Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Может, мы пробьем дырку в потолке?
Эх, подумал он, мне бы сюда хотя бы огненный катана.
— Пробьем? — вскинул брови Акинобу. — Ха-ха-ха! — Он теперь уже с удивление посмотрел на Натабуру. Неужели Натабура за все эти годы так ничему и не научился? Впрочем, откуда? Он ни разу, как и я, не сидел в тюрьме и его ни разу не собирались сварить заживо, поэтому он не может понять Божий промысл, подумал Акинобу. — Нет. Мы сделаем по-другому. Мы сделаем то, что еще никто никогда не делал. С сегодняшнего дня мы будем читать сутру шуньяту . Натабура, ты помнишь ее?
— Да, учитель, — разочарованно ответил Натабура. — Вопрос: 'Зачем?' застрял у него в горле. Читать? Неужели только для того, чтобы умереть достойно, со спокойной совестью, не чувствуя боли? Но он знал, что только глупец задает вопросы и что надо понимать через опосредование. В дзэн-буддизме нельзя задавать вопросов, но и нельзя молчать. Вдруг вся грандиозность задуманного, как молния, промелькнула перед ним — да так явственно, что он на мгновение замолк и от удивления забыл закрыть рот. — Мы читали ее и в Тан Куэисян, и в Нансэна, и в Лхасе, помню, по утрам и перед каждой едой. Но только один-единственный монах сумел подпрыгнуть под потолок, а когда упал, то сломал себе ноги.
Нет, не может быть, думал он, сутры не помогут, так бывает только с другими и только в сказках. А ведь я уже не помню, когда мне везло, разве что два года назад при штурме нефритового дворца регента — тогда все мы остались живы. Где сейчас Юка? — с тоской подумал он. Где? Сердце сжала глухая тоска, которую он тут же попытался изгнать, потому что знал, что она будет только грызть и грызть, как мышь, и толка от нее никакого.
— Начнем? — предложил учитель Акинобу.
— Когда? — оглянулся Натабура.
Он все еще был еще ошарашен тем, что произошло с ним в императорском парке, корил себя за это и не был готов к возвышению, да и не понимал его до конца.
— Прямо сейчас, — сказал Акинобу. — Чего ждать?
— Начнем... — согласился Натабура.
— Всем вещам в мире присуще свойство пустоты. Правильно?
— Правильно, — не очень уверенно согласился Натабура, ибо уже подзабыл сутры, которые они впервые прочли в Лхасе.
Тогда они действительно увидели чудеса: человек, который сто дней носил воду в горный монастырь и читал по дороге сутры у каждого священного места, а потом голодал пятнадцать дней, прошел сквозь стену, как сквозь воду, и никто из местных кочевников и монахов не удивился этому. Правда, ему пришлось раздеться, а после того, как он прошел, кровь у него хлынула изо всех пор.
— Они не имеют ни начала, ни конца, — продолжил Акинобу, — ни глубины и ни ширины, ни низа, ни верха, ни севера, ни юга, ни запада, ни востока. Они не имеют ничего, что есть в человеческом языке, ибо они пустота. Они правильные и неправильные. Они всесущие. Они преходящие и в тоже время вечные. Потому в этой пустоте нет ни формы, ни содержания, ни обозначений, ни понятий, ни знаний. В пустоте нет ни органов чувств, ни тела, ни ума, ни сознания. Нет восприятия, нет звука, нет запаха, нет вкуса, нет осязания, нет десяти человеческих истин. А также нет осведомленности о чем-либо, нет и незнания о чем-либо. Нет ни смерти, ни жизни. Нет семи истин, приводящих к мукам, к их истокам, а также пути к устранению этих истоков. Нет понятия о нирване, нет ее осознания или не осознания. Из этого следует, что человек, приблизившийся к состоянию праджняпарамиты бодхисаттв, пребывает в свободе от сознании. Когда оковы сознания спадают, оно освобождается от всякого страха, всякого ограничения и условности и наслаждается бесконечной нирваной. Вспомнил?
— Вспомнил, о учитель!
— Тогда отбрось все сомнения и читаем дальше. Ничто-ничто и никто-никто не в силах разорвать порочный круг, и только...
Они сделали перерыв в чтении сутры пустоты только глубоким вечером, когда им принесли еду. У Натабуры сразу потекли слюнки. Он отвернулся и заскрипел зубами — так хотелось есть. За всю свою недолгую жизнь ему ни разу не удавалось попробовать такие блюда. Во-первых, им дали самого лучшего пива — густого, как гаоляновое масло, и освежающего горло, как нектар. Такое пиво Акинобу последний раз пил на площади 'Поднебесная', поэтому он не стал его пить, ограничившись глотком простой воды. Во-вторых, им принесли сваренную в маринаде голень с толстым слом мяса и костным мозгом внутри, такую пахучую, что обитатели всех других клеток насторожились, а потом завыли, как голодные звери. Еще бы, им-то давали по горсти тухлого риса на весь день, да кувшин тухлой воды. Кроме ароматной голени, стражник принес: рисовые колобки в подливе, креветок, чашку с маслом и две репы, запеченные с яблоками. А еще, оказывается, Акинобу и Натабуре полагалось по маленькой бутылочке сакэ, душистого, как ночное дыхание вишневого сада. Ох! Натабура, который не ел сутки, едва не проглотил все одним махом. Однако учитель Акинобу предупредил:
— Съешь столько, сколько тебе надо, чтобы не уснуть и чтобы всю ночь читать сутры. Большего нам не требуется.
— Хорошо, — с огромным трудом согласился Натабура. — Я съем один рисовый колобок и сделаю один глоток пива.
— Эй, любезный, — Акинобу окликнул стражника, который принес еду и с завистью смотрел на то, как Натабура принялся есть. — Забери все остальное. А если никому не будешь об этом рассказывать, то мы будем кормить тебя каждую ночь.
— О-о-о!.. — воскликнул пораженный стражник. — Наму Амида буцу! Я подозревал, что вы блаженные, он не знал, что вы еще и истинносущие. Конечно, только глупец откажется от такого предложения.
С этими словами он забрал еду и был таков.
— Ни о чем не жалей, — сказал учитель Акинобу. — Лучше вспомни сутру о Не-Я.
— Какое бы то ни было тело — начал Натабура, — прошедшее, будущее или нынешнее, внутреннее или внешнее, грубое или тонкое, обычное или возвышенное, далекое или близкое — на всякое тело при верном распознавании следует смотреть так — 'Это не мое. Это не мое Я. Это не то, что я есть'. И какое бы ни было чувство — прошедшее, будущее или нынешнее, внутреннее или внешнее, грубое или тонкое, обычное или возвышенное, далекое или близкое — на всякое чувство при верном распознавании следует смотреть так — 'Это не мое. Это не мое Я. Это не то, что я есть'. И какое бы ни было восприятие — прошедшее, будущее или нынешнее, внутреннее или внешнее, грубое или тонкое, обычное или возвышенное, далекое или близкое — на всякое восприятие при верном распознавании следует смотреть так — 'Это не мое. Это не мое Я. Это не то, что я есть'. И какое бы ни было чувство — прошедшее, будущее или нынешнее, внутреннее или внешнее, грубое или тонкое, обычное или возвышенное, далекое или близкое — на всякое чувство при верном распознавании следует смотреть так — 'Это не мое. Это не мое Я. Это не то, что я есть'. И какое бы ни было мышление — прошедшее, будущее или нынешнее, внутреннее или внешнее, грубое или тонкое, обычное или возвышенное, далекое или близкое — на всякий мысленный процесс при верном распознавании следует смотреть так — 'Это не мое. Это не мое Я. Это не то, что я есть'. И какое бы ни было сознание — прошедшее, будущее или нынешнее, внутреннее или внешнее, грубое или тонкое, обычное или возвышенное, далекое или близкое — на всякое сознание при верном распознавании следует смотреть так — 'Это не мое. Это не мое Я. Это не то, что я есть'.
Они читали до утра, а перед рассветом забылись в коротком сне. А утром им снова принесли еду, и снова они съели по одному рисовому шарику и запили глотком воды. Снова они читали сутры до глубокого вечера, пока им не принесли ужин, и снова они отказались от него за исключением двух рисовых колобков и глотка воды. Затем они снова читали сутры и забылись в коротком сне лишь на рассвете. И снова им принесли еду, и снова они от нее отказались и снова читали сутры. Так продолжалось ровно три дня и три ночи. Утром третьего дня голова генерала Го-Тоба открыла глаза и внезапно заговорила, вторя:
— Почитание Ему, Возвышенному, Святому, полностью Пробужденному! Так я слышал. Однажды Возвышенный пребывал среди народа Куру, в местности Куру, называемой также Каммасадамма. Там Возвышенный обратился к монахам: 'О монахи!' 'Достопочтенный!' — воскликнули тогда эти монахи. И Возвышенный говорил так: 'Единственный путь существует, о монахи, к очищению сущности, к преодолению горя и скорби, к прекращению страданий и печали, к обретению правильного метода, к осуществлению ниббаны — это четыре основы внимательности. Каковы же эти четыре? Когда, о монахи, находясь в теле, монах пребывает в созерцании тела, усердный, прозорливый, бдительный, старающийся преодолеть вожделение и печаль по отношению к миру; находясь в чувствах, он пребывает в созерцании чувств, усердный, прозорливый, бдительный, старающийся преодолеть вожделение и печаль по отношению к миру; находясь в уме, он пребывает в созерцании ума, усердный, прозорливый, бдительный, старающийся преодолеть вожделение и печаль по отношению к миру; находясь в объектах ума, он пребывает в созерцании объектов ума, усердный, прозорливый, бдительный, старающийся преодолеть вожделение и печаль по отношению к миру'.
Стражники, которые весь день маячили на стенах, вначале ничего не поняли. Они слыхом не слыхивали, что такое буддийские сутры, и тем более, что мертвые головы умеют говорить, потому побросали копья и разбежались кто куда.
Тюрьма Тайка замерла в предчувствии беды.
Вначале прибежал растерянный начальник государственной тюрьмы Тайка — Мунджу. Он испугался до полусмерти. За двадцать пять лет службы он еще ни разу не видел, чтобы отрубленные головы говорили, поэтому послал за начальником кэбииси — Бугэй. Да, кстати, по обычаю, того, кто принес дурную весть, в данном случае стражника, Мунджу зарубил на месте, а тело его бросили собакам.
Бугэй, который считал себя бывалым во всех отношениях и который не поверил ни единому слову Мунджу, явился вальяжно, как император, в окружении преданных людей. К этому времени голове дали попить, чтобы она успокоилась и замолчала.
— Вот, таратиси кими... — почтительно кланяясь, указал Мунджу дрожащей рукой.
— Синдзимаэ! — брезгливо произнес Бугэй, цокая языком, и приблизился к дурно пахнущему Саду голов, не понимая, на какую из них ему показывает Мунджу, ибо голова генерала ничем не отличалась от голов других преступников.
Вдруг крайняя голова открыла глаза и произнесла:
— Отдай мой меч!
Волосы у Бугэй встали дыбом, а колени сами собой подогнулись. У него появилось непреодолимое желание бежать — куда угодно, лишь бы подальше. Такой ужас он испытывал в детстве, когда принял пьяного отца за демона. А теперь второй раз — еще бы, говорящая голова! Воистину мир полон жутких тайн. Он с трудом устоял на ногах. Все его подчиненные, включая начальника государственной тюрьмы Тайка — Мунджу, попадали в пыль и лежали ниц. Наступила звенящая тишина, только где-то высоко в небе чирикала беспечная птичка, да на тополях шелестела листва.
Но недаром Бугэй в свое время общался с духами и демонами всех сословий и даже с самим Богом смерти — Яма.
— Кто ты? — спросил он не очень твердым голосом, приготовившись, если что, к быстрому отступлению за пределы тюрьмы.
— Я генерал Го-Тоба, — важно ответила голова. — Верни мне мое тело, меч и принеси самого лучшего сакэ.
— Да будет воля твоя, — не посмел ослушаться Бугэй, ибо знал, что с такого рода вещами не шутят ни Боги, ни смертные.
Бросились искать тело генерала. Голова между тем вещала:
— Однажды горная корова — комолая, лопоухая и неопытная, незнакомая с пастбищем, не умеющая бродить по склонам гор, решила: 'А что, если я пойду в направлении, в котором никто никогда не ходил, чтобы поесть сладкую травку, которую я еще никогда не ела, попить проточную воду, которую я еще никогда не пила?!' Она подняла заднее копыто, не поставив твердо переднее, и в результате не отправилась в направлении, в котором никогда не ходила, чтобы поесть траву, которую никогда не ела, и попить воду, которую никогда не пила. Что касается места, где стояла глупая корова, когда к ней пришла мысль: 'Что, если пойти в направлении, в котором еще никогда не ходила, дабы поесть сладкую травку, которую я еще никогда не ела, и попить воды, которую я никогда не пила', то корова никогда бы не вернулась назад. А почему?! Потому что она — комолая, лопоухая, неопытная горная корова, незнакомая с пастбищем, не умеющая бродить по склонам. Аналогично пришелец — лопоухий, неопытный, незнакомый с пастбищем, не умеющий входить и пребывать в первой дхьяне — в упоении и наслаждении, которые являются следствием успокоенности, сопровождаемым направленной мыслью и правильностью оценки — не понимающий сути происходящего, не вникает в нее, не занимается ей, не закрепляется в ней. Он думает: 'А что, если я, правильно понявший успокоение направленность мысли и оценки, войду и останусь во второй дхьяне — в упоении и наслаждении, рожденными прежним опытом'. Он, оказывается, не способен входить и оставаться во второй дхьяне. К нему приходит на ум: 'Что если я вернусь и останусь в первой дхьяне, чтобы все понять все заново?' Он, оказывается, не способен войти и остаться в первой дхьяне. Его называют пришельцем, который споткнулся и упал, как горная корова, комолая, лопоухая и неопытная, незнакомая с пастбищем, на которое попала, не умея бродить по склонам гор.
Бугэй перепугался пуще прежнего. Он понял, что если кто-то из арабуру услышит такие речи, то ему, всесильному начальнику городской стражи, не то что несдобровать, а даже думать о жизни не захочется, будет он вымаливать смерти — хоть какой-нибудь, хоть завалявшуюся, хоть самую захудалую, но и этого не будет, ибо арабуру слыли мастерами по части медленного лишения жизни.
Принесли тело генерала — изрядно попорченное пытками, с ввернутыми суставами, со сломанными костями, с ободранной кожей и абсолютно голое. Голову со всеми предосторожностями сняли с шеста и приладили к телу. Три стражника при этом умерли от ужаса, а четверо лишились рассудка. Мунджу казался спокойным, но это стоило ему огромных усилий, чтобы не закричать во все горло. Это мнимое спокойствие вышло ему боком: в голове у него что-то сдвинулось, и он стал заговариваться:
— Намаку саманда бадзаранан сэндан макаросяна соватая унтарата камман , — хотя от роду не умел говорить ни на каком другом языке, кроме японского.
— Не так, — произнес генерал, покрякивая от удовольствия и встряхиваясь, как собака, всем телом. — А так, — и перевернул голову на сто восемьдесят градусов. Оказалось, что впопыхах голову водрузили задом наперед. — Где мой меч?!
Низко кланяясь, как перед новым императором арабуру, Бугэй преподнес ему оружие и самое лучшее шелковое кимоно, надушенное китайскими благовониями, и самые лучшие варадзи из самой лучшей рисовой соломы — легкие, как пушинка, и мягкие, как лебединый пух. Он даже хотел предложить омыть генералу лицо, да испугался его гнева. Го-Тоба не спеша оделся, обулся, засунул меч за оби, с жадностью опорожнил бутылочку в меру согретого сакэ и важно, ни на кого не глядя, вышел из тюрьмы, трижды плюнув в воротах и запев песню самурая о том, как легко возвращаться домой после трехкратной победы. К вечеру на том месте, где плюнул генерал, вырос железный куст с колючками. Стражники вырвали тот куст и выбросили за стену, а поутру он снова вырос. Снова вырвали тот куст и снова выбросили за стену. А по третьему утру вырос снова не только тот куст, но и кусты по другую сторону тюремной стены. Тогда Мунджу испугался и приказал прорубить новые ворота, а те кусты — страшные и таинственные, приказал не трогать. И стали те кусты называть чертополохом, и стали на него прилетать кровавые бабочки — души казненных в государственной тюрьме Тайка, а уж за этими бабочками стали приходить хонки всех мастей, и всем стало очень-очень страшно.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |