занятого священника, я тут же пошел бы к нему исповедаться, забыв все страхи перед чужими клириками: куда им до отца!
Еще один святой Кирьяс, такой же огромный и ангелоподобный, властно держал конец цепи, сковывающей дракона — красно-золотого и оскаленного, но в общем-то жалкого, вроде бешеной собаки. "Кириакос" у греков значит "посвященный Богу", это как по-нашему Доминик. Все в окрестностях Провена знают — бесов изгонял святой Кириак, так же как и его товарищи Смарогд и Ларгус, грехи побеждал силой молитвы. Незаметно для себя я стал думать о другом: даже если в жизни, до мученической кончины, это был маленький, худой человек, служитель всеми презираемого (при Диоклетиане-то!) культа — стоило только ему умереть, не испугавшись мучений... Стоило ему добровольно принять пламя страха и остаться в нем не сгоревшим — смотрите, как вырос диакон Кириак, на целое витражное окно, почти до хоров, и отсветы его солнечного венца падают на высоченный полукруглый свод.
Ровно на этой мысли мне и легла на шиворот очень знакомая рука.
Я тогда еще ничего не знал о jus asyli, священном праве укрытия у алтаря; иначе к алтарю бы сразу и направился. Впрочем, как можно быть уверенным, когда речь идет о моем отце? Может, его и это не остановило бы. А так... со своим весьма условным понятием, что людей в церкви трогать нельзя (это после множества историй о церквях, сожженных вместе с прихожанами) я сильно вздрогнул и зажмурился, ожидая, что будут бить. Но мессир Эд не стал ничего делать прямо в церкви — тоже что-то помнил о "праве убежища", так что сперва вывел меня наружу. Я шел, почти ничего не видя от страха; за куда меньшие поступки меня порой колотили до беспамятства, что же будет за такое крупное ослушание? Мессир Эд вывел меня на паперть. Снаружи с лошадьми поджидал управляющий; рядом с ним маячил — откуда только взялся! — бледный, как простыня, Рено. Лицо его выражало неприкрытую панику: добрый парень, Рено видел, как сильно, хотя и невольно, он подставил меня, и теперь не знал, куда деваться. Он отлично понимал, как дурно обстоят мои дела: еще бы, Рено не раз засыпал на одной постели со мной, который стонал во сне и не мог перевернуться на спину. Тако же нам приходилось вместе купаться, и приятель, видевший все мои шрамы, не мог не понимать, что мой страх перед отцом куда более обоснован, чем его собственный — перед наставником. Святого Ромуальда, конечно, наставник за нерадение в чтении бил палкой по виску столько раз, что святой почти полностью потерял слух... Но у мессира Эда был свой излюбленный святой Ромуальд для подобных наказаний.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |