Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Сперва поблагодарим Господа за оконченный труд и за добрую беседу, — старый-молодой чинно положил тряпку на край ведра, поправил скапулир, опустился на колени — и жестом пригласил Бернара последовать за ним. Тот бухнулся где стоял — лицом к капитульному Распятию, спиной к визитатору. Неужели нону по памяти? Похоже на то...
— Боже, приди избавить меня...
Бернар послушно повторял за гостем строки дневного псалма — и только когда сбился и забыл, что дальше, осознал, что какое-то время читает один. Обернулся неуверенно — может, тот нарочно молчит, проверяет, помнит ли хвастун-новиций весь 118-й — но...
Конечно же, не было никакого брата. Не было визитатора со светлой бородкой, со слишком коротким скапулиром, который он так лихо закидывал перед трудами через плечо. Только цветочный запах остался — на пределе обоняния, но совершенно несомненный.
Бернар-маловер все-таки добежал до двери в ризницу, удостовериться — конечно же, никого. Бормоча — "Из Болоньи... Господи Боже..." — обежал чисто вымытую залу по периметру, чтобы куда-нибудь девать, выбегать наружу острый радостный стыд. Наконец опустился рядом с ведром на колени, потом коснулся лбом каменного пола — prostratio super genua — и начал молиться по-настоящему.
...Простираю к Тебе руки мои; душа моя — к Тебе, как жаждущая земля...
Таким его и нашли братья уже после вечерни, обеспокоившись, что его не было на хорах. Бернар спал в неудобной позе, так что потом было нелегко сразу подняться на затекшие ноги; спал в чисто вымытой и обметенной зале капитула перед распятием, рядом с ведром грязной воды.
Истории его почти никто не поверил. Решили, что, утомившись, Бернар задремал в молитве — и увидел отца Доминика, а может, тот и впрямь явился к нему во сне; вот только в отца Доминика с тряпкой в руках верить было как-то сложновато. Да и тряпок было не две, а всего одна; почему-то количество тряпок более всего убеждало практичных братьев, что наказанный новиций всего-навсего увидел благочестивый сон. Гильем Арнаут, правда, сказал, что святые люди могут по-разному проявить себя в нашей жизни — веруем же мы в communio sanctorum! — а дерево узнается по плодам: если Бернару его сон или видение помогло понять ценность святого послушания, наверняка оно исходило от Господа. И в доказательство того привел пример исцеления одной пьемонтской сестры, которой блаженный Доминик также явился во сне и наложил ей на больное место полотнище, которого никто, кроме нее, не видел. Однако сестра видела эту ткань и чувствовала, и наутро встала совершенно здоровой — так что нет резона не верить и в историю брата Бернара.
Брату Бернару, впрочем, было не обидно, что ему не верят. Он больше не бегал от трудовых послушаний, целый год или около того казался совершенно счастливым. Потом история подзабылась — до самого августа 1234-го, когда весь Орден в дружной радости встречал весть о причислении славного отца к лику святых. Из монастыря в монастырь носилась весть о чудесном перенесении его мощей — как в темноте, в окружении муниципальных солдат, бедные братья с ужасом вскрывали родительский гроб, опасаясь обнаружить там смрадный труп, что навеки подкосит благочестие глупых мирян, смотрящих только на внешнее... И как из вскрытого гроба от костей святого человека поднялось дивное благоухание словно бы цветов — цветов! — вне себя от радости кричал брат Бернар, к тому времени уже не новиций, к тому времени уже священник... Каких цветов? Непонятно? Не скажет ли кто — какие это были цветы?
Брат Гильем ездил в Рим свидетельствовать на процессе прославления — он собирал сведения по Тулузену, опрашивая об отце Доминике мужчин и женщин, лично его знавших. Сыграв свою роль, он вернулся, привезя с собою четки, которыми прикоснулся в Болонье к благоухающим костям патриарха проповедников; четки в течение нескольких месяцев хранили этот ни на что не похожий запах. Брат Гильем дал четки в руки Бернару; тот погрузил деревянный розарий в чашу ладоней и долго дышал ароматом — так пахли цветы из райского сада, где гулял теперь отец Доминик, и аромат пропитал, видно, его небесные одежды — тот же самый хабит, иного и не надо — и его земные останки, ожидающие воскресения... "Да, братья, это они, это цветы", — радовался брат Бернар. И снова вспомнилась старая шутка, и снова дразнили его, гордого и довольного, что полы его научил мыть сам отец Доминик. Святой Доминик — теперь это были не пустые слова: епископ Раймон, бывший провинциал Прованса, уже отслужил в Жакобенской чисто вымытой и украшенной церкви первую мессу в честь святого Доминика Проповедника в его праздник, пятого августа, называя его покровителем монастыря и храма. Приходите к нам еще, брат визитатор. Оставайтесь с нами навсегда...
...Скоро услышь меня, Господи: дух мой изнемогает; не скрывай лица Твоего от меня, чтобы я не уподобился нисходящим в могилу...
Ах, по сколько же раз приходилось выслушивать эту историю всем юношам, приходящим в Жакобен послушниками! Гальярд — Антуанов отец Гальярд — был не последним новичком, который слышал о поломое Бернара де Рокфора десяток-другой раз. Всякий раз с новыми подробностями: по ходу времени быль превращалась в легенду, обрастая деталями, как днище корабля — моллюсками... Для своих новициев он, став старым и мудрым, сохранил самую первую, самую простую версию.
Если бы вот Антуана в минуту тоски и смятения посетил отец Доминик! Ну что ему стоит? Войти из ниоткуда, из приоткрывшейся двери с небес, посидеть рядом, сказать что-нибудь ободряющее. "Оставь ее навек, брат, забудь об этой девице, думай о собственном спасении". "От похоти есть лекарство, брат, уединись, бичуйся, проси Господа избавить тебя, Он милостив, он поможет". Да хоть бы кто-нибудь! Хоть бы брат Бернар пришел — именно так, как не верует Грасида: просто пришел бы и помог. Антуан словно бежал — одновременно — в две разные стороны, и не мог за собой угнаться, и только холодный пол остужал его тело, которое требовало, чего само не знало, и душу, которая не желала знать самой себя.
...Даруй мне рано услышать милость Твою, ибо я на Тебя уповаю. Укажи мне путь, по которому мне идти, ибо к Тебе возношу я душу мою...
Мало-помалу Антуан успокоился. Он вспоминал о многих святых, искушаемых похотью и преодолевших искушение: начиная от своего великого покровителя Антония, к которому в пустыне являлись демоны в самых непристойных обличиях. О Бенедикте, отце монашества, из-за вожделения к прекрасной паломнице вынужденном бежать и бросить прежнюю обитель. О Франциске, нагим бросавшемся в обжигающий снег, чтобы победить собственную плоть.
В конце концов, об отце Доминике, перед смертью исповедавшем братьям свое несовершенство в девстве — даже ему, белоснежному ангелу с лилией у сердца, было приятнее говорить с молодыми женщинами, чем со старыми.
О Грасиде он старался не думать. О том, как жалко она смотрела ему вслед, и нос покраснел от слез... О том, какая она бедная — совершенно одна во всем мире, кроме ужасной Эрмессен, нет, наверное, ни одной души, которая о ней помнит... О том, что ей угрожает опасность — и куда более страшная, чем та, от которой бежал сам Антуан: он поддался похоти — да, но она-то еще не исцелилась от тягчайшей болезни, от ереси. О том, в конце концов, что она из Верхнего Прада. И лет ей столько же, сколько было бы сейчас загубленной крохе Жакотте. Которую он обнимал во сне на общей их кровати, не просыпаясь, в детстве покачивал, когда она в ночи начинала хныкать.
Это ее душа, нужно спасать свою — иначе оба погибнем.
...Избавь меня, Господи, от врагов моих; к Тебе прибегаю...
Молясь об избавлении от боли, он не мог исследовать ее, как делает врач, расспрашивая больного; побыть для себя самого врачом и больным не всякому дается. А в теле ли та боль, тело ли нужно бросать в колючие кусты, в ледяной снег — не до того.
Вот же Антуан — ни на что оказался не пригоден. Проповедником назначили — не сумел. Взяли секретарем инквизиции — тоже все провалил, не выполнил задания. Велели ему помочь привести к Богу проповедью одну-единственную душу — а он что сделал? Свою едва не загубил.
Не нужны такие бездари, такие похотливые неучи, такие глупые гордецы в Ордене Проповедников. Место Антуану в Мон-Марселе, век горбиться с мотовилом в руках в отчимовой мастерской. Или, как раньше было задумано — мыть полы в каком-нибудь памьерском трактире. Вот там он бы исполнил свое назначение — как сосуд для низкой цели; там бы он Господу лучше послужил! Тоже захотел — доминиканцем стать. "Как вы и отец Аймер", чего не хватало... Какой их него Гальярд? Какой из него Аймер? Чем скорее его изгонят из монастыря, тем лучше — меньше будет хлопот этим добрым и святым людям...
Научи меня исполнять волю Твою, потому что Ты Бог мой; Дух Твой благий да ведет меня в землю правды.
Наконец Антуан знал, что делать. Отец Гальярд поймет. Он добр и благороден. Он не заставит Антуана еще раз войти в келью... то есть тьфу, в камеру этой девушки. Он отошлет его домой — и возьмет секретаря из числа здешних, каркассонских братьев.
И не время думать, как скоро разорвется сердце после того, как он бросит в беде Грасиду и никогда ее больше не увидит, когда единственный человек, с которым он говорил про маму, останется позади, останется на погибель.
Что же делать... Антуану опять приходилось толкать на смерть свою мать. "Нет никого, кто оставил бы дом... или отца, или мать ради Меня и Евангелия, и не получил бы ныне, во время сие, среди гонений, во сто крат более домов, и братьев и сестер, и отцов, и матерей".
— Орден мне отец и мать, — вслух сказал Антуан, поднимаясь на колени. А улице было жарко — а он дрожал от холода: замерз от долгого простирания на камне... или просто так замерз изнутри. — Орден мне братья и сестры, дома и земли. Ничего мне не надобно, кроме него.
Исповедаться? Да. Но сначала рассказать просто как есть — чтобы не запечатать отцу Гальярду уст, когда тот будет судить его.
Когда? Завтра, шепнул у Антуана в голове кто-то подлый. Наверное, он сам. Завтра, после всего. Все равно ж исповедаться — так хоть... увидься с ней еще один раз. Просто увидишься, больше ничего. Или... сам решишь.
— Вот, теперь время благоприятное, — яростно сказал Антуан вслух этому... подлому, который умел говорить только шепотом. — Вот, теперь день спасения. Или его вообще нету.
...Ради имени Твоего, Господи, оживи меня; ради правды Твоей выведи из напасти душу мою.
9. О наказании.
— Грех — был?
Гальярд спрашивал так отрывисто и страшно, что и без того отчаявшийся монашек совсем спал с лица. Тот возвышался над коленопреклоненным Антуаном, как, наверное, пророк Нафан над прелюбодеем Давидом.
— Д-да...
— Совокуплялся ты с нею?! — рявкнул Гальярд в голос — и, возможно, каноник в соседней келье узнал много нового из жизни нищенствующих братьев. Антуан втянул голову в плечи.
— Н-нет...
— А что ж говоришь "да", дурная твоя голова! Что ты сделал? Прикасался к ее телу? Она прикасалась к твоему?
— Да...
— Через одежду или — ?
— Через одежду, — сквозь слезы выговорил Антуан. Так стыдно ему никогда еще не было. Говорить об этом вслух, описывать, что и как делал, оказалось даже ужаснее, чем он думал. Как будто приходилось проделывать все еще раз — у Гальярда на глазах.
Гальярд выдохнул — как показалось юноше, яростно.
— Целовал ты ее?
— Д-да... почти.
— Что еще?
— Гладил... она плакала. Соприкасались... щеками.
— Это все? Говорите правду, брат!
Ниже падать уже некуда.
— И еще... я хотел ее плотски... Очень сильно.
— Что еще?
— В...все.
Гальярд снова ухнул. С облегчением. Огромнейшим облегчением.
— Канонически ничего безумно страшного, — тихо сказал он, и Антуан вздрогнул, ушам своим не веря. — Сколь я помню пенитенциал магистра Раймонда — где-то месяц воздержания от рыбы и масла. С допущением овощей. Учитывая ваш клирический статус, брат — еще какие-то трудовые послушания. Мы посмотрим дома в Жакобене — там и начнется срок наказания. А теперь поднимитесь, Бога ради... Вставай, Антуан. Давай просто поговорим.
Антуан поднялся — и едва не упал: ноги не хотели держать его. Гальярд, тоже уставший "сурово нависать", тяжело опустился на табуретку. Руки его под скапулиром перебирали зерна Розария. Юноша сел на край кровати — на самый край, так что угол больно врезался ему в худой зад. Глянул на приора изумленно, будто не веря, что тому не вовсе отвратительно на него смотреть. Опустил глаза. Щеки у него были красными, шея, тонзура — все как водится. Прижал ладони к лицу — н-да... на лбу хоть яйца пеки. Спасибо хоть видно не очень хорошо: за оконцем стоял синий вечер, только сальная свеча на сундуке горела неровно, посылая в потолок толстую струю копоти.
— Радуйся, сынок, могло быть и хуже, — Гальярд вдруг подал голос по-другому, по-отечески. — Ты был искушаем — но не нарушил обета. Теперь поговорим о главном — о твоей душе, о том, что случилось с тобой. Ты понимаешь, отчего это произошло?
Антуан приоткрыл рот. Закрыл его. Сглотнул — острый кадык прокатился по горлу вверх-вниз.
— Твое тело хочет тебе что-то сказать, — мягко подсказал Гальярд. Юноша покраснел так яростно, что даже при свечке это было заметно. Он уже стал не красный, а какой-то багровый.
— Да слушай ты меня, а не себя одного, дурья башка! — прикрикнул Гальярд, борясь с желанием погладить бестолочь по голове. Вот же незадача... У самого Гальярда никогда не было в юности иной влюбленности, кроме Ордена; он совершенно не знал, что чувствуют ребята в таких случаях. Но примерно представлял, как их лечить.
— Давай рассуждать логически. Ты же доминиканец, ты должен уметь это делать. Головой думать, а не... сердцем одним!
Тот впервые слабо улыбнулся. Наверное, услышав, что он все-таки доминиканец.
— Итак, твое тело испытывает похоть, ведет себя определенным образом. Что это значит?
— Что я — похотливое животное.
— Дурень и еще раз дурень! Животное не знает стыда, потому что и создано для одной плотской жизни. Ты же стыд чувствуешь. Вспомни — какое самое горькое питье тебе приходилось пить в своей жизни? (Антуан невольно сморщился, вспомнив языком и небом ужасный травяной настой, который от боли в животе готовила ему в детстве мать). Правильно — горше всего бывает лекарство. Стыд горек именно потому, что целебен, а раз ты чувствуешь горечь — ты выздоравливаешь. Ты человек. Человек, несомненно, падший — как и мы все. Твое тело говорит тебе, что ты — человек, мужчина. Не евнух, не извращенец, и — к добру или к худу — не ангел, не чистый дух. Что у тебя есть плотские желания, и они впредь могут мешать тебе жить и идти вперед. Что же из этого следует?
— Что надо бороться...
— Уже лучше, — похвалил Гальярд. Теперь, когда первый ужас прошел, ему было даже сколько-то смешно. Все-таки до чего же молод был этот его сын... Моложе в свои двадцать, чем иные в пятнадцать бывают. Вот, сейчас взрослеет на глазах. — Бороться надо, верно. Ведь все мы живем, как сказано у Павла — "non enim quod volo hoc ago, sed quod odi illud facio". Не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Чтобы научиться делать, что воистину хочешь, нужно потратить много сил. Плоть желает противного духу, сам понимаешь. Однако в твоих желаниях есть и нечто доброе, Господь не дает нам ничего, в чем не было бы хоть крупицы добра. Твое тело сотворено Господом, плотское влечение — хотя и более всего прочего в нас повреждено грехопадением — несет в себе доброе семя, даже и для человека безбрачного. Отыщи его. Хотя бы исходя из моих слов. Покажи, какой из тебя диалектик. Где тут доброе?
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |