Из какого-то едва заметного прохода меж рядами вышли трое в серых плащах и широкополых шляпах на иноземный манер. Эти были вооружены короткими шпагами.
Завидев их, ватажка сдулась, причем мгновенно. Вот только что были молодцы, которым сам чёрт не брат — а сейчас они каким-то чудесным образом преобразились в маленьких и грустных кроликов, на мордочках которых застыло одно желание: порскнуть в норку.
Серые взяли ватажку в треугольник. Действовали они четко и слаженно: чувствовался опыт. Никита Романович даже улыбнулся: по всему было видно, что пришла власть более настоящая.
Тот, что был повыше, подошел к вожаку и наставил на него указательный палец.
— Ты, — сказал носитель шпаги. — Кто таков?
Серебряный уловил очень стёртый, но всё-таки акцент — твердый, жесткий. "Немец, — решил он. — Давно на русской службе, но немец".
— Благочинные мы... — выдавил из себя вожак.
— Как звать? — палец чуть подался вперед.
— Охряпкой кличут... По-хрестьянски Григорий. Службу справляю, согласно устава и наставлений...
— Какого дьявола ты беспокоишь моего человека? — серый чуть повысил голос.
— Не изволь гневаться... — залебезил вожак. — Этого того... по инструкции... Грибочки вот спробую!
— С какой целью? — перст придвинулся к толстомордому еще на вершок.
— Эта... того... кабы чего не вышло! — затрепетал Охряпка. — Нет ли в тех грибочках какой сустели али блуда...
— И много ль нашлось сустели? — перст придвинулся еще, почти упершись в бороду вожака. Тот икнул, отстраняясь от страшного пальца.
— Он место хотел под себя взять, — подал голос Гаврилка.
— Что, правда? — человек в сером, заломив бровь, полуобернулся на реплику, будто бы за уточнением — и с того полуразворота почти неразличимым на глаз движением врезал вожаку в поддых. Тот с хрипом согнулся пополам — и заполучил коленом в лицо. Из разбитого — и, похоже, поломанного — носа потоком хлынула юшка.
"Нашла коса на камень", — с удовлетворением отметил Серебряный. Умом-то он понимал, что серые ничем не лучше ватажников, а может и похуже, кто их тут разберет. Но сама сцена введения в рамки хама с шестопером радовала глаз. Ну, и отметил про себя технику — в рукопашном бое-то воевода смыслил.
— Стать смирно, швайне! — негромко рыкнул серый. Вожак повиновался не пикнув, даже кровь с лица утереть не решался. Сбившиеся в кучку ватажники прятали глаза кто куда, будто происходящее их не касалось, и сопротивляться злу насилием даже не помышляли. — Ну что, забрать тебя сейчас к нам, на Лубянку? Для профилактической беседы?
При этих словах колени у вожака подломились, и он повалился в ноги серому:
— Не губите, ваше степенство!! Детки малые, семеро по лавкам!.. Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя жены!..
— Слушай меня внимательно, — ровным голосом сообщил серый. — Если мой человек тебя ещё хоть раз здесь увидит... — он сделал паузу, — просто увидит, — добавил он, — ну, ты меня понял. А теперь — пшли вон!
Миг — и ватажки не стало: то ли растаяла в воздухе, то ли мгновенно и бесследно всосалась в жидкую рыночную грязь. Серый меж тем подошел к Гаврилке — тот как раз поднялся с колен и чистил порты — и они о чём-то тихо переговорили. Князь подумал было, что Гаврилка что-нибудь даст своему избавителю. Но обошлось без этого: серые постояли еще и утекли прочь через тот же малозаметный проход.
Серебряный за эти дни успел уже уяснить, что все эти "силовики", как их совокупно величают в народе, являют собою не что иное, как разбойничьи шайки, прибравшие город себе в кормление. Отношения между шайками были сложные и напряженные, с четкой, хотя и подверженной колебаниям иерархией. Судя по оброненному слову "Лубянка", серые были одним из подразделений кромешников — Ночного Дозора, а ватажка — благочинниками, из Высшего Благочиния, учиненного Митрополитом для "укрепления в народе веры православной". Тут князь припомнил тот трактир на Пятницкой и ухмыльнулся, представив себе логическое завершение только что виденной сцены: как кромешники столь же стремительно расточаются в пространстве, как перед тем благочинники, — предъяви он им сейчас жетон Особой контрразведки.
Жетон тот ему, к сожалению, пришлось сдать, едва лишь они с лейтенантом Петровским, после совместных приключений в Подземном Городе (не приведи Господь...), добрались наконец до штаб-квартиры Службы на Знаменке, и он перестал быть "сержантом Особой контрразведки Петром Павловским".
— Мощный артефакт, внушаить! — усмехнулся он, протягивая одному из пары дежурящих на входе штатских (правильнее тут, впрочем, было бы сказать — "в штатском") тот перечеканенный серебряный рубль на цепочке; поверх орла были выбиты "его" номер — "113" и единственная галочка, копирующая, надо полагать, одинокий сержантский шеврон. — А ведь простенькая, казалось бы, штука — неужто лихие люди для себя не подделывают?
При этих его словах воцарилось внезапное молчание, и все трое особистов дружно одарили его очень, ну — очень странными взглядами... Похоже, он сморозил какую-то несусветную глупость, либо бестактность — простительные, будем надеяться, для провинциала.
...Серебряный собрался уже идти дальше, как вдруг заметил, что бывший стрелец делает ему рукой знак — мол, подойди. Его взяло любопытство и он подошел.
— Я смотрю, ты стоишь, ждешь, — тихо сказал продавец грибов. — Подлечиться надо? От малокровия? Белый нужен?
— Да как бы... — растерянно сказал князь, пытаясь понять, что ему предлагают. Судя по тону продавца, это было что-то не вполне законное.
— С отдушечкой возьми, — частил мужик, — есть на курячьих говнах... прямо в самую но?здрю шибает... За сорок копеек уходит, но тебе за тридцать отдам, — прошептал он одними губами.
Князь ушам своим не поверил. За тридцать копеек можно было купить два с лишним пуда лучшей пшеницы или большого осетра — во всяком случае, в прежние времена. Дальше пошел какой-то вовсе уж странный разговор, намеками и околичностями, который бывший стрелец вскорости прервал — с опасливым недоумением: "Ты совсем, штоль, не московский?.."
А ведь да — он и вправду не московский уже! Уж к добру или к худу — но точно, "совсем не московский"... Что именно ему предлагали, за эдакие-то деньжищи, Серебряный так и не уразумел — да и узнавать не тянуло вовсе.
Обратно к месту своей временной дислокации Никита Романович шел привычным уже маршрутом, по Ильинке. Приостановился степенно перекреститься на купола Илии Пророка — и сердце его стукнуло тревожно, но и радостно.
Петушок на коньке углового дома отворотился, наконец, от Кремля.
Глава 8
На Западном фронте без перемен
Подумал бы, владыка, на досуге!
Хозяйственно на дело посмотри!
Чем лучше платят, тем надежней слуги.
...Да только мрут московские цари.
В порфире Гришка, без кафтана Тришка,
за вором вор, и следом тоже вор.
Чесночная боярская отрыжка,
что в воздухе висит как шестопёр.
Евгений Витковский
"Конрад Буссов, 1612"
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день четырнадцатый.
По исчислению папы Франциска 24 сентября 1559 года.
Москва, Кремль.
В белом охабне с кровавым исподом, в сопровождении рынды и глашатая, вышел на Красное Крыльцо из Грановитой палаты боярин Борис Феодорович Годунов.
Больше всего на свете боярин ненавидел запах розового масла, которым приходилось мазать виски и бороду, чтобы заглушить чесночную вонь. Чеснок боярин недолюбливал с детства, но по нынешним временам выйти на люди неначесноченным было решительно невозможно. Сие — штука статусная: я-де вам не боязливый лох из податных сословий, я — элита, кому закон не писан! Впрочем, ученье, сокращающее нам опыты быстротекущей жизни, подсказывает, что на Руси запретительные законы в основном именно с этой целью и сочиняют...
У Красного Крыльца собрались уже людишки. Не то чтобы много — чай, не праздник, ожидать денежных подачек не приходилось. Однако народу было достаточно, чтобы записать мероприятие себе в плюс. Надо поддерживать коммуникацию с массами. Это выражение — и соответствующую практику — Годунов перенял у новгородских перебежчиков, которые рассказывали много интересного... Впрочем, у новгородских все перенимали понемногу, даже и сам Влад-Владыч. Который как-то раз, поигрывая трубочкой, произнес: "Учитса нада у всэх, и у друзэй, и у врагов". Помолчал и добавил: "Асобэнна у врагов".
Глашатай в венгерском кафтане выступил вперед. Зычно гаркнул:
— Болярин Борис Феодорович люду московскому здравствовать желает!
Прикормленные лидеры общественного мнения — нищие и бродяги — тут же заорали:
— Здравия желаем болярину Борису!
Орали с ленцой и вразброд, это Годунов приметил. Сделал себе в уме пометку: нищеброды заелись и обленились. Стоит поговорить с пиар-отделом, чтобы те провели разъяснительную работу среди ЛОМов. Особенно с группой скандирования, отвечавшей за выкрики в толпе: эти явно заслужили кнута вместо водки.
— Болярин Годунов знать желает: имеет ли люд московский какую нужду али обиду? — выкрикнул глашатай.
Это был важный момент: сценарий близости с народом мог поломаться именно здесь. Но всё прошло гладко. Народ не успел ещё как следует разораться, как нижнюю ступеньку крыльца винтом выкатился юрод Николка — нагой, в железных веригах. Весь он был покрыт грязью, борода и волосья на голове торчали во все стороны.
— Вдову обиииидели! — взвыл по-волчьи Николка. — Обииидели!
Толпа заволновалась. Заверещали бабы из группы скандирования, ор подхватили мужики.
Дав толпе проораться, Годунов воздел длань.
— Тихо! — рявкнул во всю мощь лужёной глотки глашатай. — Тихо! Сейчас разберемся!
— Подымись, божий человек, — пригласил Годунов. — Что за вдова и какая у нее обида?
— Не подымуся! Буууу! Ироды! Вдову честнУю обидели! Фе! Фе! Фе! — юродивый присел и закрутился на пятке.
— Да что за вдова? — досадливо справился боярин у рынды.
— Сам не ведаю, — тихо повинился тот. — Не иначе, Николка опять халтурку какую взял, со стороны.
— Ужо ему! — вполголоса посулил Годунов. — Говори, Николка! — (это уже в полный голос). — Ничего не бойся!
— Вдову Кулебякину вдовьей доли лиши-и-ли! — завыл Николка. — Богородица на небеси плачем изошла-а-а!
— Кто такая, знаешь? — прошептал Годунов.
— Эту знаю, вдова купецкая, — тихо и быстро ответил рында. — Мерзкая баба. Полюбовников к себе водит. Мужа, бают, отравила, да видоков нет. Сейчас у сынов хочет отобрать поболее, чтобы на жизнь да на сласть хватало.
— Понятно, — кивнул боярин. — Как я крикну, давай отмашку.
— Вдову в обиду не дадим! Разберемся! — величественно пророкотал он.
Рында просигналил алебардой. Группа скандирования и нищброды включились, на сей раз дружно:
— Болярину слава!!!
Глашатай повел алебардой в другую сторону.
— Заступник! Отец родной!!! — завизжали бабы.
Годунов поклонился народу и скрылся. В Святых сенях снял высокую шапку, утер лоб. Подозвал кивком начальника пиар-отдела — дюжего детину со злобным лицом.
— Группа скандирования совсем мышей не ловит, — сообщил он. — Ты уж, голубчик, того...
— Всех разъяснить али токмо главных? — уточнил детина.
— Всех, но в щадящем режиме... а не как в прошлый раз. Нам такая текучка кадров ни к чему, — пояснил Годунов. — И вот еще что. Николка своевольничает. Взял деньги у какой-то сомнительной вдовицы.
— Профилактировать? — ухмыльнулся пиарщик.
— Миколку бить нельзя, — с грустью сказал Борис Феодорович, — а убивать пока не за что. Ты там того... придумай что-нибудь.
Пиарщик только плечьми пожал: дескать, а что тут придумаешь?
Николка был профессиональным московским юродивым. Работенка, конечно, та еще. Суть ее состояла в публичном вымогательстве у представителей власти каких-нибудь поблажек или потачек в пользу клиентов. Чтобы заниматься этаким промыслом, нужно было быть настоящим отморозком во всех смыслах этого слова. Начиная от совершенного бесстрашия и кончая святою жизнью. Даже чтобы нищенствовать, нужно было как минимум не мыться и ходить в лохмотьях. На брезгливых и щеголеватых москвичей это действовало. Николку же учил сам Порфирий Иванов сын, муж блаженный, который по любому морозу ходил нагишом. Хотя Порфирий в опасные дела не лез, а занимался целительством, в основном по бабской части — от головной боли до бесплодия. Николка же пошел юродствовать: он ни Бога, ни чёрта не боялся. Брал он, правда, много, но и альтернативы ему не было. Немногочисленные конкуренты в последнее время разбежались из Москвы как тараканы, опасаясь малокровия: кто в Коломенское, где эту публику традиционно привечали, а кто и подалее.
В Святые сени стремительно вошел статный молодой окольничий, чье имя Годунов постоянно забывал. Отыскав взглядом боярина, сразу направился к нему.
— Здрав будь, Борис Феодорович, — сказал окольничий, легко махнув поясной поклон. Годунов невольно подумал, что он так уже не смог бы: спина уж не та, отвердела. А ведь и сам когда-то стоял при царском выходе, клал до тридцати поклонов кряду... Эх, где те годы...
— И тебе здравствовать. Дело ко мне какое?
— Князь Андрей Курбский о разговоре просит, — доложил окольничий. — Зело настойчив был, — добавил он, как бы извиняясь: ведал, что час неприёмный.
— Где он сейчас?
— В патриаршей палате... а, вот он и сам идет уже, — торопливо закончил окольничий.
И в самом деле, из палат спускался по лестнице Андрей Курбский — в венгерке смешного цвета, коричнево-бЕлковой, и в мохнатой шапке-наскуфейнице.
Говорят, в молодости Курбский был красавцем, русским витязем. Если и так, то Годунов той молодости не застал: дороден был князь, ох, дороден...
После обязательных приветствий и двух-трех фраз ни о чем Курбский увлек Годунова в угол потемнее и там поведал:
— На Западном фронте нехорошо.
Годунов приподнял бровь:
— Мне такого не докладывали. Насколько мне известно, на Западном фронте без перемен.
— Это-то и нехорошо, — зашептал Курбский. — Пока фронт стоит, войско наше разлагается. Людишки волнуются. Разговорчики идут, что Иоанн — царь истинный, и правит справедливо. А у нас, дескать... — он махнул рукой.
— Это дело поправимое, — пожал плечами Годунов. — Болтунов чаще вешать, стукачам больше платить.
— Так в этом-то всё и дело! — глаза Курбского блеснули. — Платить! Солдат смерти не боится и на уговоры не падок: его где ни целуй, везде задница! А вот чего ему надобно, так это довольствие: деньги ему нужны! За них он живет, за них и умирает!
— И чего? — не понял Годунов. — Мы платим исправно, без задержек...