Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Но до сестры милосердия наконец дошло:
— Ах, да — Софья Матвеевна Полоцкая, с ней после всех этих неприятностей случился удар... Да вы проходите, подождите, она должна еще прийти в себя. Доктор Блюм сказал, что надежды мало, но несколько дней она протянет...
Почти каждую фразу сестра милосердия оставляла как бы недоговоренной, как бы завершала многоточием, словно сомневалась в своих собственных словах. Глюк подумал, что это профессиональная привычка. И, должно быть, профессиональной привычкой было для милосердной сестры использование местоимения "она" или слова "больная". Употребление имени создает некоторую интимность, связующие узы; больных же сестра милосердия видела многих, и многие из них умерли, а интимность, привязанность опасна, потому что заставляет страдать, сострадая. А так: "она", "больная" или выживет, и слава Богу, или нет, воля Божья; и никакой интимности-привязанности, и никакого страдания и сострадания, кроме профессионального. Ну, может быть, еще и общечеловеческого.
Сидеть в комнате больной и ждать, пока та очнется, показалось Глюку несколько неудобным.
— Может быть, мне лучше зайти вечером? — спросил Феликс Францевич. — Пусть Софья Матвеевна отдохнет.
— Ах, нет, мосье Глик... Глюк, то есть, она так беспокоилась, так хотела вас видеть, а беспокойство ей вредно... Пройдите пожалуйста...
Номер, к счастью, оказался двухкомнатным, и сестра провела Глюка в пыльную гостиную, увешанную плюшевыми портьерами. Портьеры висели на дверях — в коридор и в соседнюю комнату, на двух окнах, выходивших на бульвар, и закрывали нишу в стене, устроенную, должно быть, для дорожных сундуков.
Милосердная сестра указала Глюку на одно из кресел с пыльной плюшевой обивкой и, извинившись, вышла в соседнюю комнату.
— Спит пока, — шепотом произнесла она вернувшись. — Ей успокоительное дали, очень уж разнервничалась...
— А собственно, что случилось? — тоже шепотом спросил Глюк. — Вчера я виделся с Софьей Матвеевной. Мне она показалась весьма крепкой ста... женщиной.
— Ах, да неужели вы ничего не знаете? Ее же ограбили вчера, в Городском Саду, сняли украшения, и с ней случился припадок, а ее спутник, мосье Зотиков, побоялся ее везти за город, да еще полиция снимала показания с потерпевших, и он, уж не знаю, кем он ей приходится, привез ее в гостиницу, и доктора вызвал, доктора Блюма, а доктор Блюм пригласил меня... А утром, когда стало известно про пожар, с ней удар и случился, хорошо еще, что доктор Блюм как раз зашел ее навестить, и смог оказать первую помощь, и пустить кровь, а то неизвестно еще, чем бы все кончилось...
— Какой пожар? — переспросил Феликс Францевич. — Про выходку Шмаровоза в Городском саду я читал, а вот про пожар в газетах не было.
— Да и не могло быть, потому что это ночью случилось — дача, что они сняли на Фонтане, сгорела вся, одни уголечки, все они там обгорели, некоторые до смерти даже, мосье Зотиков туда отправился, после того, конечно, как я пришла и к обязанностям приступила...
Некий звук, донесшийся из соседней комнаты, заставил сестру прервать свою такую быструю речь, вскочить с кресла и скрыться за портьерами. Все это она проделала так же быстро, как и говорила.
Мгновение спустя она выглянула из-за портьер.
— Она проснулась, просит вас, — сказала она официально. — Будьте любезны разговаривать тихо и не волновать больную без особой надобности.
Зрелище больного, прикованного немощами к постели, всегда тягостно для человека здорового, особенно если вчера вы видели этого больного полным жизни и сил. Софья Матвеевна, накануне так поразившая Глюка своим, если можно так выразиться, старушечьим задором и полнокровием, нынче являла собою зрелище жалкое, и душу раздирающее.
Она лежала на высоко приподнятых подушках, правый локоть забинтован, плечи прикрыты полотенцами. Вначале Феликс Францевич удивился, потом догадался: Софья Матвеевна в гостинице оказалась случайно, без соответствующей ночной одежды, вот и принарядила ее таким образом милосердная сестра — дабы не оскорблять приличий, а также взора молодого человека видом дряблых старушечьих прелестей. Полоцкая лежала, запрокинув голову и закрыв глаза, а скрюченные пальцы ее теребили беспрестанно край одеяла, и видна была морщинистая шея, отвисший двойной подбородок, запавшие щеки, полуоткрытый беззубый рот...
— Софья Матвеевна, — позвал Глюк, как ему наказывали, вполголоса, — я здесь! — и оглянулся на сестру, оставшуюся стоять в дверях и придерживающую портьеру.
Сестра ободряюще покивала ему, опустила портьеру за собой.
— Софья Матвеевна! — еще раз позвал Глюк, старуха приоткрыла левый глаз и что-то просипела углом рта.
Феликс Францевич присел на стоявший подле кровати пуфик (плюшевый).
Он, благополучное дитя, никогда прежде не видел умирающих. Отец его скончался, когда Феликс был еще младенцем, немовлятком, а дедушек и бабушек — как со стороны отца, так и со стороны матери — к тому времени уже давно не было на свете. Теоретически, конечно, Феликс Францевич имел представление о бренности всего земного, и даже о собственной смертности; но одно дело — иметь теоретическое представление, и совсем другое — вот так: увидеть и прочувствовать, сердцем, печенкой, хребтом. Ливером.
И еще одно прочувствовал наконец Феликс Францевич: не игрушки, не бирюльки и не разгадывание головоломок расследование убийства, потому что убийство есть злодеяние ужасное, противное Богу и человекам. Это в романах господина Дюма-отца все легко, просто и совсем не страшно: скрестили шпаги, проткнули пару-тройку гвардейцев, выпили бургундского; а на самом деле когда душа расстается с телом, да еще насильственно — это страшно, господа, да-с! И убийца должен быть найден обязательно, не для того даже, чтобы его покарать, наказать, а просто потому, что паршивая овца должна быть отделена от стада. Убийца же безусловно есть овца паршивая, что-то у него не так, неправильно, сломано в душе, иначе не стал бы убивать.
Вы скажете — опять прекраснодушная наивность; и что за рассуждения такие детские, и неужели же этот ваш Глюк даже Достоевского не читал?
Очень может быть, что и не читал — Феликс Францевич, как уже указывалось выше, не любитель был серьезного чтения. А если даже и читал, то изображенные черными букашками на бумаге рассуждения не так трогают душу, как страдания и умирание человека знакомого, причем знакомого слегка: когда умирает близкий, вам не до рассуждений, вы страдаете вместе с ним, с этим близким. Не забывайте также, что ни Великие Войны (ни первая, ни вторая), ни пролетарская революция не прокатились еще, не расплющили Европу (и Азию, и даже частично Африку), не обесценили еще понятие "человеческая жизнь". И телевизоров еще не было, и даже синематограф не начал еще проливать на мерцающем своем экране реки крови, щекоча нервишки зрителей. Это нас приучила массовая культура относиться к убийству, тем более в детективе, легко и просто, как к насморку или сенной лихорадке. А тогда — нет, тогда люди относились несколько иначе и к жизни, и к смерти. В чем-то, может быть, и проще. А в чем-то — сложнее, или, точнее сказать, бережнее.
Однако вернемся же, поскорее вернемся к Софье Матвеевне! Несчастной старухе недолго осталось жить на свете; и как силилась она, как пыталась что-то сказать, но ничего, ничего не мог разобрать Феликс Францевич в ее бормотании!
То ли "На...", то ли "Ни...", а дальше просто бульканье какое-то. Он призвал уже на помощь милосердную сестру, рассудив, что той разбираться в речи больных, переносящих последствия удара, привычнее.
Но и Александра Николаевна (так, как выяснил Глюк, звали сестру милосердия), расслышать ничего не удалось.
А больная все больше беспокоилась, все быстрее перебирала пальцами, комкала край одеяла, все громче булькала и шипела даже, пока Александра Николаевна не изгнала Глюка из комнаты и не напоила Софью Матвеевну успокоительным.
Оказавшись в плюшевой гостиной, Глюк немного перевел дух и привел в некоторый порядок мыслительные свои способности, расстроенные видом страдающей, умирающей старухи.
И кое до чего додумался.
— Софья Матвеевна, — сказал он с порога, приподняв отгораживающую спальню больной от гостиной портьеру, — я, кажется, понял...
Александра Николаевна, милосердная сестра, зашикала на него, замахала руками, но Глюк, не обращая на ту внимания, продолжал:
— Вам говорить ничего не надо, просто закройте глаз... глаза, если я прав. Вы хотите, чтобы я нашел злодея, а для этого мне нужно поговорить с Никитой Ивановичем Зотиковым, правильно?
Софья Матвеевна зажмурилась, и вся даже как-то обмякла на своих высоких подушках, и из-под левого века ее стекла по дряблой щеке слеза, а руки легли покойно поверх одеяла.
— Ну, вот видите, как славненько, — умилилась Александра Николаевна, — теперь мы выпьем капельки, и спатеньки будем спокойненько...
— Софья Матвеевна, я сейчас подъеду на дачу, хорошо? А вечером я вас навещу...
Софья Матвеевна приподняла было руку — то ли благословить хотела, то ли задержать, но сил уж не было: рука упала на одеяло.
Александра Николаевна, напоив больную лекарством, вышла проводить Глюка до двери.
— Ей много хуже, чем утром, — озабоченно заметила она. — Боюсь, как бы второго удара не случилось, тогда вечером вы, мосье Глюк, рискуете более ее не застать... Вы кем ей приходитесь, племянником?
— Никем, — ответил Феликс Францевич. — Я вчера только с Софьей Матвеевной познакомился. Просто помогаю ей в одном деле, — Глюк сказал это, и тут же сообразил, что Александра Николаевна, отнюдь не будучи глухою, должна была прекрасно слышать только что произнесенные им слова о поиске преступника. Однако сестры милосердия, как и больничные сиделки, да и врачи, конечно, соприкасаются со столькими семейными тайнами, что вырабатывают в себе эдакое профессиональное отсутствие любопытства. Степень родства с больным (больной) их интересует постольку, поскольку требуется соразмерять пропорционально этой самой степени свои соболезнования родным и близким, если в случае чего... А все остальное они пропускают мимо ушей. Должны пропускать, во всяком случае — этика профессии требует.
Так что огонек заинтересованности в глазах Александры Николаевны потух, скучным и безликим голосом она пожелала Феликсу Францевичу всего хорошего, и предупредила, что вечером он, Глюк, ее, Александру Николаевну, не застанет: доктор Блюм пришлет ей на смену сиделку; ну да она, Александра Николаевна, сиделку предупредит, чтобы Глюка пустили к больной беспрепятственно.
По дороге Феликс Францевич зашел в прокуратуру.
Жора Жуковский оказался чрезвычайно занят: в кабинете его (он, невзирая на молодость и малую выслугу лет, имел уже собственный кабинет! Что значит — будущее светило!) сидели люди. На жест Глюка (ребром ладони по горлу: мол, во как надо! — и указательный палец вверх: мол, на одну минутку!) Жуковский выскочил в коридор.
— Я только что от Полоцкой, у нее случился удар, — сказал Глюк. — Ты не хочешь проехаться на дачу? Там пожар был, знаешь?
Жорик не то вздохнул, не то охнул, и при этом сморщился.
— Мне нет другого дела, кроме как твоей дачей заниматься! — буркнул он. — Знаю про пожар, без подробностей, правда: с утра был полицмейстер, рассказал. И вообще я имел что послушать — и от полицмейстера, и от Понятковича. Это оказывается, шутка была — насчет привлечения тебя к расследованию, чувство юмора у меня, видишь ли страдает! Или я не знаю, когда он шутит!
Тут Жуковский вздохнул, теперь уже явственно.
— Слушай, Феликс, бросай ты это дело. Оно тебе надо? Без тебя разберутся, даже и без меня со Згуриди — полицмейстер отправил на Фонтан опытных сыскарей, эти раскопают все, что можно. Студента сегодня выпустили, так что буйная мадам Лискович ни к кому больше приставать не будет. Ладно, я побежал, меня ждут...
— Так что, ты больше не будешь этим убийством заниматься? — спросил Феликс.
— Буду, но потом, когда полиция розыск закончит, — уже открыв дверь кабинета, обернувшись, сказал Жуковский. — А пока некогда мне!..
Так что в прокуратуре Глюк ничего нового не узнал.
Не узнал и в суде — Згуриди вообще не явился нынче на службу, что-то у него дома случилось. Глюк подумал, не заскочить ли к Згуриди домой — все равно по дороге, — но не решился, и по целым двум соображениям.
Во-первых, если дома несчастье (все равно какое), то Згуриди будет не до расследования преступления.
А во-вторых, дома у Згуриди была мама, и — несчастье там или не несчастье — мама Згуриди из дома никого не выпустит, пока не накормит. Особенно Феликса Глюка: тетя Софа Феликса любила и жалела, называла сироткой, и всегда норовила подсунуть ему в тарелку что повкуснее и пожирнее.
— Ты такой тощий! — говорила она, — такой же, как мой Деметр! Шкиля-макарона! Надо, чтоб щёки было из-за спины видно! А у тебя щека щеку целует...
Зато как она любила толстого Квасницкого!
— Сразу видно, хороший мальчик! — говорила она. — Так хорошо кушает!
Странно, но Жуковского, во времена их детства упитанного (теперь-то он стройный, что твой Аполлон), и не обделенного к тому же аппетитом, и рано потерявшего мать, тетя Софа недолюбливала, и сироткой не называла.
Нет, к Згуриди идти — только время терять. Квасницкого же найти в это время просто невозможно: то ли он в редакции (в одной из двух газет), то ли где-то в городе разыскивает интересный материал; если же дома — то пишет, и все равно не откроет. Ленчик, при всей своей легкомысленной вальяжности и любви к дурацким розыгрышам, к работе своей относился серьезно до чрезвычайности.
Но Квасницкий, как всегда, непредсказуемый, окликнул Глюка в тот самый момент, когда Феликс Францевич, решив не терять времени даром, направился в сторону вокзала.
— Эй, брат Холмс! Где ты так торопишься?
Толстый Квасницкий, в белом полотняном костюме, в белой панаме: курортник, да и только! — сидел под полосатым парусиновым тентом уличного кафе и пил лимонад.
— Привет, Ленчик! — сказал Глюк, согласился выпить стакан лимонаду, и пригласил Квасницкого поехать вместе с ним на шестую станцию, вкратце сообщив ужасные новости.
— Ц-ц-ц, что ты говоришь! — покачал головой Леня, — пожар! Цванцигер теперь получит страховку! Только мне это теперь не интересно.
— Как так? — опешил Глюк.
— А так. Писать я об этом не буду: полицмейстер мало того, что предупредил меня, он наябедничал еще и редактору... обоим главным редакторам обоих газет, и отстучал телеграмму на Кислые Воды моему папеньке. Папенька прислал ответную телеграмму на сто двадцать восемь слов... — Ленчик скривился. — Так что теперь от меня будут принимать исключительно бытоописательные эссеи... Или пойду в репортеры к Левицкому, буду питаться колбасой "собачья радость" и носить стукалки вместо штиблет...
Левицкий был хозяином и редактором газеты "Бульвар", а стукалками назывались деревянные сандалии.
— Ну, я думаю, на парусиновые туфли папаша тебе даст пару копеек, — сухо сказал Глюк.
Квасницкий кокетничал. Даже и бытоописательное эссе сумел бы он так сотворить, что куда там! Сплошная политика и чернение властей!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |