Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Мне-то было легче: у прислуги после отъезда хозяйки дел сильно убавилось, а те, что остались, не требовали сил и времени, так что горничные после утренней уборки были свободны и я могла выспаться. Я к этому времени совсем выздоровела и пополнела, но по-прежнему носила повязку и бусы Ма Обдулии. К тому же я, как любая другая на моем месте, расцвела от любви, и потому на мне невольно задерживались все мужские взгляды. Сам майораль внимательно меня разглядывал при встрече, кивал небрежно в ответ на приветствие, но первым не заговаривал.
Я несколько дней сряду не заглядывала к Ма Обдулии и однажды после обеденного отдыха, прямо из конюшни направилась на маслобойку извиниться за долгое отсутствие. Пришла и так и осталась за разговором, помогая по мелочам — подай, принеси, подержи. Там и нашел меня любезный друг, заглянувший в сколоченную из горбылей постройку на закате солнца. Так дальше и пошло, и мне тоже стало некогда выспаться. Передышку, данную отсутствием хозяев, следовало использовать с наибольшим толком, — она могла закончиться любой момент.
В одной из таких бесед — уже солнце клонилось к закату, и стадо поднимало пыль, возвращаясь в свой загон — я приметила, глядя в дверной проем, молодого мужчину, направлявшегося в нашу сторону. Его голова была покрыта красной повязкой; концы свисали поверх левого уха. Обдулия тоже заметила подходившего и помахала ему рукой; он ответил тем же.
— Это лысый Мухаммед, — объяснила старуха. — Я тебе не говорила о нем? Нет? Погляди-ка на него, что скажешь?
— Он в красной повязке, — заметила я.
— Ну да; я сама ему ее повязала. Видишь ли, он не совсем то, что остальные, — надо было остальным дать это понять. Он и не то, что ты или я. Но больше я не хочу ничего говорить — погляди сама. Эй, какие дела, дружок?
Вошедший заговорил, отвечая на приветствие, и хотя я уже привыкла к самому невероятному искажению испанского креоле, подивилась странной особенности его речи. Незнакомец произносил твердое "П" как "Б", и это путало смысл его слов.
— Слышишь, Мухаммед, это та самая девчонка, которой я лечила ребра по твоему способу.
В это время старуху окликнули снаружи, и она оставила нас двоих в прохладной тени пальмового навеса разглядывать друг друга.
Незнакомец был молод, крепок, немного ниже меня ростом. Босые ноги, штаны до колен, полосатая рубаха без рукавов, несоразмерно длинные руки и короткая шея. Кожа его была очень темной, но чертами лица он совершенно не походил на негра, по крайней мере не принадлежал ни к одному из мне известных племен. Скуластое треугольное лицо, припухлые губы той красивой формы, какую любили подчеркивать при помощи помады лондонские дамы. Аккуратный нос, совсем не напоминавший приплюснутую негритянскую сопатку. Высокие изогнутые брови и внимательные глаза, смотревшие так пристально, что стало не по себе.
— Откуда ты? — спросила я. — Это твое настоящее имя — Мухаммед?
— Мухаммед Абдельгадр Исмаил, — поправил он, не отводя взгляда и на ощупь сворачивая сигару из маисового листа. Отвернулся, прошел к очагу, на котором закипало топленое масло, прикурил и снова вернулся на прежнее место у входа.
— Я араб из Судана. Моя семья осталась в городе Ондормон, вряд ли ты про него (он сказал: "бро него") слышала.
Я не слыша никогда о таком городе, но имела представление, где находится Судан. Еще немного удивило то, что попал в рабство на атлантический остров человек с берегов другого океана. Но потом припомнила, как арабы-суахили ходят с караванами лошадей, навьюченных всевозможными товарами, во все концы Африки, вплоть до западного побережья. В Ибадан они привозили шелковую пряжу, слитки серебра, бруски железа, намного превосходившего по качеству то, что вырабатывалось в наших местах. Припомнилось и то, что арабы вели бойкую торговлю живым товаром.
— Но ты-то, ясно, тут ни при чем.
— Так думаешь? — возразил араб, устроившись на корточках у стены и пуская дым в сторону. И коротко рассказал, как, будучи табибом — лекарем на корабле, повздорил с владельцем судна, вступившись за матроса, которого хозяин велел за какую-то провинность бить плетьми. "Больной был, — упал перед этим с мачты и кровью харкал". Хозяин уступил, боясь возмущения команды, но при первой возможности избавился от непокорного понадежнее, продав португальскому купцу. "Со мной это было не трудно проделать, потому что я темнее многих. Знаешь сама, что с темнокожими не слишком разговаривают, кто таков и откуда". Совесть хозяина вряд ли потерпела большой урон от того, что в рабстве оказался единоверец-мусульманин; а Мухаммед переходил от хозяина к хозяину, и вот судьба занесла его пасти коров на дальнем острове за океаном.
— У тебя осталась семья?
— Отец, мать, сестры. Женат я не был.
— А сколько тебе лет?
— Тридцать два. Девять лет, как в рабстве, и четвертый год, как здесь.
— Тяжело?
— Аллах велит везде быть самим собой. Если я тут — значит, это было написано в книге судеб при моем рождении.
— Почему тебя зову лысым?
— Потому что я лысый, — усмехнулся Мухаммед и стащил с себя повязку. Яйцевидный коричневый череп порос редким тонким пухом — как у неоперившегося птенца.
— Ты хороший лекарь?
— Кое-чему научился от отца и деда.
— Не прибедняйся, — перебила внезапно возникшая в дверях Обдулия. — Он много что знает, только тут еще не привык. Покажи-ка, что принес в этот раз.
Я с любопытством глядела, как из небольшой торбочки на поясе пастуха появились какие-то листья, стебельки, два-три цветка. Ровным счетом ничего не говорили их названия, но, судя по почтительности, с которой было отложено в сторону одно из растений, я поняла, что эта невзрачная добыча весьма ценна. Так и оказалось: травинка была "собачьим корнем", тем самым зельем, что зашивается в амулет. Встречался он редко, а нужда в нем была огромной для людей, чья жизнь проходила в противоборстве с собаками. Я постаралась хорошенько запомнить его вид и то, как надо обращаться с этой драгоценностью.
— И упаси вам все силы небесные, детки, — добавила старуха, — проболтаться кому бы то ни было! Ни белому, ни черному. Знаете почему? Ну, с белыми все ясно. А наш брат, чернота — грех сказать, но грех смолчать — дураки и трусы. Особенно негры босаль, привезенные.
— Почему же, Ма? — возразила я. — Мы тоже привезенные, и я, и он, — я кивнула на лысого.
— Его ты не приплетай сюда, — он вовсе не негр, хоть и темнокож. Он совсем из другой Африки и молится своему богу. Себя тоже: ты воспитывалась среди белых и, хоть ты и настоящая негритянка, обо многих вещах рассуждаешь как белая. А прочие? Смотри: сколько народу в поместье? Две сотни взрослых. Теперь считай: я, ты, он, — старуха загибала толстые пальцы, — блестевшие от масла, — да еще Гром — он креол, да плотник Мартин — тоже. — Обдулия подняла руку, растопырив пятерню. — Все! На двести человек — пятеро. И это еще много! В иных усадьбах нету ни единого, кто знал бы себе другую цену, кроме той, что за него дадут на невольничьем рынке. Даже креолы — хоть они лучше приспособлены к этой жизни, потому что родились и выросли в ней. Ты, молодая, это пойми и запоминай — не равняй человека с человеком, все мы люди, но у каждого свое достоинство: у одного на ломаный грош, у другого на золотой.
— Понимаете ли, в чем дело...
Старуха вернулась к прерванной работе, размешивая в котле кипящее масло и разливая его черпаком в глиняные низенькие горшочки. — Понимаете ли, в чем беда: те, кто попал в неволю взрослым человеком, оттуда, с черной земли — тот так и не может до конца дней уразуметь, что к чему в этой жизни. Привезли какого-нибудь конгу, дали в руки заступ — копай, и он копает, не зная, зачем, и не желая знать — все знают за него белые, она ему как могучие боги, они решают все, казнят и милуют — а как, по каким законам? Где ему понять? Для него только и есть что закон подчинения.
А если родился в неволе или попал ребенком — другая беда. Конечно, креол лучше знает белые порядки и белые повадки. Он научится тому, чего дикому не постичь вовек — например, грамоте. Но босаль помнит, что был свободным, а у раба-креола рабство в крови, как самая жгучая отрава, оно с рождения, оно привычно, и потому не замечается. Знаете, что среди беглых креолов почти не бывает? Так-то, милые, иной раз и ярмо бросить жаль. Когда страшно — это полбеды, когда жаль — вот это страшно.
— А что, по-твоему, — спросил Мухаммед, — всем задрать штаны и бежать куда попало?
Обдулия медлила с ответом.
— Нет, отчего же! Можно, конечно, и бежать. Если по-умному — век не найдут. Да только, первое, бежать по-умному не у всех ума хватает. А второе, не все могут жить в бегах, шатаясь в одиночку, а в лучшем случае — горсточкой. Привыкает-то наш брат жить пчелиным роем — все вместе, и чтоб чья-то голова за них думала, и чтоб какая ни есть похлебка стояла б в миске каждый день. А в бегах — поверьте мне, уж я видела беглых, — и на Гаити, и здесь — не сладко! Это точно, что не вздуют симаррона, по крайней мере, пока не поймают. Но — когда сыт, а когда брюхо к спине прилипло, и спи вполглаза, и пугайся всякого шороха. А уж если попался — ясно, не жди спуску. Понятно, что от сносной жизни не сбежит никто. Но даже от собачьей сто раз подумаешь, прежде чем сбежать.
Обдулия во время своей речи не отрывалась от работы, стоя к нам спиной. Я разглядывала положенные в сторонке травы, а Мухаммед, забыв о дымящейся в пальцах сигаре, не сводил с меня таких глаз, что потихоньку заныл затылок.
— Так вот, с чего, бишь, мы начали? Что надо уметь беречь тайное и знать, кому можно доверить, а кому нельзя. Лучше человек с кандалами на руках, чем с кандалами на душе. От железной цепи избавиться проще, чем от невидимой. Рабство портит человека и выедает душу. Так-то, дети мои...
Раздался тягучий, медленный звон большого колокола, отбивавшего конец рабочего дня. Солнце касалось краем облесенных макушек холмов на западе. Араб поднялся, заторопившись уходить, но напоследок так и обжег глазами, — я вздрогнула, поймав во взгляде знакомые пляшущие искры.
— Что ты о нем скажешь? — спросила Обдулия по уходе парня.
— Святой и влюбленный.
— Святой и слегка блажной, — добавила старуха. — Незлобив свыше всякой меры. Его очень уж обижали, пока я не дала ему свою повязку. Теперь не трогают, потому что боятся меня. Сам он мухи не обидит. В этом лысом много силы, но унганом ему не стать, — останется святым и блаженным. А ты говоришь, влюбленный?
— Да, Ма.
Обдулия, опершись на рукоять большого черпака, склонив набок голову, задумалась, разглядывая меня словно впервые.
— Не многовато ли тебе будет, а?
— Я этого не хотела. Его не нагадала ли ты сама мне в числе прочих? Если ему такая судьба — что я могу? Кажется, он просто рад тому, что я хотя бы есть на белом свете. Гром — тот не такой. Тот будет добиваться своего и добьется.
В тот же вечер в угловой комнате в конюшне с жаркой любовью пополам продолжался дневной разговор.
— Старуха права, — говорил Факундо, — от слова до слова права старая чертовка! Я видел в городах свободных негров и цветных, их немало, особенно в Гаване. И все боятся белых, хотя вроде бы и свободны. Не умом боятся — битой задницей.
— Как они получают свободу?
— Из рук хозяина по отпускному свидетельству. Многие — по завещанию после смерти хозяина. Очень немногие откупаются сами, обычно через подставных хозяев. В Гаване, я знаю, промышляет этим один священник. Если раб скопил денег на свой выкуп — он отдает их этому попу, а тот его выкупает и пишет вольную. За услуги дорого не берет и не было случая, чтобы обманул кого-то. Слышал, есть такие белые, что делают это все и вовсе бесплатно.
— Много тебе не хватает для выкупа?
— Начать и кончить, — усмехнулся невесело Гром. — Я, на свою беду, незаменимый в хозяйстве человек, меня за пустяк не отдадут. Вот у девчонки, тем более красивой, есть еще выход: свести с ума какого-нибудь богача. Не обязательно из белых, в Гаване попадаются и негры, и цветные при деньгах. Есть даже такие, что имеют свои плантации и рабов. Странно сказать — черный в рабстве у черного...
— Я это видела сто раз у нас дома, где не бывало белых господ.
— Вот как? Я подумать бы такого не мог.
— Да, вот так, — я рассказала ему все, что помнила из детства. — В нашем доме в Ибадане тоже были рабы.
Факундо долго молчал, покусывая трубку.
— Все-таки это свинство и грех — делать рабом своего же брата. У белых этого нет, — я не слышал что-то ни об одном рабе из белых.
— Опять ты не прав, — возразила я, — и у белых это было, а кое-где есть до сих пор...
Миссис Джексон не могла бы найти более внимательного слушателя для своих уроков по истории Европы. Забыты любовь и сон, раз речь зашла о рабстве и свободе. Гром слушал, не проронив ни звука. Лишь под конец глухо выругался.
— Вот проклятье! Я не думал, что они и мы так похожи.
— Похожи? Может быть, только с опозданием на целые века. Может, бог создал сначала белых, а потом уж черных? Только что-то об этом ничего не говорится в их библии, — а мне случалось заглядывать в нее.
Факундо такой премудрости хлебнуть не доводилось. Разговор свернул в иное русло, но в том же направлении.
— Гром, ты не думал о том, чтобы сбежать?
— Почему же не думал?
— И что?
— Я мог бы сбежать в любой момент. Я знаю полтора десятка беглых, которые бродят по округе. Я знаю все потайные места поблизости, а если захочу, меня проводят в любое укромное убежище хоть в сотне миль отсюда, куда не добираются ни собаки, ни ловцы.
— Почему же ты не делаешь этого?
— Хм... Хороший вопрос. По-моему, Обдулия на него ответила. В бегах не жизнь, и вовсе не от голода и страха. Я знаю, что смог бы прожить в любой глуши — в лесу или на болоте. Мало ли я кочевал с табуном, а налегке еще мороки меньше. Иной раз побыть в сьерре несколько дней одному — большое удовольствие. Но как только я представляю, что это на всю мою жизнь — берет тоска. Я ведь не лесной дикарь, я привык жить на людях, делать с ними дела, ходить открыто — вот он я! И у меня есть место среди прочих людей. Неважное место, сам бы я не отказался от другого, поудобнее, но — среди людей. Будь я свободным, я бы зарабатывал достаточно. Даже сейчас мне перепадает кое-что, а если б все мое время было моим... — он вздохнул. — Нет, побег — это на крайний случай. Пока ни тебя, ни меня не трогают. Да и что б ты делала в болоте? Ты умна, учена, тебе надо быть хозяйкой большого дома...
Знаешь, какой тебе нужен дом? Твой собственный, просторный и чистый. Чтобы пол был вымощен разноцветным кафелем, чтоб двери передней выходили на бойкую улицу, чтоб у входа стояли качалки, и чтоб на каждой лежал веер. И чтоб в патио бил фонтанчик с питьевой водой, чтоб на столе была скатерть, чтобы вся посуда сверкала белизной. Ставни в этом доме должны быть из медового кедра, жалюзи из струганых дощечек. А в тех местах, где дощечки неплотно прилегают друг к другу, остаются щелки, и по утрам в них забирается солнце и отсвечивает на желтом дереве так, что кажется, будто окна в доме из чистого золота. Ты будешь ходить в таком доме гордая и красивая, как королева. Не знаю, правда, будет ли мне место в этом доме.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |