— Ага, платим! Ливонский вор серебром платит, а мы чем?
— Законным платёжным средством, — Борис Феодорович дернул уголком рта. — Обеспеченным всеми богатствами Руси.
— Да они эти бумажки немецкие знаешь на чём вертели?!
— Прастытэ, щто падащёл, но тэма вашего разгавора мэня заинтэрэсовала, — раздался низкий приглушенный голос, какой-то даже замогильный.
Курбский ощутимо вздрогнул. Годунов выдержал паузу и неспешно повернул голову.
— Доброго тебе здравия, Владимир Владимирович, — вежливо поприветствовал он верховного кромешника. — Как ты, однако, ходишь тихо... Вот у Андрея Михалыча сапожки подковками подбиты, стучат.
— Это нэлэпо — стучать так свирэпо, — растянул тот тонкие губы в подобии улыбки. — Я нэ лублу излышнэго шума.
"Тихушник", — с привычной неприязнью подумал Годунов.
При первом знакомстве Владимир Владимирович Цепень, нынешний шеф Ночного Дозора, при всей своей очевидной, как тогда казалось, полезности, вызвал у Годунова страх и омерзерние. Однако на вершине власти боязливые и брезгливые не задерживаются, так что чувства те Борис Феодорович в себе переборол. Осталось что-то вроде гадливости. Даже смотреть на Цепеня было неприятно — хотя ничего такого особенного в лице его не было. Ну да, восточной внешности, не то итальянец, не то грек. В папахе и кафтане со шнурами он, пожалуй, сошел бы и за черкеса, и за казака. Цепень, однако же, ни за кого сходить не желал и одевался по своему вкусу. Он расхаживал в бархатном красном плаще и такой же скуфейке, шитой жемчугом. За поясом поблёскивала знаменитая трубочка.
— Так вы гаваритэ, щто нэсознатэльныэ элэмэнты в войсках трэбуют сэрэбра? И щто ты, Андрэй Мыхайловыч, нычэго нэ можэшь с этим сдэлать?
— Того я не говорил, — насупился Курбский.
— Но ты жэ нэ сказал, что ты можэшь с этим сдэлать? — зашел с другой стороны Цепень.
— Не знаю. Может, присоветуешь чего? — по тону Курбского было понятно, что никаких советов от кромешника он не ждет — а ждет, чтобы тот наконец отвязался.
— Я палагаю, надо усилыть разъяснытэльную и васпитатэльную работу, — заметил Цепень, усмехаясь в усы — не менее знаменитые уже, чем его трубка.
— Да усиляли уж, куда дальше-то! — со злостью бросил Курбский. — Только ты солдата хоть ешь, хоть режь, хоть пеклом ему грози — а если евойные деньги кабатчики не берут...
— Я нэ сказал, щто усилывать работу надо срэди солдат. Я имэл в виду, ее надо усилыть срэди кабатчиков, — Цепень наставительно поднял палец. — Если кабатчик нэ жэлает принымать к оплате законное платёжное срэдство, его надо прастымулировать. Марально и фызычески.
— Боюсь, они тогда все разбегутся, Владимир Владимирович, — вздохнул Годунов. — Новгородчина-то рядом.
— Нычэго. На их мэсто придут другиэ, каторыэ будут работат на нащих условыях, — Цепень покосился на небольшую группу бояр, спускавшихся с лестницы и что-то оживленно обсуждавших. Было понятно, что он их разговор слышит: слух у кромешника был отменный. — Я пайду, нэ паминайтэ лихом, — кончики его усов опять дрогнули в усмешке.
— С Богом, — пробормотал Годунов.
— Ой ли с Богом, — очень тихо добавил Курбский, когда человек в красном отошел на достаточное расстояние.
— Но в чем-то он прав, — задумчиво покивал Борис Феодорович. — Финансовую реформу надо продвигать... Тьфу, какая же гадость это розовое масло. Пожалуй, пойду, умоюсь.
— Дай слово молвить, — в голосе Курбского впервые прозвучала настоящая, непритворная мольба. — Реформа — это хорошо... наверное. Только, уж прости, не в ней дело. Покуда Ливонский вор в Иван-Городе сидит, нам тут покоя не будет! С каждым ведь годом сил у него прибывает! Время, похоже, на него работает, на аспида! Ударить, ударить нужно! Сейчас — или никогда!
Перекрестился истово:
— Дай мне тридцать тысяч войска, Борис Феодорыч — всё, что есть, — да заплати им серебром — хоть в последний раз, но заплати! Псков взять — этого хватит, ну а уж дальше — как говорится, эндшпиль при лишней фигуре: Новгород — нам, Ливонию — ляхам, хер уже с ней, с той Ливонией, не до жиру, быть бы живу!
Перевел дух и продолжил:
— Не веришь мне — так прикажи приковать цепями к телеге! И пусть на той телеге стрельцы стоят с ружьями заряжёнными! Чтоб стреляли в меня, ежели неверность заметят! Прикажи! Неужто убоялся ты этого упыря лихого, что на речи его прельстивые...
— Охолонись! — голос Годунова был негромок, но тверд настолько, что воевода враз замолчал. — Воюешь ты славно, Андрей Михалыч, а в эти дела не лезь. Тут расчет высший, государственный.
— Беду чую, — понурился Курбский; уголки губ его ушли вниз, обозначая обиду. — Вот чую и всё тут. Иоанн что-то готовит.
— Ты же сам сказал: время на него работает. А коли так, ему выгоднее оборону держать... А напиши ты ему? — подначил Годунов полководца. — Он же тебе ответствует.
— И этого я никак не пойму, — Курбский смахнул с короткой бородки какой-то мусор. — Почему он со мной переписывается? Неужто жалеет о чём?
— А ты сам пошто ему пишешь?
— Доказать хочу, — воевода сжал кулак. — Хоть так. Не могу из пищали достать, так слово скажу. Может, хоть икнётся ему, окаянному.
— Вот то-то и оно-то, — заключил Годунов. — Перо твое местию дышит. И сам ты тоже. Ты всё сквитаться мечтаешь, а мне надобно государство поднимать. Так что программа у тебя неконструктивная, — эти слова Борис Феодорович выучил недавно и они ему очень нравились.
Курбский посмотрел на Годунова в упор.
Потом Годунов не раз вспоминал этот взгляд. В котором уже не было ни злости, ни обиды — одна тоскливая обреченность.
— Не веришь ты мне, — махнул рукой воевода. — А я вот чую: задумали они в Иван-Городе какую-то каверзу. Нутром чую, а доказать не могу!
Глава 9
Сложно всё тут
Ох, устал я, устал, — а лошадок распряг.
Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги!
Никого, — только тень промелькнула в сенях,
Да стервятник спустился и сузил круги.
Высоцкий
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день пятнвдцатый.
По исчислению папы Франциска 25 Сентября (пятница) 1559.
Москва, Белый город. Церковь и кабак.
В церкви был смрад и полумрак, дьяки курили ладан.
Да не тот уютный полумрак, которому во храме и полагается быть, а почитай полная темень — видать, все окошки затворили. Воздух от этого, ясное дело, свежее не стал. И вообще — не чувствовалось тут того смиренного духа, который любому человеку в утешение, особенно же военному. Земное не отпускало.
Впрочем, сейчас оно было бы и некстати: князь нынче искал тут встречи не с Господом, а с Василием Шибановым. Московские "Сорок сороков" церквей-то — сорокА сорокАми, но вокруг московского подворья Курбского храмов, куда стремянный мог бы ходить к обедне, всё же не бессчетно; вот и обнаружился он почти сразу, у Косьмы и Дамиана на Маросейке.
Шибанов, видный ему отсюда со спины, молился истово и угрюмо. Сразу чувствовалось, что совесть старого рубаки пребывает в неспокойствии. Сколько Серебряный помнил того по Ливонской кампании, никогда бравый стремянный Курбского сколь-нибудь заметным молитвенным рвением не отличался — а тут вишь как проникся...
Когда обедня отошла и народ повалил на выход, князь негромко окликнул: "Василий Дмитрич!" Тот развернулся мгновенно, лицо его осветилось радостью: "Никита, старый ты хрен! Живой!..." — каковая радость, впрочем, тут же и погасла.
— Никита Романович, — решительно объявил тот, когда они протолкались наружу, под холодный, октябрьский уже, считай, дождик. — Ежели ты с той стороны пришел — выдать я тебя, вестимо, не выдам, но и помогать не стану ничем, извиняй уж. Отыди, от греха: я всё ж таки допреж всего Андрей Михалычу крест целовал и подводить его под монастырь такими вот своими сношеньями не вправе.
— Молодец, Василий Дмитрич, верно себя соблюдаешь, — кивнул Серебряный. — Я и вправду с той стороны — но чуток не в том смысле. Вышло у нас там, в одной корчме на Литовской границе, резкое недопонимание с Малютиными чекистами, ну и — у нас один убитый, а у них аж трое. Григорий Лукьянович на такой счет осерчал, и оценил он мою голову аж в три рубли: не воевода я будто, а какой мелкий тать. Мне сие показалось оскорбительным, ну и вот я туточки. Не введешь, часом, в курс дела — тут-то какие нынче расценки на головы воевод, навроде меня?
Шибанов счастливо отмяк, обнялись уже как следует:
— Погодь, есть тут вблизи тихое место — можно поговорить безо всяких.
Серебряному приходилось по жизни бывать в скверных кабаках. Но здесь было как-то совсем уж мизерабельно, как выразились бы ливонцы. Подумал мельком, поправляя саблю: "Что-то везет мне в последнее время с кабацкими приключениями. А бог-то троицу любит — может, как раз нынче и обнажим в корчме уже, а?"
Сени оказались темными. Оконца, и без того крошечные, были затянуты бычьим пузырем, почти не пропускавшим света. Во мраке вырисовывались бочки, рогожные кули и длинные жерди. В углу поблескивал медью большой сундук. На нем лежал и громко храпел человек непонятного звания в венгерском полукафтане, русских портах и при том вовсе босой. Серебряный понял это так, что от обувки храпуна избавили какие-то добрые люди.
— Слышь, — тихо сказал он Шибанову, — нехорошо тут...
— Зато разговоры разговаривать можно без оглядки, — мрачно усмехнулся тот. — Ты погодь, тут постой, я быстро. Гляну, нет ли там кого лишнего...
Он отворил дверь в гостевую залу. Оттуда шибануло запахами — пОтом, луком, кислым пивом, старой бараниной и чем-то горелым. "Не, есть тут не стану", — решил князь.
В сенях было неуютно. От нечего делать Серебряный подошел к босому человеку — без особенной нужды, просто так.
Босой храпел. Лицо у него было посинелым, борода в слипшейся крови. Приглядевшись, князь заметил на тощей шее храпуна след зубов: псами, что ли, его травили? Или местные себя вовсе не блюдут и сами спьяну грызутся аки псы? — ну и местечко...
Тут в сени вышел Шибанов. Покрутил головой, ища князя взглядом, а найдя — заволновался:
— Никита Романович, Богом заклинаю, отойди подалей!
— Да я просто полюбопытствовать... — начал было князь.
— Вот не любопытствуй, — отрезал Шибанов. — То дела кромешные, нам с тобой в них встревать — резону никакого. Пошли скорее.
Спящий дернулся. Неожиданно оскалился.
— Пошли-пошли, — заторопил Василий Дмитрич. — А то еще пробудится — греха не оберешься...
Если в сенях было темно, то в зале вообще окон не было видно. Зато на всех столах стояли сальные свечи. Некоторые горели. Такое роскошество — да еще и в ясный день — Серебряного отчего-то напрягло. Было что-то очень неправильное в этих свечах.
Еще хуже было с людьми, чьи лица выхватывало из сумрака свечное пламя. От них буквально исходило ощущение опасности. И не какой-нибудь обычной, бытошной, навроде ножа из-под скатерти, нет: эти восковые рожи с красноватыми глазами — будто невесть какую уж ночь подряд не спавши — пугали чем-то нездешним. Князь был не робкого десятка, но тут и у него холодок по спине пробежал. На всякий случай тихонечко перекрестился. На чем поймал взгляд одного из гостей: тот приметил его жест и прескверно осклабился.
Шибанов, однако ж, шел меж столов спокойно и уверенно. Серебряному стало неловко перед старым товарищем. Напустив на себя независимый вид, он двинулся за ним след в след, по-волчьи.
Дошли до самой печи. В полумраке она казалась огромной. Возле нее суетилась стряпуха в подтыканной кверху понёве, немолодая и некрасивая.
— Аксинья, — позвал Шибанов, — а хозяин-то где будет?
— У себя, — неприветливо ответствовала стряпуха, — разговоры разговаривает... с ентими самыми... Да проходи уж, куда тебе надобно. Товарищу твому — что нести? Пива, квасу, али другого чего?
— Как мне, — сориентировал старуху Василий. — И Пахома зови, пущай послужит.
Они прошли через низенький проём, занавешенный рогожей. За ним скрывалась клетушка с единственным оконцем, слегка приоткрытым. Оттуда струился легкий предвечерний свет. Он падал на короткий деревянный стол из скоблёных полубрёвен. К нему примыкали две лавки, тоже не особо длинные, с волосяными подушками для сиденья. По всему видать, это было особенное укромное место для особых гостей.
— Ну вот, — сказал Шибанов, устраиваясь на подушке. — Тут и поговорить можно.
— Василий, — тихо сказал князь. — Что за люди там были? В зале?
— Люди, говоришь? — Шибанов глянул исподлобья. — А, да ты ж нездешний... Тут у нас всё сложно. Всё очень сложно, — повторил он.
Рогожа шевельнулась, появился подвальщик — тощий рябой мужик с бледным лицом. Серые волосы выбивались из-под колпака, того же цвета бороденка висела грязным клоком. Однако в руках у него был поднос, на котором стояли глиняные кружки, плошки с огурцами и капустой, скляница зеленого стекла и две деревянные чарки.
Подавальщик поставил поднос на стол и принялся разгружать его привычными движениями.
— Здрав будь, Пахом, — обратился к нему как к знакомому Василий.
— И тебе здоровым быть, Василий Дмитрич, — степенно поклонился половой. — Как оно там, на службе?
— На службе ровно, — рассеянно отозвался Шибанов. — А у вас тут как?
— Сегодни средственно, — степенно отвечал Пахом, — а вот вчерась чуть худа не вышло. Благочинные к нам завернули. Новенькие, видать — искали кого-то... А тут сам Владислав Юрьевич отдыхать изволили. Шуму было!
— Но никого не?.. — Шибанов прервался посередине фразы.
Подавальщик перекрестился.
— Один, вон, в сенях отдыхает — видали, небось, — сказал он, разливая водку в чарки. — Ндрав у Владислав Юрьича горячий... Щец похлебать принести?
— Неси, и к ним гороху тертого, и редьки с маслицем...
То ли обстановка показалась Никите Романовичу подходящей, то ли желудок напомнил о себе, но князь вдруг почувствовал, что голоден. И редькой никак не наестся.
— Вот что, — решительно сказал он, — у вас пироги с бараниной водятся?
Пахом посмотрел на него изучающе.
— Можно поставить, — сказал он, подумав. — А еще утрешние остались, только они уже простыли.
— Греться их поставь, — распорядился Серебряный.
Пахом кивнул и исчез за рогожами.
— Совсем уж ты, брат, кафоликом там заделался, — укорил его Василий. — Сегодня ж пятница, день постный. В пятницу распят был Иисус, кто в пятницу скоромное ест — тот Господа сораспинает.
Серебряного такое поучение покоробило. Однако, чуть подумав, он понял, что со своей стороны Шибанов прав, и надо бы объясниться.
— Отвык я, — растолковал он. — У нас как раз два года уж, почитай, новшество: оружных людей попы от всех постов разрешают. Это сам Государь Иоанн так повелел — как на одном пиру балладу гишпанскую послушал. Про Педро Гомеса, льва Кастильи, который десять лет замок мавританский осаждал. Тот Гомес обет на себя взял — молоком одним питаться, ну и всему войску его вменил. ТАк они десять лет под крепостью и проторчали, всё войско перемерло без толку — но зато обет соблюли!