Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Сбесился ты, что ли? — усмехнулся Лаврентий, присел на корточки и потрепал волка по брюху. — Не годится тебе так на людей выскакивать. Чай, другой-то разбираться не будет — застрелит да на шубу пустит... Ишь, разыгрался, дурак, ровно собачонка...
Сзади хрустнула ветка. Лаврентий резко обернулся и увидал еще двух волков.
Волчонок-подросток, когда человек взглянул на него, сперва сел, после лег, нервно облизываясь. Второй, постарше, уселся, широко ухмыляясь, оглянулся, снова посмотрел на Лаврентия. Преданно. Почти нежно.
Из чащи медленно вышла поджарая волчиха. У нее в пасти висел большой заяц с перекушенным горлом. Волчиха медленно, крадучись, подошла к самым ногам Лаврентия, положила зайца на землю рядом с ним и уселась с таким видом, будто ждала чего-то.
Ни на что это было не похоже.
Лаврентий нагнулся и потрогал зайца. Заяц был еще теплый. Волчонок снова облизнулся.
— Вы чего же, — спросил Лаврентий, обращаясь, в основном, к здоровенному волку, которого гладил, и который уже успел подойти и сесть рядом, и к волчихе, — чего же, это вы мне зайца принесли, что ли?
Волчиха подсунулась и ткнулась холодным носом в его ладонь. Волчонок взвизгнул и прыгнул передними лапами Лаврентию на плечи, как прыгает собака, чей хозяин возвратился из долгой отлучки.
Лаврентий погладил волчонка по спине — и тут сообразил, что стоит в окружении волчьей стаи. Это было бы страшно, если не было бы так нереально: волки рассматривали Лаврентия, как простой люд смотрит на генерала — восхищенно и трепетно, с благоговейным ужасом, не смея подойти ближе. В их поведении чувствовалась непонятная разумность.
Лаврентий ощутил прикосновение мягкого теплого меха. Взглянул — и увидел, как его первый знакомец, держа в зубах тушку зайца, тычет ею Лаврентию в руку. Рассмеялся.
— Благодарствуй, — сказал, стараясь казаться серьезным, перехватывая зайца за задние лапы. — Порядочный заяц. Ишь, тяжеленный...
Волк улыбнулся, сверкнув клыками, и прижался к его ногам. Лаврентий погладил его по голове между ушей, чувствуя в душе небывалый покой и жаркую радость. Он поднял зайца и махнул ножом — голова зайца отвалилась, как будто в нем вообще не было костей. Лаврентий поднял голову и протянул волку на раскрытой ладони.
Волк потупился и отвернул морду.
— Ну не обессудь, — сказал Лаврентий, нагибаясь, — приневолься. Не обидь меня.
Волк вздохнул, взял заячью голову у него из рук и деликатно, не торопясь, схрупал.
— Ах ты... каторжник! — рассмеялся Лаврентий. — Ты, что ли, ихний атаман, а, бродяга?
Волк смотрел, улыбаясь. Лаврентий присел на корточки — и волчья стая расселась и улеглась вокруг.
— Поговорим, что ли? — спросил Лаврентий.
Вожак облизал усы и мотнул головой. Жест был так отчетлив, что Лаврентий переспросил:
— Что, что?
Волк снова повел мордой, указав носом на нож у Лаврентия в руке. На лезвии ножа черным огнем горела вытравленная волчья голова.
— Ах, вон оно что... — пробормотал Лаврентий, снова начиная чувствовать, что грезит наяву. — Так вы, стало быть, из-за ножа этого...
Волк фыркнул и дернулся настолько отчетливо отрицательно, что этого просто нельзя было не понять. Волчица вытянула морду и принялась лизать Лаврентию руки. Волки обступили его со всех сторон — он чувствовал влажный жар их дыхания и их любовь и доверие совершенно одинаково. Кожей.
— Нет? Не нож, нет?
А что ж тогда?
Как этот день быстро сворачивался в ночь...
Не успел разгореться день, не успело посветлеть небо — как уже сумерки принялись жадно сгущаться, наползали из леса, будто глотали деревню, будто слизывали избы, плетни, сараи, черные силуэты деревьев... Только тусклые огоньки окошек и яркий фонарь у Силычева трактира оказались им не по зубам — светились в сумраке желтыми глазами, будто ждали чего-то. Дождались. Чем больше темнело, тем становилось холоднее — а когда окутала Прогонную ненастная темень, странные всадники вылетели из-за поворота на тракт, пролетели мимо затаившегося леса, пронеслись невидимые по деревне, оставляя за собой шлейф жуткого холода, и пропали.
Было тех всадников пятеро; кони их, серо-белесые, в цвет мутных зимних небес, с развевающимися снежными гривами, с лету врезали стальные лезвия подков в усталую плоть дороги — и там, где копыта касались земли, ложился лед, расползался острыми звездами, сковывал землю в лужах дождевой воды... Белые плащи всадников плескались от стремительного ветра. Дыхание их было холодно, как снег, холоднее снега — и в воздухе установилась мертвенная ледяная прозрачность. Припозднившийся возчик их не видел — но вздрогнул от внезапного цепенящего страха, когда призрачный конь пролетел насквозь его телегу, просочился туманом, миражом, струйкой поземки — а потом жуткий холод заставил возчика запахнуть плотнее тулуп, хлопать себя по бокам рукавицами, шмыгать озябшим носом... Думать о чарке водки или, хотя бы, чашке чаю...
Егорка вышел за ворота их встретить. Симка увязался за ним, смотрел заворожено, как длинные хвосты ледяного ветра завиваются за конями — и вцепился в Егоркину руку, горячую в холоде сумерек, когда один всадник, чуть придержав поводья, крикнул:
— Привет, лешаки! Зима идет!
— Привет, вестники! — крикнул Егорка в ответ. — Доброй зимы!
— Доброй зимы! — отозвалось холодным эхом пять голосов и затихло в грохоте копыт.
"Кто это? — спросил Симка широко раскрытыми глазами, засунув озябшие руки Егорке за пазуху.
— Снежные воины, — сказал Егорка с мечтательной полуулыбкой. — Гонцы от самого Государя. Чуешь, как холодно стало? Вот, несут, стало быть, морозы, несут метели, лес засыпают снегом, сковывают льдом...
"Зачем? — поежился Симка. — Чай, лучше, когда тепло-то, к чему ж они зиму делают?"
Егорка обнял его за плечи, увел в избу. Матрена ушла еще засветло; в избе было тихо, очень тепло, жарко горела печь, кипели в чугунке щи с сушеными грибами, пахло лесом, молоком и дымом — живо и чудесно. Симка присел перед печным устьем на корточки, протянул руки к огню. Сытая Муська дремала вполглаза на лежанке, а на полу возле печи серыми катышками возились мыши.
"Зачем холода, Егорушка? Небось, не людям только, а и зверям, и птицам не сладко зимой-то..."
— Мир засыпает, Симка. Земле-то, чай, тоже отдохнуть надо — вот хранители ее снегом и укрывают, ровно одеялом. Звери спать ложатся — медведь в берлогу, сурки с бурундуками — в норки под землю...
"Как же медведь спит всю зиму? Как же ему есть во сне? Лапу сосет? Неужто лапа у него вкусная такая? А сурки тоже лапу сосут?"
Егорка рассмеялся, легонько стряхнул с сапога мышонка, который карабкался по ноге.
— Рассказать-то сложно будет мне... Ведь медведь-то лапы не сосет, а уж сурки и подавно. Что лапы? Звери-то за лето разъедаются да жиреют, а зимой не едят ничего... как сказать...тощают помалу... да это сон такой... цепенеют. У них-то, у зверей, и сердца медленнее бьются, и кровь медленней ходит по жилам...
"Отчего?"
Егорка замялся.
— Не умею я объяснить, Симка. Давай лучше сыграю песенку. Послушаешь — поймешь, не умом, а чутьем, как лешак.
Симка кивнул. Егор вынул из футляра скрипку. Тонкая зимняя мелодия поплыла по избе, и были в той музыке холод и покой, ледяной сон усталой земли. И заслушавшийся Симка сам стал спящим лесом, медведем, белкой, вьюгой — душой постигнув это медленное таинство, этот сон, похожий на смерть, но отделенный от смерти тоненькой струйкой живого тепла, омывающего едва стучащее сердце мира...
Музыку прервал резкий стук распахнутой двери. Егор и Симка оба вздрогнули и повернули головы — в дом ввалилась Матрена. На ее красном лице блуждала пьяная улыбка, а запах водки перебил тут же все тонкие запахи в избе.
— Симка, дай чаю! — крикнула Матрена.
Симка схватил со стола чашку, протянул — его лицо напряглось и щека нервно дернулась, блаженного покоя как не бывало.
— Мамка, ты ж... ну пошто ж... водку-то... к чему?
Матрена грузно плюхнулась на скамью и принялась жадно хлебать чай, отдуваясь, фыркая, ухмыляясь, шаря рассеянным взглядом по избе.
— Федор-то Карпыч... дай Бог здоровьичка... Мужикам поднес! — сообщила она, найдя Егора и уставившись на него весело и зло. — Душевно поднес — три ведерка... добрая душа... — и захихикала.
— Водки... — пробормотал Егорка, опуская голову. — Вот, стало быть, как...
— А вот так! — выкрикнула Матрена ехидно и радостно, тряся вытянутым указательным пальцем. — И мне косушку понесли — а ты думал?! Я т-тебя насквозь вижу, смиренник! Что ты за парень, коли водки не пьешь — ви-идимость одна! Видимость! А я т-тебя — насквозь! Тебе чужая радость глаза колет?! Колет, а?!
Егорка стиснул зубы и потянулся к тулупу.
Симка схватил его за руку, потащил к себе, выкрикнул отчаянным взглядом:
"Егорушка, ты-то куда уходишь?! Никак, тоже водку пить?! Не надо, останься!"
Егор растрепал его волоса, улыбнулся.
— Нет, нет. Уж не за этим. Поглядеть надо мне — большая беда грядет аль как-нибудь малою обойдемся.
Симка через силу отпустил его, дал надеть тулуп, уложил скрипку в футляр, протянул с горьким вздохом.
— Даже и не знаю, достану ли ее там нынче, — сказал Егорка, принимая футляр из Симкиных рук.
Матрена пьяно расхохоталась.
— Бе-да, подумайте! Ишь, беда! Дурак ты, Егорка, ой, дурак! На что все мужики дураки-то, а уж ты вдвое дурак! Иди-иди, ждали тебя! Может, морду разобьют, так умней станешь!
Егорка только губу прикусил, чтоб чего не сорвалось невзначай, и вытер слезы с Симкиных глаз, и вышел. Что еще оставалось!
Даже на окраине деревни было слышно, какая в трактире шла гульба. Все окна, все фонари вокруг ярко светились, будто пришел праздник... ах, кабы! Егорка пошел по тракту, ускоряя шаги — и тут скорее учуял, чем увидел, громадную темную фигуру в тени, горячую в ледяном вечере, остановившуюся, прислонясь к плетню — ожидающую?
— Лаврентий? — спросил Егорка пораженно, и фигура шагнула навстречу. — Ты чего тут делаешь?
— Да вот... Отнес бабам зайца-то, а псина забрехала на меня, — пробормотал Лаврентий с коротким странным смешком — и Егор почуял, как исходит от его тулупа сильный запах волчьей шерсти. — Башку ей прострелить, что ль? Аль как?
Егорке очень мешала темнота. Он взял Лаврентия за рукав и потянул к фонарю у водопоя. Лаврентий покорно пошел и под фонарем остановился — Егорка уже человечьим зрением увидел его растерянное лицо с кривой улыбочкой, непокрытую взлохмаченную голову и распахнутый тулуп. А тот жар — он исходил из-под тулупа, от сердца и еще от...
Егорку аж пот прошиб.
— Ты об нем поговорить желаешь? — спросил он тихо, и Лаврентий мигом понял и кивнул. — Покажь.
Лаврентий отстегнул от пояса ножны из толстой бычьей кожи и поднес к Егоровым глазам, но в руки не дал. Да Егору и в голову бы не пришло пытаться тронуть это руками. Никто из... таких, как Лаврентий, не стерпел бы такой выходки, верно...
Лаврентий же смотрел доверчиво, а в темных глазах его мерцали желтые волчьи огни.
— Чего это за нож, а? — спросил он, а тон обезоруживал напрочь. — Это ж не просто так, а?
"Чудный ты зверь, — подумал Егорка с нежностью. — Никак от Тихона подарок получил? И меня нашел, сообразил, что я помогу... Ишь, сердяга..." — а сказал вот что:
— Хороший это ножик, Лаврентий. Ты его береги, а я тебе ужо все расскажу. Только не сейчас — куда сейчас, коли ночь на дворе... Пес брешет да лошади жахаются оттого, что тулуп волчьим духом пахнет, ты его сними. Что услышишь, что увидишь — ничего не бойся. Оно не к худу, лес тебе зла не хочет.
Лаврентий ухмыльнулся, хлопнул Егора по плечу и ушел. Егор пару минут смотрел ему вслед: в повадке Лаврентия, в походке, в тревожной спине, в повороте и посадке головы всегда было немало от волка, теперь же...
Человечья плоть и две души. Зверь внутри. Зверь внутри — дело не редкое, редко — здоровый, чистый зверь. Ты дай своему зверю побегать по лесу, дай поохотиться — глядишь, все и наладится...
Помоги Государь...
Ох, как нынче вечером в трактире было нехорошо. Егорка ощутил это, едва войдя. Липко было — как паутина на лице — и едко. Едкий чад нехороших мыслей табачным дымом висел над людьми, царапал горло, ел глаза... Худо, худо...
Егорка сел в уголок в обнимку со скрипкой, прислушиваясь к голосам. Голоса тоже были нехороши — что-то в них прорезалось с болью, разламывая души, и вот-вот готово было прорезаться. И видеть эти ростки зла Егорка никак не хотел.
Дети Вакулича, даже Лешка, который любил околачиваться в трактире, слушать разговоры и петь песни, не появились. Староверов вообще почти не было. Зато гуляли едва ли не все мужики, работающие на Глызина. И водка просто рекой текла.
— Ну да что! — кричал изрядно уже подвыпивший Петруха, расплескивая водку из рюмки. — Пристал ко мне, как репей — мол, грех зверье стрелять, коль не ешь его! Грех, подумаешь! Во все времена пушного зверя стреляли! Не в овчинных же тулупах мадамам по паркетам щеголять, подумай!
— Совсем зарапортовался Вакулич-то! — согласился его сосед. — Зверье бить — грех, золото мыть — грех, лес рубить — и то грех, курам-то на смех! То отец Василий у него антихрист-то был, а теперь Федора Глызина антихристом кличет. Из ума выжил, не иначе...
— Да что его слушать, — ухмыльнулся Лука. — Делай, что надо — да и все. Ишь, зверья ему жалко! Да полно его в тайге-то, что жалеть-то его! Всяк злак на пользу человеку — вот и зверье...
— А тебя, Лука, что жалеть? — тихо спросил Егор. — Чего ты стоишь? Вот ежели б кто-нибудь твою шкуру за трешницу содрать пожелал? Чай, полно вас, таких, в деревне-то?
Мужики зашумели уже едва ли не хором.
— Ты, Егорка, говори, да не заговаривайся! — рявкнул Кузьма. — Удумал — человека с тварью ровнять!
— У человека, чай, душа...
— Ишь ты! — кричал Лука громче всех. — Чего я стою?! А сам-то ты!
— Ишь, как разобрало-то вас, — вдруг покрыл все голоса голос Федорова Игната. — Душа! Да души, будет вам известно, нет ни у человека, ни у скота. И все мы совершенно одинаково сдохнем — и черви сожрут. Это точно выяснили люди поумнее вас. Так что живи-веселись, гуляй, пока живется, а на всю эту блажь наплюй. Это, верно, старообрядцы вас научили грехи разбирать? Молодцы сектанты, а вы — трусы! На царствие небесное понадеялись? Нет уж, там, на том свете — нет ничего, одна голая пустота, так что здесь жить не бойтесь! А то — не пожалеть бы потом, что удачу упустили.
В трактире стало тихо.
— А Бог-то? — робко спросил Антипка в наступившей тишине. — Накажет, чай...
— Бога боишься — в церковь сходи, — усмехнулся Игнат. — Отговейся, исповедайся, свечку поставь. Покайся — простит Бог-то. Бог всех прощает. А если грешить тебе страшно — каяться не забывай. Полегчает.
Кто-то нервно фыркнул.
— И то, — сказал Лука. — Вон Антоха-то Елшин на что был к Богу усердный — а горловую болезнь подцепил и поминай, как звали! А Гришка Рваный — уж первый вор, да и не убивец ли — живет себе и хоть бы что. Ничего ему не делается. И покаяния в ём особенного не заметно.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |