Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Аймерик тоже не терял времени даром. Он посещал лекции не абы кого — новой теологической знаменитости, основателя схоластической методы, того самого, кто учил не слушать авторитетов, а слушать только доводы разума. Конечно же, это был тезка Кретьена, Ален де ль`Иль, то бишь Островной, — непримиримый враг еретиков и большая умница; брал он за обучение дорого, зато был, по слухам, почти что святой. Недаром его прозвали "Универсальным доктором" — его свод лекций "Искусство веры католической" был вполне достоин взимаемой платы, и стихи он писал тоже хорошие — Аймерик цитировал из Аленова "Антиклавдиана", и даже придире Ростану нравилось, хоть он аллегорий и не любил, особенно религиозных. "Есть поэты, которые любят стихи, и поэты, которые любят свои стихи", — дразнил его Кретьен, уже почти подготовивший друзьям сладкий гостинец — новый роман, и Ватес Ватум сдвигал брови и грозил грубому франку скорой расправой...
Они с Ростаном, кстати, отлично уживались вместе — Пиита был настоящая свинья в быту, точно такая же, как Кретьен, и они вдвоем, захламив комнату с двойной скоростью, потом вели тихие бои с хозяйкой, порывавшейся в комнате прибраться. Одна неприятность — Ростан написал несколько новых стихотворений, одно из которых, особенно ужасная альба, начиналось словами "Я стенаю, вгрызаясь в стену, Потому что за ней рассвет". "Бедная девушка", — лаконично заметил Гвидно, прослушав эту трогательную песнь ровно до половины...
В окно, когда Кретьен писал по ночам, смотрела большая-большая звезда. Неискушенный в астрономии поэт думал, что это — звезда из Арфы Артура, лиры, горящей над Логрией, по крайней мере, над ее "мирскими братьями" — Пиита тихо посапывал, накрывшись с головой одеялом, и Кретьен, не зная еще, что эта покалывающая холодом тоска по Раю, который вроде бы утрачен, хотя непонятно, когда и как успел стать твоим, называется Совершенным Счастьем, задувал свечу и тихо сидел в темноте...
2.
...А ведь какой это был удачный день — Рождество Христово одна тысяча сто шестидесятое!.. Четвертый месяц изучения Старых Дигест, когда под руководством мудрого, хотя и юного на первый взгляд магистра Одоферда Кретьен дошел уже до одиннадцатой книги Кодекса... Одоферд нимало не разочаровал своих слушателей: воистину, даже такой раздолбай, как Ростан, хочешь — не хочешь, чему-то у него мало-помалу учился, а о Кретьене с усидчивым Николасом и говорить нечего. Одоферд вследствие своей молодости, сближавшей его с учениками, был, что называется, "своим парнем" — не надменным, готовым объяснять и поправлять, даже не жадным — давал собственные книги на руки школярам... Строил он свои лекции так, что и последний тупица бы извлек из них хоть какие-то крупицы знания: сначала вкратце излагал план главы, потом пояснял кратко и отчетливо каждый закон, потом зачитывал и комментировал текст и снова излагал его смысл, и, наконец, принимался копаться в противоречиях и дополнительных особенностях законов, всегда приветливый, невысокий и негромкий, смуглый, как южанин... Правда, к сожалению, его отличный дом неподалеку от моста соседствовал с жилищем Ожье-Имажье, и Кретьен всякий раз испытывал легкое содрогание, проходя мимо знакомого окошка — хотя Пьер-Бенуа давно съехал с этой квартиры, так и казалось, что вот он высунется и крикнет какую-нибудь гадость. Например, "Ты у меня за это отве-етишь..." Но все это были пустяки, ложные тревоги, и рыцарь Камелота, сжимая свои окрепшие в схватках кулаки, думал, что теперь и без помощи друзей навалял бы незабвенному магистру по первое число. Зато мэтр Одоферд всегда был готов задержаться после обеда, чтобы потолковать об обожаемом Риме и его праве лишний часок; и молодость ничуть не вредила ему — сей достойный нимало не походил на тех юнцов в магистерских туниках, описанных в голиардской злой песенке:
"В былые годы оные
Достойные ученые,
Давно седоголовые,
Впивали знанья новые;
А нынче все мальчишками
Спешат расстаться с книжками,
Учить спешат, горячие,
Слепцов ведут, незрячие,
Птенцы — взлетают юными,
Ослы — бряцают струнами..."
...— Где новые Григории?
В кабацкой консистории!
Где Августин? За кружкою!
Где Бенедикт? С подружкою...
— На себя бы посмотрел, — весело отозвался Ростан, хлопая друга по плечу. — Вы, достойный сир, сами-то куда направляетесь? Небось не на диспут! И не филологией заниматься! А пить, милый друг, именно пить!..
— Ну, так Рождество же, — хмыкнул Аймерик, запахивая свой толстый, подбитый мехом синий плащ. — У кого хватит совести учиться на праздник?..
— Нас ждет Кана Галилейская, и все тут! А, черт... — это сир Ален наступил ногой во что-то мерзкое, наверно, в нечистоты; вот чем-чем, а чистотой знаменитый Град Словесности никогда не отличался.
— А, прости Господи. Сир Бедивер, вы же идете впереди! Не свинство ли с вашей стороны не предупреждать, что тут... извините... дерьмо, господа!..
Николас, обернувшись, молча улыбнулся, развел руками. Узкая улочка, освещенная только сиянием редких окошек кабаков, осветилась его улыбкою — тихой, ослепительной, такой дикой применительно к пустяшной теме разговора, к этому грязному великому городу, но столь подходящей к священной ночи...
— А, ладно... Споем? Споем, сиры! Восславим Господа нашего!
Пятеро рыцарей Камелота — Ростан и Гюи слегка уже хмельные, а остальные просто очень радостные — остановились под медленным, таявшим, не долетая до земли, обжигающе-благим снегом и затянули песню, рождественский гимн, немудреные слова которого — "Радуйтесь, люди, вот Христос родился..." — не значили почти ничего, потому что главный смысл их был в Радости.
Пятеро парней — один уже почти магистр, и четыре школяра — стояли посреди темной зимней, узенькой улицы, под рождественским теплым снегом, в священном граде словесности — и пели разноголосым хором, обняв друг друга поверх драных зимних плащей, не стесняясь того, что петь как следует из них умели только двое:
Снова близится полночный
Час, как девой непорочной
Был Господень Сын рожден,
Смерть и муку победивший,
В злобном мире утвердивший
Милосердия закон!
Так пускай горит над всеми
Свет, зажженный в Вифлееме...
Потом от рождественского гимна перешли к "Venire adoramus", а потом подвернулась совсем уже неподходящая песня — что-то против беспутных клириков. Кретьен, казалось бы, и вовсе не хотел ее петь, однако получилось — и он драл во всю свою немузыкальную глотку насчет того, что Рим и всех и каждого грабит безобразно, пресвятая курия — просто рынок грязный, чувствуя под своей ладонью теплое, мускулистое, живое плечо Аймерика, растворяясь в счастливом ощущении, что вот они все вместе...
...Копмания выросла в переулке внезапно: только что их всех не было — и вдруг появились, темная стена, два факела по краям, и выговор — северный, парижский.
— Что это за свиньи развизжались на нашей улице? Прочь с дороги!..
Их было человек десять. И по случаю Рождества ребята уже достаточно приняли, по этому самому поводу чувствуя себя хозяевами вселенной. То ли Кретьену показалось, то ли и впрямь различил он среди радостных голосов тембр дружища Примаса? В любом случае, сначала мы хотели по-хорошему.
— С Рождеством вас, добрые люди, — очень учтиво сказал Аймерик, даже слегка посторонившись; но тем, видно, было мало — а марсельский Гавейнов акцент и вовсе возбудил лучшие струнки их патриотических душ. Честное слово, мы просто шли в кабак!.. Но когда здоровущий парень в высоких сапожках, с поблескивающим ножом в кулаке, нахально толкнул Ростана, принявшего независимую поэтическую позу посреди дороги — тут уж все рыцарское терпение кончилось...
— За Камелот, братья! — радостно возгласил — кто это сделал первым? Кажется, рыжий валлиец — и пятеро великовозрастных мальчишек радостно накинулись на противника, и Кретьен, ничего особо не понимая в темноте, саданул в глаз факельщику, и огонь зашипел, покатившись по камням, и рядом, почему-то весело смеясь, тряс кого-то за шиворот сэр Бедивер...
— Pro Сamelot!
...— Dulce et decorum est pro Patria mori, — отдуваясь, Гвидно приложил быстро тающий снег к припухшей кровоточащей скуле. — А что, ребята, мы их сделали! Сделали, видит Господь!..
— Еще бы нет, — Кретьен вертелся вокруг собственной оси, силясь разглядеть, где ему попортил плащ неприятельский нож. — Вот же неприятность какая! Плащик порезали... Почти новенький совсем...
— Что же, грубый франк, — это, конечно, был запыхавшийся, изрядно потрепанный, но донельзя торжествующий Пиита. — Ты оказался не таким уж бесполезным товарищем! По крайней мере, не совался под руку взамен неприятеля... Ничего, сир Кэй бывал и похуже тебя.
— Корнуэльские рыцари — все трепачи и малявки, — не остался в долгу сир Ален. — Утрите же кровь из носу, сир, иначе Изольда Прекрасная вас не допустит в свои покои!...
— А что, ребята, в Кану не пора ли? — Аймерик, самый целый и непобитый изо всех и при этом самый смертоносный для противников, поднял с мостовой оставленный одним из беглецов сувенир — красивую небольшую шапку с белым меховым околышем. — О, господа! Добыча! Вражеский шлем! Кто хочет поживиться вражеским шлемом?.. Кстати, то ли мне показалось — или там правда среди ребятушек был этот, как его... Гуго. Ну, Примас.
— У кого еще хватит совести в сочельник драться! — возмутился пылкий Пиита. — Если он там и правда был, жалко, что мне не попался...
— Был, — отозвался молчавший доселе, так же спокойно улыбающийся Николас, стирая мокрым снегом чью-то чужую кровь с костяшек увесистого кулака. — Я ему, кажется... нос разбил. Извините.
И только и оставалось ему, что поднять в недоумении белесые брови, когда заявление сие было встречено едва ли не поросячьим визгом восторга. Не привыкший, никак не могущий привыкнуть к быстрой, искаженной акцентом франкской речи, сир Бедивер недоуменно огляделся, вопрошая с невинностью новорожденного:
— А что ж вы смеетесь? Друзья... Я сделал что-то не так?..
Вражеским шлемом в итоге поживился Гвидно, нахлобучивший его себе поверх капюшона. "Брату на Рождество подарю", — сообщил он, задирая веснушчатый нос — рыжий Дави отмечал праздник в какой-то своей, совсем непотребной компании, и даже мессу он не удосужился отстоять — убежал с девицами...
Мессу в Сен-Женевьев прослушали с похвальной истовостью Кретьен с Ростаном, Гвидно и непроницаемый Николас — бок о бок, склонив лица, в битком набитом храме, где даже трудно было в надобный момент опуститься на колени, зато отстояли до самого конца... Аймерик, как всегда, в церковь не пошел, и они встретились только у церковных врат, чтобы вместе идти в кабак — как раз когда в храме начинались миракли, и переодетые школяры вовсю изображали Святое Семейство, а жонглеры — и где-то среди них самостоятельный Годфруа — налаживали дудки, готовясь к праздничным хороводам на круглой, ярко освещенной площади. Но пятеро рыцарей спешили в свой давешний домен, в Христов город Кану, опьяненные победой, и мягким снегом, и собственной молодостью, и дружбой, нерушимым своим союзом — о, мы можем не только побить десятерых... Мы всех на свете можем победить, покуда мы вместе!..
— ...А ведь, кажись, там их было человек пятнадцать.
— Ну, десять.
— Ну, десять... Все равно — по два на каждого!..
— Пожалуй... — неопределенно отозвался Аймерик, положивший не менее четверых. Кабачок, как они и рассчитывали, был совершенно пуст, даже хозяин куда-то девался — наверное, наверх, к своей женушке — предварительно предоставив пятерым старым знакомцам все, чего они просили: вина в неограниченных количествах, копченых говяжьих ребрышек, здоровущее блюдо моченых яблок, и наконец толстого жареного гуся, лицо которого и в посмертии сохранило скорбно-поучительное выражение. Но солома из Христовых яслей под скатертью лежала, как и подобает; пылал камин, плащи, дымясь испарениями, висели вкруг на его решетке; свечи — много, штук десять, за все платил Аймерик — горели ярко. Как в раю.
Зал мягко кружился. Кружились толстенные, с торчащими из щелей мхом и паклей стены; головы оленей над столами; грубо намалеванные картинки — Кана Галилейская, алая струя вина из кувшина... Господь Христос в белой длинной рубашке — вроде той, в которой Кретьен ходил дома — шедро разливал вино, глядя прямо перед собою, и лицо Его, сказочно-красивое, обрамленное прямыми, длинными волосами, улыбалось всем и каждому... Христос родился. Наш сеньор.
Похоже, Кретьен был несколько пьян; по крайней мере, когда он потянулся к своей сумке, валявшейся под скамьей, слишком резкое движение едва не повалило его вниз.
— Эй, Fratri! Сейчас буду... Это... подарки дарить. Готовьтесь.
Николас заботливо, как мама родная, помог ему вернуться в вертикальное положение. Мир сиял яркими красками; Николас с одной стороны, Аймерик с другой. Напротив — Ростан, обнимающий за плечо размякшего, золотистого в свечном свете сира валлийца. Что еще надобно на целом свете?.. Это же почти Круглый Стол. Только короля не хватает...
— Э-э, а я о подарках-то и не подумал, — огорченно протянул Пиита, сползая с дружеского плеча головой на стол. — Кретьен, дружище... Грубый франк... Прости, Христа ради!.. Я потом отдарюсь. Когда деньги будут...
— In illo tempore eran Vates Vatum studens Parisius sine pecunia... Ладно тебе, плевать, ты сам мне подарочек. Вот тебе, кстати, чернильница. Какую ты хотел... кажется...
Ростан и правда хотел такую — граненую, на длинной серебряной цепочке, чтобы подвешивать к поясу — и в порыве чувств полез через стол Кретьена целовать. По пути он едва не опрокинул бутылку и был могучим, трезвым, как всегда, Николасом возвращен в status-quo без особых жертв.
Аймерику достались новенькие перчатки, Гвидно — рог для питья, тот самый, привезенный Аленом из Шампани, на который валлиец давно уже положил глаз. Кретьену-то все равно было, из чего пить, он и из глиняной чашки мог, материальные ценности почему-то его совсем не влекли. Но самый роскошный подарок достался Николасу — это была свернутая в трубку рукопись, сероватые волокнистые листы, стоившие переписчику не одной бессонной ночи. Николас развернул — и вспыхнул от радости: "Ивэйн", весь целиком, от первой и до последней строчки!.. Теперь Николас фон Ауэ стал первым — и единственным на всю Германию — обладателем полного Кретьенова собрания сочинений, сокровища, пока имеющего ценность только дружеского внимания, но это — пока... Правда, кое-где — доделывался в спешке — на последних страницах чернели расплывшиеся кляксы, Кретьен не успел переписать, да и бумагу жалел — но к такой роскоши еще не хватало придираться!.. Побагровев, как от бочки выпитого, немец потянулся обниматься с дорогим другом — шутка ли, теперь у него было полное собрание сочинений! — но по пути задел-таки спасенную от Пииты бутылку, которая взорвалась на полу с грохотом преужасным... Все-таки он умудрился не разрушить до основания весь кабак, извлекая из висячего рукава подарочек для Кретьена — флакончик чернил для золотописьма, хрисографии, жутко дорогая штука.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |