Просто бросить сверток я не мог: надо же что-то держать в руках завтра утром, когда я вернусь за курткой. Если я брошу его сегодня у Трубина на глазах, как объяснить, откуда он взялся снова? Или сказать, что это другой?.. Нет, Трубин должен видеть, что я ушел со свертком домой. Завтра он, конечно, может спросить: "Почему вы все время ходите со своим одеялом?", может даже что-то заподозрить (хотя вряд ли), но после допроса, когда мы выйдем из Управления, сверток ему уже так примелькается, что я смогу-таки унести добычу.
Это было смешно и почти пугающе: сверток стал моим проклятием. Сначала я не мог с ним расстаться из-за Полины, теперь из-за Трубина...
А все-таки, что в нем?
А вдруг Трубин прямо сейчас заставит меня развязать шпагат?..
Может, плюнуть на куртку? Что я — нищий, не обойдусь без нее?.. При этой мысли — "плюнуть" я на мгновение обрадовался, но тут же почувствовал внутри болезненный укол и понял: нет. Есть вещи, на которые я не способен...
За соседним с нами столиком сидели мужчина и женщина в одинаковых черных пиджаках со значками правительственных чиновников и тихо, увлеченно беседовали, ковыряя салат. До меня долетали отдельные слова: "президиум", "полное одобрение", "соцпрограмма", остальное терялось в шепоте. Эти двое были так непохожи на всех, кого я знал, что взгляд мой невольно прилип к ним и ползал с лица на лицо.
Мужчина, наверное, разменял уже шестой десяток и сменил темную масть на пегую, а женщина была довольно молода, лет тридцати с небольшим, и привлекательна, хотя строгая мужская стрижка ее немного портила. Выглядели они совершенно по-разному, даже пиджак на женщине сидел иначе, чем на ее спутнике, но мне почему-то показалось, что они — родственники, чуть ли не отец и дочь. Их объединяло выражение лиц: какое-то породистое величие, спокойствие, полное сознание своей значимости и еще — п р е в о с х о д с т в о. Превосходство не только над шустро снующими официантами или простушкой Полиной, не только надо мной — мелким служащим, и не только над Трубиным — служащим покрупнее, даже, наверное, каким-то начальником, а — над всеми, над всем этим миром, над жизнью в целом. Они были выше всего существующего. "Полубоги", — пришло мне на ум. Настоящие полубоги, высшие существа.
— Давайте выпьем за знакомство, — Трубин чокнулся с нами и со странным звуком "В-ззз" вытянул сразу полбокала вина. — Какая все-таки интересная штука — жизнь, — она расслабленно откинулся на спинку стула и поглядел прищуренными глазами в темное окно. — Иногда не верится. Как домино: упала одна костяшка и повалила другую, а та — третью...
"Верно, верно", — подумал я, вспомнив события этого вечера.
— Вот посмотрите, — Трубин вкрадчиво понизил голос, — на наших соседей. На этих людях держится общество, а они вот так запросто сидят в кафе и болтают о своих делах...
"Опять верно", — я кивнул ему.
— С виду такие обыкновенные... — он чуть завистливо вздохнул. — И не подумаешь, что от них зависит даже то, будет завтра война или нет. Я серьезно.
— А почему завтра должна быть война? — Полина вертела в руках бокал, глядя на него замутившимися, вкрадчиво-кошачьими глазами.
— Вовсе не должна, это я к примеру. Просто, если возникнет такая необходимость — в войне, то решение принимают они, а не мы, вот что я хотел сказать. Они все решают за нас. Даже цвет наших талонов они придумали.
Девушка покачала головой:
— Надо же... А кто тогда придумал цвет и х талонов?
Трубин рассмеялся:
— Что вы, у них никаких талонов нет. Им незачем. У них специальное обеспечение.
Тут удивился я:
— Но как же — без талонов? Ведь так они могут покупать все, что хотят, и сколько хотят... на всех же не хватит!
— Не беспокойтесь, Эрик, на них специально рассчитывают с запасом.
— Слушайте, вы так говорите, словно их очень не любите, — заметила Полина.
— Я? Почему? — Трубин растерянно взглянул на нее. — Я объясняю вам, как обстоят дела, а не выражаю свое отношение.
— А по-моему, выражаете.
— Да чем же?
— Тон у вас какой-то... неодобрительный.
Трубин улыбнулся, одним глотком допил свое вино и поманил официанта, подняв вверх указательный палец.
— Вам показалось, — вздохнул он. — Если бы вы знали, милая, с кем мне приходится сталкиваться по службе и что от них выслушивать, вы бы поняли, что я ни при каких условиях не могу относиться плохо к нашему правительству.
— Ничего не поняла, — чуть жалобно сказала Полина, следя за подходящим с полной бутылкой официантом. Она начала пьянеть, и это, похоже, случилось с ней впервые в жизни. — При чем тут ваша служба?
— А при том, что... — Трубин подождал, пока официант откупорит бутылку и уйдет, — ... что почти все мои пациенты мечтают жить при другой власти. Или — без власти вообще.
— У нас не судят за убеждения! — Полина слегка отодвинулась от него, а я в это время быстро переложил сверток к себе на колени и начал осторожно его ощупывать. Внутри было что-то мягкое.
— Вот убеждения-то тут как раз и ни при чем, — Трубин налил себе новый бокал. — Убеждения — штука тонкая, и они меняются с течением жизни. Мы никому не лезем в душу. Если ты ведешь себя прилично, долг свой перед обществом выполняешь честно, и опасности от тебя никакой нет, то думай себе, что хочешь. Твои мысли — не наша проблема. Есть масса людей, которым что-то не нравится, но это не значит, что все они — наши пациенты.
— А ваши пациенты — кто?
— Антисоциальные типы. Они не совершили преступления, чтобы сидеть в тюрьме, но слишком опасны, чтобы жить на свободе. Поэтому мы их изолируем, и они трудятся на закрытых фабриках, приносят пользу нормальным гражданам. Другого выхода, кроме изоляции, пока нет... — Трубин поднял бокал. — Предлагаю тост — за спокойствие. Чтобы все и всегда жили спокойно.
Мы выпили. Я вообще-то довольно устойчив к алкоголю, но тут наложилось все сразу, и кража, и ранение, и беготня по городу, и усталость, поэтому мысли мои постепенно начали путаться. Я словно отгородился от самого себя тонкой стеклянной стенкой и смотрел сквозь эту непрочную преграду на свое тело, как зритель в кинотеатре.
— Вот, был один случай, — Трубин отправил в рот полную ложку жаркого. — Недавно, буквально месяц назад...
Нет, на ощупь никак не определить. Нечто мягкое, пружинящее, с глубоко запрятанной твердой сердцевинкой. Нажать посильнее я не решился, боясь привлечь внимание хрустом бумаги.
Неожиданно я поймал взгляд чиновницы из-за соседнего столика, и этот взгляд меня поразил: он был совсем человеческий, живой, чем-то слегка обеспокоенный. Как под гипнозом, я опустил сверток на стул, но промахнулся, и он шлепнулся на пол. Я выпрямился, решив больше его не трогать. Женщина моргнула и отвернулась.
— Привезли к нам служащего, — рассказывал в это время Трубин, не забывая о еде. — Нормальный такой человек, тридцать восемь лет, жена, ребенок. Был руководителем среднего звена, характеристика неплохая, правда, в последний год начались какие-то эмоциональные взрывы, конфликты, дома вроде бы тоже стало не все гладко. Но на вид — сама нормальность, вежливый, приветливый. В докладной записке сказано: "косвенно, в шутливой форме, намекает на необходимость изменения общественного строя". Я с ним побеседовал, спрашиваю: какие у вас претензии? Что не устраивает?.. А он знаете, что ответил? — Трубин мелко засмеялся. — Я-то думал, заведет сейчас песню о дефиците, о распределении материальных благ и тому подобном. А он мне заявляет: "Меня не устраивает, что я не могу просто сидеть дома и бездельничать". "И что, — я говорю, — строй вам в этом виноват?". А он руками разводит и мило так улыбается: "Но я же еще ничего не сделал". Еще! Представляете?..
Пьяненькая Полина хихикнула:
— Дурачок какой-то...
— Да не дурачок. Такие люди как раз и есть самые опасные...
Под ногами у меня что-то зашуршало. Я напрягся, в любую секунду готовый вскочить, но это всего лишь чиновница подвинулась вместе со стулом, задев мой сверток. Трубин продолжал вещать, я не слушал: терпеть не могу разговоры о благонадежности, социальной безопасности и вообще о политике. Говорят о ней или бездельники, или люди, сами не слишком благонадежные, а нормальному, честному гражданину не все ли равно?.. Я, конечно, совершил кражу, и честным человеком меня никак не назовешь — все это верно. Но государство-то наше для меня свято!
Помню, однажды забыл выключить радио. Праздновали мое тридцатилетие, почти вся контора у меня собралась, ну, и выпил лишнего. Передачи в полночь кончились, а кнопку так и не нажал. Представьте: шесть утра, понедельник, сплю, как убитый. Вставать только через час. И вдруг на меня обрушивается государственный гимн — и на полную громкость!.. Это было как молотком по темени, я вскочил, слепо заметался, шаря руками по одеялу, потом вроде проснулся и посмотрел вверх, на радиоприемник. Музыка извергалась из него: всего-навсего началось утреннее вещание. И вот тут, поняв, что это, и успокоившись, я почувствовал странное пощипывание в глазах, слабость какую-то и даже дрожь.
В первую секунду я подумал, что заболел, и приложил ладонь ко лбу, но жара не было. Дрожь шла не из тела, а из души: я представил себя крохотной песчинкой, молекулой, микроскопической частичкой пыли — рядом с гигантской пирамидой государства. Сам по себе я не значил ничего, а оно было целой Вселенной. Но я знал: пока оно существует, пока высится надо мной пирамида и вертится Вселенная — со мной не может случиться ничего плохого. Мы — великий народ, великая страна, нет в мире никого лучше и счастливее нас, мы непобедимы, мы сильны...
Я понял, что с моими глазами: из них текли слезы.
... — часто жалуются на то, что не хватает продуктов... — голос Трубина все звучал, — ну, в общем, быт их заел. Смешные люди: не понимают они, не могут понять, что это-то как раз не самое страшное, что существуют другие системы ценностей, в которых...
Женщина за соседним столиком услышала, выстрелила в него быстрым, острым взглядом.
— Есть целые страны, — бормотал Трубин, дыша на Полину винными испарениями, — в которых возможно, чтобы человек совсем не ел — ну, не постоянно, а иногда — целый день ничего не ел, и не имел работы, даже жилья — то есть, спал на улице... И у нас, в отличие от этих стран, хотя бы такое — невозможно.
Чиновница тонко усмехнулась, перевела взгляд на своего собеседника, что-то ему сказала косым от усмешки ртом.
Мне Трубин надоел.
— Послушайте, Иосиф, — сказал я, — ну, что вы делаете? Мало того, что напоили ребенка, так еще и засоряете ему мозги почем зря.
— Я засоряю? — удивился он. — Но это ведь правда, Эрик.
— Что — правда? Вы меня простите, я в этих вещах не разбираюсь, мое дело — отчеты составлять, но ведь абсурдно же — придумывать какие-то ужасные "другие" государства, где люди спят на улице... что за дешевая пропаганда? — мне почему-то вспомнились длинные рассуждения моего оставшегося дома друга, и я поморщился.
Трубин весело засмеялся:
— Эрик, вы — прелесть! Как бы я хотел, чтобы все у нас думали, как вы!.. Ну, ладно. Это действительно только засоряет мозги. Кушайте, кушайте!.. Извините, если порчу аппетит.
Еда была вкусной, разве что немного жирной, но я никак не мог сосредоточиться на ней, мысли мои неудержимо сползали под стол, к проклятому свертку, и вертелись вокруг него.
Чтобы отвлечься, я посмотрел в окно: там, на противоположной стороне освещенной фонарями улицы, стоял и курил высокий, какой-то странно изломанный мужчина в зимнем пальто и вязаной кепке. К его ноге, как собачка, привалился плотно набитый черный портфель.
— Вот такие дела, — Трубин принялся за сладкое. — Я вот о чем думаю: неужели это был сотрудник спецгородка? Поверить не могу. С одной стороны, надо бы с ним поговорить. А с другой — спугнуть страшно. Меня за это в Управлении Дознания по головке не погладят.
— Не надо ни с кем разговаривать, — сказала пьяная и оттого почему-то похорошевшая Полина. — Я знаете, как думаю? Чему суждено — тому быть. Вы верите в судьбу, Иосиф? А ты, Эрик?..
Я кивнул, опять вспомнив Хилю. Она была суждена мне — это уж точно. И даже все больные воспоминания о трех годах нашей совместной жизни не могут переубедить меня в том, что решение создать с ней семью было верным. Вернейшим — хоть режьте меня.
Мне хотелось думать о ней. Но тревога, приставшая к моему сознанию еще там, в магазине, никак не отходила. Она росла, врастала в душу, мешая сидеть на месте, наслаждаться вкусной едой и мечтать о завтрашнем дне. Во что-то она должна была вылиться, и я сказал:
— Пойдемте отсюда.
— Почему? — удивился Трубин, высоко задрав брови. — Хорошо же сидим. Или вам домой нужно? — он прищурился. — Вас ждут?
— Я живу один. То есть, не один, но...
— С родственниками?
Я не мог сказать ему правду, но и подходящей легенды еще не придумал, а потому просто опустил глаза.
— Я никому не скажу, — Трубин потрепал меня по руке. — Даже если вы нарушаете мораль.
— Да нет, нет! — я засмеялся. — У меня дома — посторонний человек. Так получилось. Мораль тут ни при чем. Но это из-за него я сегодня болтался по улицам и оказался там, где вас ограбили...
Он вздохнул:
— Несчастный сегодня день. Но он еще раз подтверждает мою мысль: все взаимосвязано.
...Выходя из кафе, я оглянулся на чиновников: они все еще сидели. Официант принес им горячее, и женщина чуть воровато расстегнула верхнюю пуговицу на блузке, словно ей было жарко. Я посмотрел на ее лицо: она улыбалась.
* * *
Мне нравится слово "отсутствует", и всегда нравилось, еще со школы, когда учитель во время переклички называл чью-то фамилию, и дежурный по классу вставал и четко выговаривал: "Отсутствует!". Слово не обозначает пола и возраста, оно безлико, но в самом его звучании сквозит какая-то чистая, абсолютная, безоговорочная пустота. "Нет" — слово резкое, безнадежное, окончательное. А "отсутствует" — это словно игра пространства и времени.
Я ехал к своему родному отцу, еще не зная, что через полчаса строгая пожилая женщина в жилищной конторе скажет мне: "Такой жилец — отсутствует!", сразу переведя этого неведомого отца в разряд каких-то потусторонних существ. Я просто ехал. Круглый, мягко подскакивающий на колдобинах, старый и пахнущий внутри бензином и пылью автобус плавно выехал на набережную и пыхтел мимо фабрик, складов, магазинов и общественных бань по залитому солнцем асфальту.
Я знал: все будет хорошо. Я куплю Хиле цветов, надену лучший костюм и торжественно поведу ее в Семейный отдел, расположенный в красивом здании с полукруглым портиком и толстыми, как деревья, колоннами при входе. Мы поедем туда обязательно на машине, я договорюсь в служебном гараже и закажу большой черный автомобиль, на каких ездят только начальники.
Хиля, конечно, будет в белом — белое платье шьют каждой девочке к восемнадцати годам и, перемигиваясь, прячут в шкаф, тщательно посыпав нафталином. Этот заветный наряд она и наденет — и будет выглядеть в нем, как цветок в снегу...