Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Нет-нет, Юль, я щас, я... — урчишь ты, но конец фразы перебивает всё то же размеренное сонное сопение.
Слышу, как за спиной остервенело хихикает твой сосед — тот, что ухмыляется.
— ЕГОР!
Решившись, дёргаю за угол одеяла — не прикасаясь к тебе. Почему-то мне жарко; не знаю, куда деть глаза.
Не то чтобы я никогда не видела голого парня. Не то чтобы я вообще думаю о тебе как о голом парне — но меня сковывает нелепое тревожное смущение. Примерно такое же, как в первый день знакомства — когда ты неожиданно начал показывать мне свои стихи.
Неуместное сравнение.
Едва касаюсь взглядом твоих острых, беззащитно торчащих, как крылья, лопаток, чуть выпирающих позвонков, изгиба шеи, смуглых линий плеча, на которых отпечатались розовые следы складок от простыни, — и жар становится сильнее. Нелепый, лихорадочно-трепетный жар с примесью дурноты. Я зашла в комнату только потому, что не могу пренебречь обещанием разбудить тебя, — или...
Или не только?
Гадкие, стыдные мысли — но на миг я ныряю в их тугие хлёсткие волны со странным удовольствием. У тебя красивое тело — больше не могу отрицать, что замечаю это; стройное, но крепкое, как молодой ясень, овеянное каким-то болезненным внутренним огнём. Когда ты расслаблен и не нервничаешь, в твоих движениях появляется что-то гибко-кошачье — странная манящая томность, особенно если ты чуть-чуть пьян. (Мы пока ни разу не пили вместе, но я видела тебя пьяным на общей кухне; эта мысль — напоить тебя — уже несколько дней подрагивает искусительным маячком где-то на краю моего сознания, но пока мне удаётся её гасить). Когда ты напряжён, ты двигаешься неловко, как юный оленёнок — но и в этом есть что-то очаровательное. Ты лёгкий и неприкаянный, как сухой, горячий степной ветер; ты сложён изящнее, тоньше, чем он, — скорее по-мальчишески, чем по-мужски. Ты весь стремишься вверх — лишённый корней, лишённый практичной мясистой приземистости.
И пора признать, что это безумно нравится мне.
В последние две-три ночи я очень плохо сплю — и вовсе не от тягостных мыслей о моём зеленоглазом князе, как раньше. В чаду бессонницы, рисуя взглядом узоры в темноте, слушая глубокое ровное дыхание вымотавшейся за день Веры на соседней кровати, я терзаюсь незнакомо-знакомым бредом: смуглые костистые руки, вкрадчивый нервно-высокий шёпот искусанными губами, проклятый запах дыма — повсюду дым, кажется, я насквозь им пропиталась; этот запах остаётся в комнате ещё долго после наших ежевечерних чаепитий, горчит, не выветривается, — и — почему-то — кровь, много крови. Красные воды, уносящие на дно — вовсе не во имя революционной символики; цепи, оковы, шрамы — странно, к чему?.. — фиалками расцветающие синяки; ближе к концу стараюсь не застонать, чтобы не разбудить Веру.
Потом — днём — я снова злюсь на тебя, смеюсь над твоими шутками, болтаю с тобой о литературе, подправляю твои доклады и конспекты — и мне чудовищно стыдно за то, что происходит по ночам. С другой стороны, ни один человек не властен над своими снами, над своим бессознательным, ведь так?.. Недавно мы готовились к семинару по психоаналитическому методу в литературоведении, я опять помогала тебе — вот, наверное, и наложилось. И ещё показывала тебе триллер, который мне нравится — про одержимого смертью и тамплиерами подростка, про мрачную закрытую школу в Британии, — "Like Minds"; там тоже много крови — возможно, поэтому. И вообще — всё это просто сны, просто эффект недосыпа и взбудораженности, которую ты вокруг себя создаёшь. Сюрная смесь впечатлений, неаккуратно обработанная мозгом.
Мне снится жестокость. Много жестокости. Ничего, что можно было бы принять за нежные романтические грёзы, как при...
Влюблённости?
Эта мысль вызывает у меня нервную усмешку. Нет, я совершенно точно в тебя не влюблена. Что бы там ни додумывала Вера. Она просто бесится из-за того, что ты частенько остаёшься у меня допоздна; и она права — мы бессовестно нарушаем её личное пространство. Мне просто бывает интересно с тобой, и не всегда хватает духу вовремя тебя выставить.
Слишком много оправдательных "просто". С досадой морщусь. Вот и разгадка ребуса: я злюсь скорее не на тебя за то, что ты до сих пор не соизволил встать, а на себя — за то, что было ночью.
Чёрт побери, опять было. Глупое наваждение.
— ЕГОР, мать твою!.. — (Прикусываю язык; не самое удачное ругательство в твоём присутствии. Ты, конечно, не запомнишь этого, даже не заметишь — но моя неловкость усиливается). — Короче, я ухожу! Ну нафиг — потратила кучу времени! Ты либо не проси тебя будить и ходи один, либо не делай так! Просто детский сад!
Развернувшись, решительно шагаю к двери. Твои соседи никак не комментируют эту мини-драму.
За последние недели я почему-то стала воспринимать как норму то, что работаю твоим личным будильником.
И то, что на всех парах мы сидим вместе; а если вдруг и не вместе (например, если со мной садится Алина, педантично пришедшая раньше всех со своими каллиграфически аккуратными конспектами) — обязательно перекидываемся записочками. У нас обоих отвратительные, неразборчивые почерки, но почему-то я хорошо понимаю твой, а ты — мой. В записочках ты то рисуешь карикатуры на преподавателей, то рассуждаешь о литературе, то жалуешься на какое-нибудь современное артхаусное кино — на что-то вроде новой экранизации "Трудно быть богом", которой от тебя то и дело достаются язвительные плевки.
То, что после пар и на перерывах мы стоим и болтаем на улице, и ты обкуриваешь меня горьким дымом своих сигарет.
То, что мы всегда вместе едим (частенько — на мои деньги; периодически ты небрежно спрашиваешь: "Сколько там я тебе должен?" — так, будто я, а не ты, должна это знать). То, что я периодически оплачиваю твои распечатки и ксерокопии (он бедный студент, из многодетной семьи, первый месяц в чужом городе, — мысленно твержу я, чтобы объяснить себе этот неразумный альтруизм).
То, что я редактирую твои учебные работы и устало рассказываю тебе, как делать то, другое, третье. То, что помогаю тебе оформлять документы — от каких-нибудь справок до индивидуального учебного плана магистранта (что уж там "помогаю" — фактически делаю за тебя). То, что объясняю тебе, как устроена наша система семинаров и какого научного руководителя лучше выбрать (мне едва удаётся спасти тебя от Евлампии Леонидовны, уже кружащей вокруг твоей темы алчным морщинистым стервятником). То, что помогаю тебе решать любые бытовые вопросы. Когда ты простыл, я принесла тебе пакет лекарств — и в ответ получила лишь прохладный кивок, даже без "спасибо", будто это было чем-то само собой разумеющимся; когда замечала, что ты — по извечной неряшливой рассеянности — в какой-нибудь пыли, грязи или побелке — тактичным шёпотом сообщала тебе об этом и украдкой протягивала пачку салфеток.
Всё это совершенно не удивляет меня. Всё это происходит почему-то — как-то само собой.
Хотя, пожалуй, в глубине души я с первых дней понимаю, почему. И причины кажутся вполне уважительными.
...Позже — уже в университетской роще, под начавшими желтеть вязами, — ты окликаешь меня, слегка запыхавшись от бега.
— Юля! Юль, погодь, извини!..
Сердито оборачиваюсь, скрестив руки на груди.
— Какие-то вопросы? Ты в курсе, что мы оба уже опоздали?
Ты вскидываешь брови беспомощным домиком, морща лоб. Твои брови и от природы расположены так — покатыми дугами, не вразлёт; но в такие моменты обаянию твоих невинно-виноватых глаз оленёнка особенно трудно сопротивляться. Кашляешь, сглатываешь слюну, прочищая горло. Только что курил, — думаю я, вслушиваясь в шуршащий в листве ветер.
— Блэт, звиняй, пожалуйста, а?.. — (Нервный смешок, голос мягко рвётся вверх. Я качаю головой, поправляю сумку и непреклонно продолжаю путь по роще. Меня обгоняет стайка шумных младшекурсниц в модных пальто и кожаных курточках; впереди, на центральной аллее, дворник методично работает метлой у отцветших кустов шиповника. Голубоватые стеклянные вставки в стенах центра культуры — угловатого авангардного здания советской постройки — отстранённо отражают деревья и небеса). — Юль, ну Ю-юля! Ну чего ты такая злая?!
— Я не злая, — сухо роняю я, ускоряя шаг. Опавшая золотисто-зеленоватая листва — пока ещё не очень обильная — шуршит под ногами. Краем глаза замечаю, что у тебя опять развязался шнурок, и раздражённо морщусь.
— Ну, значит, категоричная! Социализм учит: относись с пониманием и добротой к ближнему своему! А у тебя голимый романтический индивидуализм!
— Ага. Именно поэтому я встаю на полчаса раньше, чтобы заходить за тобой и тебя будить. Официально заявляю: с этого дня моя благотворительная акция заканчивается!
Не глядя на тебя, решительно огибаю белое крыло главного корпуса с изящными выступами и колоннами — это уже девятнадцатый век, по-лебединому строгий классицизм со сводчатыми потолками, гулкими сырыми подвалами и витражами в актовом зале, где университетский хор каждый сентябрь торжественно поёт Gaudeamus. Но мы, филологи, увы, большую часть времени занимаемся не там, а в третьем корпусе — маленькой и аккуратной, но непритязательной коробочке в оттенках белого и бирюзы. Раньше там был корпус то ли биологов, то ли фармацевтов; ещё раньше, в империи — офицерские казармы. Главный плюс нашего корпуса состоит в том, что он напрямую — переходом-мостиком невысоко над землёй — сообщается со зданием огромной библиотеки. Прохожу мимо входа в библиотеку; из кафешки в цокольном этаже даже отсюда пахнет кофе и булочками с корицей. Впереди вяло шумят утренние машины и автобусы, торчит красно-белый шлагбаум.
Ты по-прежнему идёшь со мной рядом — и болтаешь как ни в чём не бывало, игнорируя мою суровость.
— ...И всё же Маркс, Энгельс и Ленин завещали, что нужно относиться с понимаем к ближнему, Юля! Почему ты пренебрегаешь их заветами?! Ну, проспал немного измученный трудом пролетарий — что же теперь, больше не будить его?
— Это ты-то измученный трудом пролетарий? — злясь на твои безмятежные смешочки, едко уточняю я. — Понимание ближнего — это скорее что-то из христианства, чем из марксизма.
— Хочешь сказать, марксизм не имеет ничего общего с христианством? Да у них практически общая идея, общий посыл! И общие корни: они выросли из социальной несправедливости. Просто братья-близнецы!
— Как вы с Матвеем? — бурчу я, толкая тяжёлую входную дверь вслед за каким-то длинноволосым блондином. Ты ждёшь, что я буду спорить, провоцируешь меня, вовлекая в дискуссию. Если я куплюсь на это и втянусь в твои рассуждения о социализме с христианством, это продлится несколько часов, и в итоге окажется, что мы как-то сами собой помирились.
Чего нельзя допустить.
— Ага, именно! — хихикая, киваешь ты, вместе со мной пробираясь через толпу, заполонившую узкую лестницу, облицованную сероватым мрамором. Ты явно не знаешь, в какой аудитории пара — просто следуешь за мной; моя пунктуальность — и иногда пунктуальность Алины — позволяет тебе не утруждать себя тем, чтобы лишний раз заглянуть в расписание. — Чур, я марксизм, а Матвей — христианство! Потому что он максималист ебучий!.. Слу, а доклад же надо было распечатать, да?
...На паре я непреклонно сажусь отдельно от тебя: уже толком не злюсь, просто хочется повредничать. А ещё — обдумать то, что со мной происходит. То, что я испытала утром, всего лишь увидев твою голую спину, мне совершенно не нравится, — как и сюр, который то и дело надрывает меня по ночам.
Это всё от одиночества. От того, что он мне не пишет — и не напишет. Я скучаю по эмоциональным встряскам, которые он мне устраивал, по боли, которую причинял; это очевидно. Моей глупой жадной натуре нужно что-то, позволяющее насытиться.
Но разве ты причиняешь мне боль?.. Ты неплохой манипулятор, это тоже очевидно — хоть твои стратегии и чуть наивные, ребячливо-мягкие, отличающиеся от его. И всё же ты начал паразитировать на мне, едва мы познакомились, — как сказала бы Вера. "Хакнул меня", как выразилась бы Эля — более резкая, менее гуманитарно-интеллигентная. Примерно так я себя и чувствую все эти недели — не сломленной, но слегка взломанной системой.
Я начинаю зависеть от нашего общения. Как он — от алкоголя, как ты — от сигарет, как Вера — от своей бесконечной активистской беготни и фанатичного шопинга. Начинаю, и уже бессмысленно это отрицать; и это меня тревожит. Даже сейчас, слушая доклады о мотивах поэзии трубадуров в ранней лирике Цветаевой и творческом диалоге "Мастера и Маргариты" с "Фаустом" (с ним мы частенько говорили о Воланде; невольно вздрагиваю), читая собственный доклад о рецепции картин Боттичелли, Караваджо и Рафаэля в путевых заметках одного русского путешественника (этот доклад я дописывала ночью, еле выкроив время между срочным заказом на перевод и нашими с тобой чаепитиями под фильмы), — даже сейчас я толком не могу думать ни о чём, кроме тебя. Ни о чём, кроме твоей узкой смуглой спины, кроме нашей смешной недоссоры. Твоего горьковато-дымного запаха и изысканно-резкого, хрупкого, как абрис скрипки, изгиба талии на переходе от рёбер к бедру.
Караваджо. Томные пухлогубые юноши Караваджо — с кистями винограда и скрипками, с лихорадочно блестящими тёмными глазами. Нелепо.
— Ты вот коснулась немецкого текста в соположении с итальянским. А как тебе кажется — они соотносятся только как ratio и emotio, разум и страсть? Или есть что-то ещё? — спрашиваешь ты, ехидно улыбаясь. Ты обожаешь задавать вопросы докладчикам, превращая скучно-формальную процедуру в живое обсуждение. За это преподаватели симпатизируют тебе, а одногруппники начинают тихо недолюбливать.
— Не только, — отвечаю я, подавляя вздох. Если ты думал меня смутить, не выйдет; отвечать на вопросы — мой конёк. Это раззадоривает азарт — особенно в бессмысленно-возвышенной игре в бисер наподобие филологии. — Можно выделить несколько смысловых слоёв. Во-первых, для Шевырёва они не столько противопоставлены, сколько лежат в одной смысловой плоскости — как часть западноевропейского "просвещённого" пространства, к которому он стремится. Например, это заметно в его рассуждениях о театре...
Ты ещё пару раз пытаешься поставить меня в тупик — а потом отступаешь, довольно кусая губы. Когда я сажусь обратно, Алина хмыкает с чем-то на грани восхищения и белой зависти, одёргивая идеально выглаженную блузку.
— Впечатляет! Это было прямо как на переводческих парах — когда ты синхронила, ни на секунду не замолкая. Просто слушаешь и сразу переводишь, как на своём — я всегда удивлялась... А сейчас — с вопросами так же. Как будто готовилась, — шепчет она, улыбаясь с ямочками на милых круглых щеках. Рассеянно дёргаю плечом, сражаясь с искушением обернуться и победоносно поймать твой взгляд.
— Спасибо.
Кто-то постукивает меня пальцем по спине, и я всё-таки оборачиваюсь. Мятый листочек; ну конечно. На нём твоим пляшущим почерком выведено: "А Гамлет? Не искала? Шекспир и Италия".
"Тогда уж Ромео и Джульетта", — обречённо отвечаю я.
... — И всё-таки ты обязана посмотреть со мной "Код Гиас", Юля! — наставительно произносишь ты, прелестно картавя на "посмотреть", как только мы покидаем аудиторию. — Ты ж говорила, что фанатеешь от Гамлета, еп? Так вот, там главный герой, Лелуш Ламперуж — чистый Гамлет! Там всё в отсылках к нему!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |